эти различные и расходящиеся элементы как фрагменты, которые дополняют или, по крайней мере, дополняли друг друга в своих низших формах. Тогда только у нас могло бы возникнуть предчувствие реальной природы эволюционного движения; да и то это было бы всего лишь предчувствием, ибо мы всегда имели бы дело только с тем, что уже эволюционировало, с результатом, а не с самой эволюцией, то есть не с самим актом, который приводит к результату.
Такова философия жизни, которой мы придерживаемся. Она стремится преодолеть и механицизм, и телеоло-гизм, но, как мы отметили вначале, она сближается со вторым учением больше, чем с первым. Стоит остановиться на этом вопросе и точнее указать, в чем она сходна с телеологизмом и в чем отлична от него.
Подобно радикальному телеологизму, хотя и в более расплывчатой форме, она представит нам организованный мир как гармоническое целое. Но эта гармония далеко не так совершенна, как утверждалось. Она допускает много отклонений, ибо каждый вид, даже каждый индивид, сохраняет от целостности жизненного импульса только некий порыв и стремится использовать эту энергию в собственных интересах; в этом и состоит приспособление. Вид и индивид думают только о себе самих, из чего вытекает возможность конфликта с другими формами жизни. De facto, таким образом, гармонии не существует: она существует скорее de jure. Я хочу этим сказать, что первичный порыв есть порыв общий и чем дальше мы по нему восходим, тем в большей мере различные тенденции предстают как взаимодополняющие. Так порыв ветра разделяется на перекрестке на расходящиеся струи воздуха, но все они представляют собой одно и то же дуновение. Гармония, или, скорее, "дополнительность", проявляется только в целом и более в тенденциях, чем в состояних. Главное же - и именно в этом вопросе телеологизм наиболее заблуждается - гармония обнаруживается скорее позади, чем впереди. Она состоит в тождестве импульса, а не в общем стремлении. Напрасно было бы приписывать жизни какую-нибудь цель в человеческом смысле слова. Говорить о цели - значит думать о некоем предсуществующем образце, которому остается лишь реализоваться. По сути, это значит предполагать, что все дано, что будущее можно вычитать в настоящем. Это значит думать, что жизнь в своем движении и во всей своей целостности действует так же, как наш интеллект, который является только неподвижным и фрагментарным снимком жизни и всегда естественным образом располагается вне времени. А жизнь развивается и длится. Конечно, всегда можно, оглядываясь на пройденный уже путь, обозначить его направление, определить это направление с помощью психологических понятий и говорить так, будто бы преследовалась известная цель. Так будем говорить и мы. Но о пути, который предстоит еще пройти, человеческий разум ничего не может сказать, ибо путь создавался по мере того, как совершался акт его прохождения; он является только направлением самого этого акта. Таким образом, эволюция допускает в каждый момент психологическое толкование, которое, с нашей точки зрения, лучше всего ее объясняет, но оно имеет ценность и значение лишь в ретроспективном смысле. Телеологическая интерпретация, которую мы предлагаем, никогда не сможет послужить для предвидения будущего. Это - определенное видение прошлого в свете настоящего. Короче говоря, классическая концепция целесообразности хочет охватить одновременно и слишком много, и слишком мало. Она чересчур широка и чересчур узка. Находя объяснение жизни в интеллекте, она чрезмерно сужает значение жизни. Интеллект, во всяком случае такой, какой мы обнаруживаем в самих себе, был создан эволюцией в процессе ее движения; он выделен из чего-то более обширного, или, скорее, он представляет собой только проекцию реальности, проекцию по необходимости плоскую, тогда как реальность обладает рельефом и глубиной. Эту-то более обширную реальность истинный телеологизм и должен был бы воссоздать, или, скорее, охватить, если возможно, в одном простом видении. Но, с другой стороны, именно потому, что реальность выходит за границы интеллекта, - этой способности связывать подобное с подобным, замечать, а также создавать повторения, - она, без сомнения, является творческой, то есть совершает такие действия, в которых она расширяется и превосходит саму себя. Эти действия не были, таким образом, даны в ней заранее, и, следовательно, она не могла принять их за цели, хотя, будучи совершены, они и допускают рациональное объяснение, как допускает его сфабрикованный предмет, реализовавший некий образец. Одним
словом, теория конечных причин идет недостаточно далеко, когда ограничивается тем, что помещает в природу интеллект, но она идет слишком далеко, когда предполагает предсуществование будущего в настоящем в виде идеи. Второй тезис, грешащий преувеличением, является, впрочем, следствием первого, который грешит преуменьшением. Нужно заменить интеллект в собственном смысле слова более обширной реальностью: интеллект же есть только сужение этой реальности. Будущее предстанет тогда как расширение настоящего. Оно не содержалось, следовательно, в настоящем в виде представленной цели. И тем не менее, реализовавшись, оно даст объяснение настоящему столь же успешно, как само оно объяснялось настоящим, и даже более того, его можно будет рассматривать как цель в той же или даже в большей мере, чем как результат. Наш интеллект имеет право рассматривать его абстрактно, со своей обычной точки зрения, ибо сам является абстракцией породившей его причины.
Правда, причина кажется тогда неуловимой. Уже телеологическая теория жизни ускользает от всякой точной проверки. Что же будет, скажут нам, если мы двинемся еще дальше в одном из ее направлений? Таким образом, мы подошли, после необходимого отступления, к вопросу, который считаем основным: можно ли доказать с помощью фактов недостаточность механицизма? Мы заявили, что если это доказательство возможно, то лишь при условии принятия гипотезы эволюционизма. Пришло время показать, что если механицизм недостаточен для объяснения эволюции, то нельзя остановиться и на классической концепции целесообразности, а тем более на ее ограничении или смягчении: напротив, следует пойти еще дальше.
Определим теперь принцип нашего доказательства. Мы сказали, что жизнь с самого начала является продолжением одного и того же порыва, разделившегося между расходящимися линиями эволюции. Что-то росло, что-то развивалось путем ряда прибавлений, каждое из которых тоже было творением. Само это развитие и привело к разъединению тех тенденций, дальнейший рост которых делал их несовместимыми друге другом. Собственно говоря, ничто не мешает нам вообразить единственного индивида, в котором, путем последовательных превращений, в течение тысяч веков совершилась бы эволюция жизни. Или, вместо одного индивида, можно предположить множество индивидов, следующих друг за другом по одной линии. В обоих случаях существовало бы, если можно так выразиться, только одно измерение. Но в действительности эволюция произошла через посредство миллионов индивидов и на расходящихся линиях, каждая из которых оканчивалась перекрестком, откуда разбегались новые пути, и так далее до бесконечности. Если наша гипотеза имеет основания, если причины, действующие на этих различных путях, являются психологическими по своей природе, то, несмотря на дивергенцию их следствий, они должны сохранить нечто общее, подобно тому, как давно расставшиеся товарищи хранят одни и те же воспоминания детства. Сколько бы ни было раздвоений, сколько бы ни открывалось боковых путей, на которых независимо друг от друга развивались разъединенные элементы, все же это движение частей продолжается в силу первичного порыва целого. Нечто от этого целого должно, следовательно, существовать в его частях. И этот общий элемент может проявиться каким-нибудь способом - быть может, наличием в совершенно различных организмах тождественных органов. Предположим на минуту, что теория механицизма истинна и эволюция совершается путем ряда случайностей, прибавляющихся друг к другу, причем каждая новая случайность сохраняется посредством отбора, если это полезно для той суммы предшествующих полезных случайностей, которую представляет собой современная форма живого существа. Какие шансы будут тогда для того, чтобы через два ряда совершенно различных, добавляющихся друг к другу случайностей два совершенно различных эволюционных течения привели к одинаковым результатам? Чем больше будут расходиться две эволюционные линии, тем меньшей будет возможность того, чтобы случайные внешние влияния или случайные внутренние изменения вызвали формирование на этих линиях тождественных органов, особенно если и следа этих органов не было в тот момент, когда произошло раздвоение. Это сходство является, напротив, естественным для такой гипотезы, как наша; повсюду, вплоть до самых последних ручейков, мы, вероятно, обнаружим нечто от импульса, полученного у истоков. Итак, чистый механицизм был бы опровержим, целесообразность же - в том особом смысле, в каком мы ее понимаем, - была бы. доказуема, если бы удалось установить, что жизнь с помощью различных средств создает на расходящихся эволюционных линиях тождественные органы. Сила доказательства была бы к тому же пропорциональна степени отдаленности выбранных эволюционных линий и степени сложности обнаруженных на них сходных структур.
Могут сослаться на то, что сходство структуры вытекает из тождества общих условий, в которых происходила эволюция жизни. Такие внешние условия, если они продолжительны, могут одинаково ориентировать силы, создающие тот или иной орган, несмотря на различие преходящих внешних влияний и внутренних случайных изменений. - Мы знаем, действительно, какую роль играет в современной науке понятие приспособления. Конечно, не все биологи применяют его в одинаковом смысле. По мнению некоторых, внешние условия способны непосредственно приводить к изменению организма в определенном направлении в силу физико-химических превращений, вызываемых этими условиями в живом веществе;
такова, к примеру, гипотеза Эймера. Другие же, более верные духу дарвинизма, утверждают, что условия могут повлиять только косвенным путем, благоприятствуя в борьбе за жизнь тем из представителей вида, которых случайности рождения лучше приспособили к среде. Иначе говоря, одни приписывают внешним условиям положительное влияние, другие же - отрицательное; в первой гипотезе эта причина вызывает изменения, во второй она их только устраняет. Но в обоих случаях утверждается, что она влечет за собой полное приспособление организма к условиям существования. Этим общим приспособлением и попытаются, конечно, механистически объяснить сходство структуры, которое, по нашему мнению, служит самым сильным аргументом против механицизма. Вот почему, прежде чем перейти к деталям, мы должны сейчас в общих чертах объяснить, почему интерпретации, основанные на "приспособлении", кажутся нам недостаточными.
Заметим прежде всего, что из двух только что сформулированных нами гипотез лишь вторая не заключает в себе двусмысленности. Дарвиновская идея приспособления, происходящего путем автоматического устранения неприспособленных, проста и ясна. Но зато, в силу того, что она приписывает внешней причине, направляющей эволюцию, полностью отрицательное влияние, ей трудно объяснить даже прямолинейное прогрессивное развитие таких сложных органов, какие нам предстоит исследовать. Что же будет, если она захочет дать объяснение тождеству структуры органов чрезвычайно сложных, оказавшихся на расходящихся эволюционных линиях? Случайное изменение, как бы мало оно ни было, предполагает действие множества мелких причин, физических и химических. Накопление случайных изменений, необходимых для создания сложной структуры, требует участия, скажем так, бесконечного числа бесконечно малых причин. Могут ли одни и те же совершенно случайные причины вновь появиться в том же порядке в различных пунктах пространства и времени? Никто не станет этого утверждать, и даже сам дарвинист сможет лишь сказать, что тождественные действия могут вытекать из различных причин, что к одному и тому же месту ведет не один путь. Но не дадим себя провести этой метафорой. Место, куда приходят, не обозначает пути, по которому туда идут, тогда как органическая структура является самим накоплением тех наибольших различий, через которые должна была проходить эволюция, чтобы создать эту структуру. (Борьба за существование и естественный отбор не могут помочь нам в решении этой части проблемы, ибо нас не занимает здесь то, что исчезло; мы смотрим лишь на то, что сохранилось.) И вот мы видим, что на независимых линиях эволюции путем постепенного накопления прибавляющихся друг к другу результатов обрисовались тождественные структуры. Как можно допустить, чтобы случайные причины, предстающие в случайном порядке, могли многократно приводить к одному и тому же результату, если причины эти бесконечны по числу и результат бесконечно сложен?
"Одинаковые причины производят одинаковые действия" - вот принцип механицизма. Хотя принцип этот и не предполагает, чтобы одинаковые действия всегда имели одинаковые причины, однако этот вывод следует из него в тех особых случаях, когда причины можно различить в произведенном ими действии, составными элементами которого они являются. Если двое гуляющих, выйдя из различных пунктов и блуждая за городом по воле своего каприза, в конце концов встретятся, в этом не будет ничего необычного. Но чтобы они, прохаживаясь таким образом, описывали одинаковые кривые, которые могли бы быть в точности наложены одна на другую, - это совершенно невероятно. И невероятность эта будет к тому же увеличиваться по мере усложнения траекторий проходимых с той и другой стороны путей. Она превратится в невозможность, если эти зигзаги станут бесконечно сложными. Но что значит эта сложность по сравнению со сложностью органа, где расположены в определенном порядке тысячи клеточек, каждая из которых представляет собой своего рода организм?
Перейдем же к другой гипотезе и посмотрим, как она решает эту проблему. Приспособление не является здесь только устранением неприспособленных. Оно обязано положительному влиянию внешних условий, которые лепят организм по своей собственной форме. На этот раз сходство результатов объясняется именно сходством причин, и мы, казалось бы, имеем дело с чистым механицизмом. Но присмотримся ближе. Мы увидим, что это - чисто словесное объяснение, что мы снова поддались словам и искусственность решения состоит в том, что мы взяли термин "приспособление" одновременно в двух различных смыслах.
Если я налью в один и тот же стакан поочередно воду и вино, то обе жидкости примут в нем одну и ту же форму, и тождество формы будет связано с тождеством приспособления содержимого к содержащему. Приспособление обозначает в этом случае механическое включение, то есть форма, к которой приспособляется материя, была уже вполне готовой и навязала материи свою собственную конфигурацию. Но когда мы говорим о приспособлении организма к условиям, в которых он должен жить, где здесь предсуществующая форма, дожидающаяся своей материи? Условия - это не форма литейщика, в которую вольется жизнь и приобретет ее очертания: рассуждать так - значит быть жертвой метафоры. Здесь нет еще формы; сама жизнь должна будет создать себе форму, приспособленную к условиям, которые ей даны. Ей придется извлекать пользу из этих условий, нейтрализовать неудобства и использовать преимущества, словом, отвечать на внешние влияния созданием аппарата, не имеющего с этими влияниями никакого сходства. Приспособляться означает здесь не повторять, но отвечать, что вовсе не одно и то же. Если тут и есть приспособление, то лишь в том смысле, в каком можно, к примеру, говорить, что решение геометрической задачи приспособляется к сформулированным ^условиям. Я вполне допускаю, что так понимаемое приспособление объясняет, почему различные процессы эволюции приводят к сходным формам: одна и та же проблема требует, действительно, одного и того же решения. Но тогда нужно будет ввести, как и для решения геометрической задачи, разумную деятельность или, по крайней мере, причину, действующую аналогичным образом. Снова придется ввести целесообразность, и на этот раз в гораздо большей степени нагруженную антропоморфическими элементами. Одним словом, если приспособление, о котором идет речь, пассивно, если это просто воспроизведение в выпуклой форме того, что условия дают в форме вогнутой, оно не создаст ничего из того, что от него ждут; если же его объявляют активным, способным ответить рассчитанным решением на проблему, поставленную условиями, то в таком случае идут гораздо дальше нас - на наш взгляд, даже слишком далеко - в том направлении, которое мы указали вначале. На самом же деле незаметно переходят от одного из этих смыслов к другому и находят убежище в первом всякий раз, когда грозит опасность обвинения в телеологизме при употреблении второго. Именно второй смысл действительно служит текущей практике науки, первый же чаще всего снабжает науку ее философией. В каждом частном случае выражаются так, как будто процесс приспособления был вызван стараниями организма построить аппарат, способный извлечь из внешних условий все самое лучшее; а затем говорят о приспособлении вообще, как будто оно было отпечатком обстоятельств, пассивно воспринятых индифферентной материей.
Но обратимся к примерам. Прежде всего было бы интересно сравнить в целом растения и животных. Как не поражаться параллельному прогрессу с той и с другой стороны в половом отношении? Не только само оплодотворение тождественно у высших растений и у животных, ибо там и здесь оно состоит в соединении двух полуядер, которые до их сближения различались своими свойствами и структурой, а тотчас же после него стали эквивалентными друг Другу" но и подготовка половых элементов происходит в обоих случаях в одинаковых условиях: она состоит, главным образом, в уменьшении числа хромосом и в отбрасывании известного количества хроматического вещества1 . А между тем растения и животные развивались на независимых линиях при различии как благоприятствующих условий, так и возникающих на пути препятствий. Это две главные линии, которые пошли по расходящимся направлениям. На каждой из них сочетались тысячи причин, определявших морфологическую и функциональную эволюцию. И, однако, эти бесконечно сложные причины привели с той и с другой стороны к одному и тому же результату. Едва ли кто-то решится сказать, что этот результат есть явление "приспособления": как можно говорить о приспособлении, о давлении внешних обстоятельств, если польза полового размножения не очевидна и может быть истолкована в самых различных смыслах и если блестящие умы видят в половых различиях растений не более чем роскошь, без которой природа могла бы обойтись?2 Но мы не хотим настаивать на фактах, которые еще нельзя назвать бесспорными. Двусмысленность термина "приспособление", необходимость преодолеть одновременно точку зрения и механической причинности, и антропоморфической целесообразности можно яснее показать на более простых примерах. Во все времена доктрина целесообразности, уподобляя деятельность природы труду разумного работника, ссылалась на чудесное устройство органов чувств. С другой стороны, так как эти органы в зачаточном состоянии существуют у низших животных, так как природа демонстрирует нам все промежуточные ступени между пигментным пятном простейших организмов и бесконечно сложным глазом позвоночных, то вполне возможно ввести сюда всецело механическое действие естественного отбора, обусловливающее возрастающее совершенство. Словом, казалось бы, если можно где-то с полным правом сослаться на приспособление, так это именно здесь. Ведь о роли и значении полового размножения, его связи с условиями, в которых оно осуществляется, можно спорить; но отношение между глазом и светом очевидно, и когда здесь говорят о приспособлении, то, вероятно, знают, что хотят сказать. Поэтому, если бы мы могли в таком исключительном случае показать неудовлетворительность доводов, приводимых той и другой стороной, то наше доказательство сразу достигло бы довольно высокой степени общности.
Рассмотрим пример, на который всегда указывали защитники целесообразности: устройство человеческого глаза. Им нетрудно было показать, что в этом столь сложном аппарате все элементы чудесным образом скоординированы. Для того, чтобы видеть, говорит автор известной книги о "Конечных причинах", нужно, "чтобы склера глаза в одной точке своей поверхности стала прозрачной и пропустила бы световые лучи..., нужно, чтобы роговая оболочка в точности соответствовала отверстию в глазной орбите..., нужно, чтобы на краю глазной камеры находилась сетчатая оболочка..., нужно, чтобы перпендикулярно к сетчатой оболочке расположилось бесчисленное множество прозрачных конусов, которые пропускают к нервной оболочке только свет, идущий по направлению их оси2 и т. д., и т. д.". В ответ на это защитник конечных причин был приглашен встать на точку зрения эволюционной гипотезы. Все, действительно, кажется чудесным в таком глазу, как наш, где тысячи элементов подчиняются единству физиологической функции. Но нужно взять функцию в ее истоках, у инфузории, где она сводится к простой восприимчивости (почти что химической) пигментного пятна к свету. Эта функция - вначале только случайный факт - должна была, прямо ли, с помощью неизвестного механизма, или косвенно, давая преимущества живому существу и поощряя, таким образом, естественный отбор, привести к незначительному усложнению органа, которое повлекло за собой усовершенствование функциональной деятельности. Таким образом, постепенное формирование столь хорошо скомбинированного глаза, как наш, можно объяснить бесконечным рядом взаимодействий между функцией и органом, без привлечения какой-нибудь сверхмеханической причины.
Действительно, если ставить вопрос о функции и органе, как это делала концепция целесообразности и как делает сам механицизм, то его трудно разрешить. Ибо орган
и функция - понятия разнородные и настолько обусловливающие друг друга, что невозможно сказать a priori, с какого из них лучше начать при изложении их взаимоотношений: с первого ли, как хочет механицизм, или со второго, как требует теория целесообразности. Но мы полагаем, что спор может принять совсем другой оборот, если сравнить между собою сначала два объекта одной и той же природы, - орган с органом, а не орган с функцией. Так можно было бы постепенно приближаться ко все более и более правдоподобному решению. И тем больше будет шансов дойти до конца, чем смелее мы примем эволюционную гипотезу.
Вот, рядом с глазом позвоночного, глаз такого моллюска, как морской гребешок. В обоих есть одни и те же основные части, состоящие из аналогичных элементов. Глаз морского гребешка, как и наш глаз, имеет сетчатую оболочку, роговую оболочку, хрусталик с ячеистой структурой. В нем можно заметить даже то специфическое смещение элементов сетчатки, которое вообще не встречается у беспозвоночных. Конечно, можно спорить о происхождении моллюсков, но какого бы взгляда ни придерживаться, все же никто не будет оспаривать, что моллюски и позвоночные отделились от их общего ствола задолго до появления столь сложного глаза, как глаз морского гребешка. Откуда же тогда эта аналогия в строении?
Зададим этот вопрос поочередно двум противоположным друг другу системам объяснения, стоящим на эволюционной точке зрения: как решают его гипотеза чисто случайных изменений и гипотеза изменений, определенным образом ориентированных под влиянием внешних условий?
Что касается первой, то известно, что в настоящее время она представлена двумя весьма различными формами. Дарвин говорил об очень незначительных изменениях, которые накапливаются путем естественного отбора. Он знал о фактах внезапных вариаций, но этот "спорт", как он выражался, мог давать, по его мнению, только уродства, не способные продолжаться; происхождение же видов он объяснял только накоплением незначительных изменений'. Такой точки зрения придерживаются еще многие натуралисты. Но она готова уступить место противоположной идее, согласно которой новый вид возникает сразу, в результате одновременного появления многих новых признаков, отличных от прежних. Эта гипотеза, выдвинутая разными авторами, в частности Бэтсоном в его замечательной книге', приобрела глубокий смысл и стала очень влиятельной со времени знаменитых опытов Хуго де Фриза. Этот ботаник, произведя опыты над OEnothera Lamarckiana, получил через несколько поколений определенное число новых видов. Теория, выведенная им из этих опытов, представляет чрезвычайный интерес. В развитии видов, по де Фризу, чередуются периоды устойчивости и изменчивости. Когда наступает период "изменчивости", виды создают на множестве различных направлений совершенно неожиданные формы. Мы не рискуем принять сторону ни этой теории, ни теории незначительных изменений. Возможно, что обе они содержат в себе долю истины. Мы хотим только показать, что те изменения, о которых идет речь - неважно, велики они или малы, - будучи случайными, не могут объяснить описанного выше сходства в структуре.
Возьмем вначале дарвиновскую теорию незначительных изменений. Допустим, что существуют небольшие различия, которые вызваны случайностью и постоянно накапливаются. Не нужно забывать, что все части организма по необходимости скоординированы друг с другом. Неважно, является ли функция следствием или причиной органа: неоспоримо одно - то, что орган лишь тогда может помочь отбору или вызвать его, когда он функционирует. Если тонкая структура сетчатки развивается и усложняется, то этот прогресс не будет благоприятствовать зрению, а, без сомнения, расстроит его, если в то же время не развиваются и зрительные центры, и различные части самого зрительного органа. Если изменения случайны, то слишком очевидно, что они не могут условиться друг с другом о том, чтобы произойти одновременно во всех частях органа и дать ему возможность и дальше выполнять свою функцию. Дарвин прекрасно это понимал, что и было одним из оснований его гипотезы о незначительных изменениях. Отличие, которое случайно появится в одной точке зрительного аппарата, не помешает функционированию органа; и с той поры это первое случайное изменение может как бы ожидать, что к нему присоединятся дополнительные изменения и поднимут зрение на одну ступень по пути совершенствования. Пусть будет так; но если незначительное изменение не мешает функционированию глаза, оно также и не станет полезным ему до тех пор, пока не произойдут дополнительные изменения: как может оно тогда сохраниться путем отбора? Поневоле рассуждают так, как если бы незначительное изменение было пробным камнем, заложенным организмом и сохраняющимся для дальнейшей постройки. И, кажется, трудно избежать этой гипотезы, столь мало согласующейся с принципами дарвинизма, даже при анализе органа, развившегося на одной великой эволюционной линии, как, например, глаз позвоночного. Когда же замечаешь сходство в строении глаза позвоночного и моллюска, то она приобретает безусловную необходимость. И в самом деле, как можно предположить, чтобы бесчисленное множество незначительных изменений происходило в одном и том же порядке на двух самостоятельных эволюционных линиях, если они были совершенно случайны? И как могли они сохраняться путем отбора и накапливаться с той и другой стороны - одинаковые, в одном и том же порядке, - если каждое из этих изменений по отдельности не несет никакой пользы?
Перейдем теперь к гипотезе внезапных изменений и посмотрим, сможет ли она решить проблему. Конечно, она смягчит затруднение в одном пункте; но зато сильно увеличит его в другом. Если глаз моллюска, как и глаз позвоночных, поднялся до современной формы путем относительно небольшого числа внезапных скачков, то не легче понять сходство обоих органов, чем если бы форма эта сложилась в результате последовательного приобретения бесчисленного количества бесконечно малых сходных изменений; в обоих явлениях действует случай, но во втором от него не требуют чуда, которое ему предстояло бы совершить в первом. Здесь не только сокращено число
сходств, которые я должен складывать, но и более понятно, что каждое из них сохраняется с целью присоединения к другим, ибо элементарное изменение на этот раз достаточно значительно, чтобы принести пользу живому существу и подпасть, таким образом, под действие отбора. Но тут возникает другая, не менее опасная проблема: каким образом все части зрительного аппарата при внезапном их изменении сохраняют столь хорошую координацию, что глаз продолжает функционировать? Ведь изменение одной какой-нибудь части, раз оно уже не является бесконечно малым, сделает зрение вообще невозможным. Нужно поэтому, чтобы все части изменялись одновременно и при этом каждая совещалась с другими. Я согласен, что у менее удачливых индивидов появляется множество некоординированных изменений, что естественный отбор их устраняет и выживает лишь одна жизнеспособная комбинация, то есть такая, которая способна сохранить и улучшить зрение. Но нужно еще, чтобы получилась такая комбинация. И если далее мы допустим, что случай однажды оказал такую милость, то можно ли предположить, чтобы он повторял ее в ходе истории вида, порождая каждый раз одновременно новые усложнения, чудесным образом приспособленные друг к другу и продолжающие собою прежние? Можно ли, в частности, допустить, что эти внезапные изменения, будучи рядом простых "случайностей", окажутся одинаковыми на двух самостоятельных эволюционных линиях, появляясь в одном и том же порядке и представляя каждый раз полное согласие все более многочисленных и сложных элементов?
Ссылаются, правда, на закон корреляции, к которому обращался и сам Дарвин'. Указывают на то, что изменение не локализуется в одной точке организма, что в других точках обязательно существует его отражение. Примеры, приведенные Дарвином, остаются классическими: белые кошки с голубыми глазами обычно бывают глухими, собаки, лишенные шерсти, имеют неполное число зубов и т. д. Пусть будет так. Но не будем злоупотреблять словом "корреляция". Одно дело - совокупность взаимосвязанных изменений, а другое - система изменений дополнительных, то есть скоординированных друг с другом таким образом, чтобы поддерживать и даже совершенствовать функционирование органа в более сложных условиях. То, что аномалия волосяного покрова сопровождается аномалией в росте зубов, не требует специального объяснения: шерсть и зубы - однородные образования1 , и химическое изменение зародыша, препятствующее образованию шерсти, будет, конечно, мешать и формированию зубов. Вероятно, причинам того же рода нужно приписать и глухоту белых кошек с голубыми глазами. В этих различных примерах "коррелятивные" изменения являются только изменениями взаимосвязанными (не говоря уже о том, что это дефекты, - то есть уменьшение или уничтожение чего-либо, а не прибавление, что совсем не одно и то же). Но когда нам говорят о "коррелятивных" изменениях, вдруг появляющихся в различных частях глаза, то это слово берется в совершенно ином смысле:
на этот раз речь идет о совокупности изменений не только одновременных, не только связанных общностью происхождения, но и скоординированных между собой таким образом, что орган продолжает выполнять ту же самую простую функцию, и даже с большим успехом. Можно еще согласиться с тем, что изменение зародыша, влияющее на образование сетчатки, действует одновременно на роговую и радужную оболочки, на хрусталик, на зрительные центры и т. д., хотя, конечно, все эти образования совсем по-иному гетерогенны, чем шерсть и зубы. Но чтобы все эти одновременные изменения шли в направлении совершенствования или даже просто поддержания зрения - этого-то я и не могу признать в гипотезе внезапных изменений, если только не прибегнуть к какому-нибудь таинственному началу, заботящемуся о функционировании органа; но это значило бы отказаться от идеи "случайных" изменений. В действительности эти два значения слова "корреляция" часто смешиваются в уме биолога, как и два значения слова "приспособление". Смешение это почти законно в ботанике, где теория образования видов путем внезапных изменений покоится на прочнейшей опытной базе. Действительно, у растений функция далеко не так тесно связана с формой, как у животного. Глубокие морфологические отличия, такие как изменения в форме листьев, не влияют заметным образом на функции органа и не требуют, следовательно, целой системы дополнительных переделок, чтобы растение оставалось жизнеспособным. Совсем не так у животного, особенно если взять такой орган, как глаз, с его чрезвычайно сложной структурой и вместе с тем столь тонкой функциональной деятельностью. Напрасно пытаются в данном случае отождествить изменения, просто взаимосвязанные, с теми, которые являются еще и дополнительными. Нужно четко различать два смысла слова "корреляция": принимать в предпосылках рассуждения один смысл, а в заключении - другой означало бы погрешить против логики. И, однако, именно это и делают, когда при объяснении деталей, желая интерпретировать дополнительные изменения, привлекают принцип корреляции, а затем говорят о корреляции вообще, как будто бы она была лишь некоей совокупностью изменений, вызванных каким-то изменением зародыша. Вначале идею корреляции используют в обычной науке так, как это мог бы сделать защитник целесообразности: говорят себе, что это - просто удобный способ выражения, что его исправят и вернутся к чистому механицизму, когда объяснят природу принципов и пере идут от науки к философии. Действительно, тогда возвращаются к механицизму; но при том условии, что слово "корреляция" берется в новом смысле, уже не пригодном для детальных объяснений.
Итак, если случайные изменения, определяющие эволюцию, являются незначительными, то для того, чтобы их сохранить и накопить, нужно призвать доброго гения - гения будущего вида, - ибо отбор не сможет взять этого на себя. Если, с другой стороны, случайные изменения внезапны, то прежняя функция сможет продолжать действовать или будет заменена новой лишь в том случае, когда все появившиеся сразу изменения дополняют друг друга с целью выполнения одного и того же акта. И вновь придется прибегнуть к доброму гению: на этот раз для того, чтобы добиться совпадения всех одновременных изменений, тогда как в первом случае он должен был обеспечить непрерывность в направлении изменениям последовательным. Ни в том, ни в другом случае параллельное развитие тождественных сложных структур на самостоятельных эволюционных линиях не может быть связано с простым накоплением случайных изменений.
Перейдем теперь ко второй из двух главных гипотез, которые мы должны исследовать. Предположим, что изменения обязаны не случайным и внутренним причинам, но прямому влиянию внешних условий. Посмотрим, как можно в этом случае объяснить сходство строения глаза в самостоятельных рядах существ с филогенетической точки зрения.
Хотя моллюски и позвоночные шли по пути эволюции раздельно, те и другие подвергались влиянию света. Свет же есть физическая причина, порождающая определенные следствия. Действуя непрерывно, она могла вызывать постоянное изменение в одном и том же направлении. Конечно, невероятно, чтобы глаз позвоночных и глаз моллюсков сформировались путем ряда изменений, обязанных простой случайности. Если допустить, что свет действует здесь как орудие отбора, обеспечивая существование лишь полезных изменений, то нет никаких шансов на то, чтобы игра случая, даже при таком заботливом присмотре извне, могла привести и там и тут к одному и тому же рядоположению одинаково скоординированных элементов. Другое дело, если предположить, что свет действует непосредственно на организованную материю, изменяя ее структуру и как бы приспосабливая ее к своей собственной форме. Сходство двух следствий объясняется на этот раз просто тождеством причины. Глаз, постепенно усложняющийся, является словно бы все более и более глубоким отпечатком света на материи, которая, будучи организованной, обладает свойством sui generis получать этот отпечаток.
Но можно ли сравнить органическую структуру с отпечатком? Мы уже говорили о двусмысленности термина "приспособление". Одно дело - постепенное усложнение формы, которая все более и более прилаживается ко внешним условиям, и другое -г постепенно усложняющееся строение орудия, извлекающего все большую пользу из этих условий. В первом случае материя всего лишь получает некий отпечаток, во втором же она реагирует активно, она разрешает проблему. Когда говорят, что глаз все лучше и лучше приспосабливается к влиянию света, то, очевидно, используют слово во втором смысле. Но более или менее бессознательно переходят от второго к первому, и чисто механистическая биология постарается отождествить пассивное приспособление инертной материи, подвергающейся влиянию среды, и активное приспособление организма, который извлекает из этого влияния соответствующую пользу. Мы, впрочем, признаем, что сама природа словно побуждает наш разум смешивать эти два рода приспособления, ибо там, где со временем она должна создать механизм, реагирующий активно, она начинает обычно с пассивного приспособления. Так, в интересующем нас случае первым зачатком глаза является, бесспорно, пигментное пятно низших организмов; скорее всего, оно возникло под действием физической причины - света; с другой стороны, наблюдается масса посредников между простым пигментным пятном и сложным глазом позвоночного. Но из того, что мы постепенно переходим от одного предмета к другому, не вытекает, что их природа одинакова. Из того, что оратор вначале считается со страстями своей аудитории, чтобы затем подчинить их себе, нельзя заключить, что следовать и управлять - одно и то же. Живая же материя не имеет, по-видимому, иных средств извлекать пользу из обстоятельств, кроме первичного пассивного приспособления к ним. Там, где она должна управлять движением, она начинает с того, что не спорит с ним. Жизнь действует осмотрительно. Сколько бы нам ни указывали посредников между пигментным пятном и глазом, между ними всегда будет то же расстояние, что между фотографией и фотоаппаратом. Конечно, фотография постепенно продвигалась в направлении фотоаппарата. Но могли один только свет, физическая сила, совершить этот переход и превратить оставленный им отпечаток в механизм, способный использовать этот свет?
Могут заметить, что мы напрасно вводим утилитарные соображения; что не глаз создан, чтобы видеть, но мы видим потому, что у нас есть глаза; что орган есть то, что он есть, а "полезность" - слово, которым мы обозначаем то, что вытекает из функционирования данной структуры. Но когда я говорю, что глаз "извлекает пользу" из света, я понимаю под этим не только то, что глаз способен видеть; я указываю на весьма точное соответствие между этим органом и системой органов движения. Сетчатая оболочка у позвоночных переходит в зрительный нерв, который, в свою очередь, продолжается через сплетения мозговых центров в органы движения. Наш глаз извлекает пользу из света в том смысле, что он позволяет нам путем соответствующих реакций пользоваться предметами, которые мы считаем полезными, и избегать тех, которые кажутся нам вредными. Мне легко могли бы возразить, что если свет физическим путем произвел пигментное пятно, то он может таким же образом обусловить движение определенных организмов: реснитчатые инфузории, к примеру, реагируют на свет. Тем не менее никто не станет утверждать, что влияние света физическим путем привело к возникновению нервной, мускульной, костной систем, - всего, что связано со зрительным аппаратом у позвоночных. По правде говоря, когда объясняют постепенное образование глаза, а тем более когда связывают глаз с тем, что неотделимо от него, то вводят уже нечто совсем иное, чем прямое действие света. Организованной материи неявно приписывается некая сила sui generis, таинственная способность создавать очень сложные устройства, чтобы извлекать пользу из простого возбуждения, влиянию которого она подвергается.
А между тем этого как раз и стремятся избежать. Хотят, чтобы физика и химия дали нам ключ ко всему. Фундаментальная работа Эймера поучительна в этом отношении. Известно, какие усилия приложил этот биолог, чтобы показать, что преобразование совершается путем непрерывного влияния внешнего на внутреннее во вполне определенном направлении, а не путем случайных изменений, как полагал Дарвин. Теория Эймера основана на чрезвычайно интересных наблюдениях, отправным пунктом которых было изучение передвижений некоторых ящериц в связи с изменением окраски их кожи. С другой стороны, уже давние опыты Дорфмейстера показывают, что из одной и той же куколки, в зависимости от того, подвергается ли она действию холода или тепла, могут выйти сильно различающиеся бабочки, которые долгое время рассматривались как отдельные виды, - Vanessa levana и Vanessa prorsa; средняя температура дает промежуточную форму. Можно было бы отнести сюда и интересные превращения, наблюдаемые у маленького ракообразного - Artemia salina - в соответствии с тем, увеличивают или уменьшают количество соли в воде, где он обитает'. Во всех этих опытах внешний фактор выступает как отвергающейся влиянию среды, и активное приспособление организма, который извлекает из этого влияния соответствующую пользу. Мы, впрочем, признаем, что сама природа словно побуждает наш разум смешивать эти два рода приспособления, ибо там, где со временем она должна создать механизм, реагирующий активно, она начинает обычно с пассивного приспособления. Так, в интересующем нас случае первым зачатком глаза является, бесспорно, пигментное пятно низших организмов; скорее всего, оно возникло под действием физической причины - света; с другой стороны, наблюдается масса посредников между простым пигментным пятном и сложным глазом позвоночного. Но из того, что мы постепенно переходим от одного предмета к другому, не вытекает, что их природа одинакова. Из того, что оратор вначале считается со страстями своей аудитории, чтобы затем подчинить их себе, нельзя заключить, что следовать и управлять - одно и то же. Живая же материя не имеет, по-видимому, иных средств извлекать пользу из обстоятельств, кроме первичного пассивного приспособления к ним. Там, где она должна управлять движением, она начинает с того, что не спорит с ним. Жизнь действует осмотрительно. Сколько бы нам ни указывали посредников между пигментным пятном и глазом, между ними всегда будет то же расстояние, что между фотографией и фотоаппаратом. Конечно, фотография постепенно продвигалась в направлении фотоаппарата. Но могли один только свет, физическая сила, совершить этот переход и превратить оставленный им отпечаток в механизм, способный использовать этот свет?
Могут заметить, что мы напрасно вводим утилитарные соображения; что не глаз создан, чтобы видеть, но мы видим потому, что у нас есть глаза; что орган есть то, что он есть, а ^полезность" - слово, которым мы обозначаем то, что вытекает из функционирования данной структуры. Но когда я говорю, что глаз "извлекает пользу" из света, я понимаю под этим не только то, что глаз способен видеть; я указываю на весьма точное соответствие между этим органом и системой органов движения. Сетчатая оболочка у позвоночных переходит в зрительный нерв, который, в свою очередь, продолжается через сплетения мозговых центров в органы движения. Наш глаз извлекает пользу из света в том смысле, что он позволяет нам путем соответствующих реакций пользоваться предметами, которые мы считаем полезными, и избегать тех, которые кажутся нам вредными. Мне легко могли бы возразить, что если свет физическим путем произвел пигментное пятно, то он может таким же образом обусловить движение определенных организмов: реснитчатые инфузории, к примеру, реагируют на свет. Тем не менее никто не станет утверждать, что влияние света физическим путем привело к возникновению нервной, мускульной, костной систем, - всего, что связано со зрительным аппаратом у позвоночных. По правде говоря, когда объясняют постепенное образование глаза, а тем более когда связывают глаз с тем, что неотделимо от него, то вводят уже нечто совсем иное, чем прямое действие света. Организованной материи неявно приписывается некая сила sui generis, таинственная способность создавать очень сложные устройства, чтобы извлекать пользу из простого возбуждения, влиянию которого она подвергается.
А между тем этого как раз и стремятся избежать. Хотят, чтобы физика и химия дали нам ключ ко всему. Фундаментальная работа Эймера поучительна в этом отношении. Известно, какие усилия приложил этот биолог, чтобы показать, что преобразование совершается путем непрерывного влияния внешнего на внутреннее во вполне определенном направлении, а не путем случайных изменений, как полагал Дарвин. Теория Эймера основана на чрезвычайно интересных наблюдениях, отправным пунктом которых было изучение передвижений некоторых ящериц в связи с изменением окраски их кожи. С другой стороны, уже давние опыты Дорфмейстера показывают, что из одной и той же куколки, в зависимости от того, подвергается ли она действию холода или тепла, могут выйти сильно различающиеся бабочки, которые долгое время рассматривались как отдельные виды, - Vanessa levana и Vanessa prorsa; средняя температура дает промежуточную форму. Можно было бы отнести сюда и интересные превращения, наблюдаемые у маленького ракообразного - Artemia salina - в соответствии с тем, увеличивают или уменьшают количество соли в воде, где он обитает1 . Во всех этих опытах внешний фактор выступает как причина превращения. Но в каком смысле нужно понимать здесь слово "причина"? Не предпринимая исчерпывающего анализ идеи причинности, мы только заметим, что обычно смешивают три совершенно различных смысла этого слова. Причина может действовать как толчок, как разряд и как развертывание. Биллиардный шар, который направляют на другой, определяет движение последнего путем толчка. Искра, вызывающая взрыв пороха, действует, как разряд. Постепенное ослабление пружины, заставляющее вращаться фонограф, развертывает записанную на цилиндре мелодию: если я приму звучащую мелодию за действие, а ослабление пружины за причину, то я скажу, что причина действует здесь путем развертывания. Эти три случая отличаются друг от друга большей или меньшей связью между причиной и действием. В первом случае количество и качество действия изменяются вместе с количеством и качеством причины. Во втором ни качество, ни количество действия не меняются с качеством и количеством причины: действие остается неизменным. В третьем же количество действия зависит от количества причины, но причина не влияет на качество действия: чем дольше будет вращаться цилиндр под действием пружины, тем длиннее будет часть мелодии, прослушанная мною, но природа самой мелодии или той ее части, которую я слушаю, не зависит от действия пружины. Только в первом случае причина объясняет действие, в двух других действие более или менее дано заранее и предпосылка, о которой идет речь, является - правда, в различной степени - скорее поводом, чем причиной. Но берут ли слово "причина" в первом смысле, когда говорят, что причиной видоизменения Artemia является количество соли в воде или что температура определяет цвет и рисунок крыльев у куколки, превращающейся в бабочку? Очевидно, нет? причинность имеет здесь смысл, промежуточный между развертыванием и разрядом. Так это, впрочем, понимает и сам Эймер, когда он говорит о "калейдоскопическом" характере изменения' или о том, что изменение организованной материи происходит в определенном направлении, как и кристаллизация неорганизованной материи2 . Можно еще, пожалуй, согласиться, что в явлении изменения окраски кожи мы имеем дело с процессом чисто физико-химическим. Но если этот способ объяснения применить, например, к постепенному образованию глаза позвоночных, то придется предположить здесь такую физико-химию организма, которая под влиянием света создает последовательный ряд зрительных аппаратов, чрезвычайно сложных и все же способных видеть, и видеть все лучше и лучше'. Что мог бы к этому прибавить самый решительный поборник концепции целесообразности, если бы он захотел дать характеристику этой совершенно специфической физико-хи-мии? И не станет ли еще более затруднительным положение механистической философии, когда будет показано, что яйцо моллюска не может иметь такого же самого химического состава, как яйцо позвоночного, а органическая субстанция, развившаяся в первую из этих двух форм, не могла быть химически тождественна той, которая пошла по другому направлению, - и тем не менее под влиянием света в обоих случаях сформировался один и тот же орган?
Чем больше об этом размышляешь, тем становится яснее, насколько несовместимо с принципами механистической философии это выведение одного и того же следствия из двух по-разному накопленных бесчисленных множеств мелких причин. В нашем исследовании мы сосредоточили все усилия на одном примере, взятом из филогенеза. Но онтогенез мог бы дать нам факты, не менее убедительные. Ежеминутно на наших глазах у видов, порой близких, природа получает тождественные результаты посредством совершенно различных эмбриональных процессов. В последние годы возросло число наблюдений над "гетеробластией"2 , и пришлось отказаться от ставшей почти классической теории специфичности каждого зародыша. Вновь обращаясь к нашему сравнению глаза позвоночных и моллюска, мы должны заметить, что сетчатка позвоночных представляет собой разрастание зачатка мозга у зародыша. Это настоящий нервный центр, передвинувшийся к периферии. У моллюсков, напротив, сетчатка возникает прямо из эктодермы, а не косвенно через посредство головного мозга эмбриона. Таким образом, к развитию одной и той же сетчатки у человека и у морского гребешка приводят различные эволюционные процессы. Но даже не доходя до сравнения столь удаленных друг от друга организмов, можно сделать аналогичный вывод, изучая некоторые очень любопытные явления регенерации у одного и того же организма. Если удалить хрусталик у тритона, то наблюдается регенерация хрусталика из радужной оболочки'. А между тем первоначально хрусталик строится за счет эктодермы, радужная же оболочка возникает из мезодермы. Более того: если у Salamandra maculata удалить хрусталик, сохраняя радужную оболочку, то регенерация хрусталика происходит за счет верхней части радужной оболочки; но если удалить и эту часть, то регенерация начинается во внутреннем слое оставшейся области, то есть в слое сетчатки2 . Таким образом, части, по-разному расположенные, различные по составу, выполняющие обычно разные функции, способны замещать одно и то же и создавать, когда это нужно, одни и те же части механизма. Одно и то же следствие вытекает здесь из различных комбинаций причин.
Чтобы объяснить подобную конвергенцию результатов, волей-неволей придется обратиться ко внутреннему направляющему началу. Возможность такой конвергенции не выявляется ни в дарвинистской, а главным образом неодарвинистской, теории незначительных случайных изменений, ни в гипотезе внезапных случайных изменений, ни даже в той концепции, которая видит в определенных направлениях эволюции различных органов результат механической комбинации внешних и внутренних сил. Обратимся поэтому к последней из современных эволюционных теорий, о которой нам остается еще упомянуть, - к неоламаркизму.
Известно, что Ламарк приписывал живому" существу способность изменяться вследствие использования или неиспользования его органов, а также передавать приобретенное таким образом изменение потомству. И подобной концепции придерживаются многие современные биологи. Изменение, приводящее в конце концов к новому виду, с их точки зрения, не может быть случайным изменением, присущим самому зародышу. Оно не может управляться детерминизмом sui generis, развивающим определенные черты в определенном направлении, независимо от всякой заботы о пользе. Оно рождается из самого усилия живого существа, нацеленного на приспособление к условиям, в которых оно должно жить. Это усилие может быть просто бессознательным упражнением известных органов, механически вызванным давлением внешних обстоятельств. Но оно может также предполагать сознание и волю, и, по-видимому, именно в этом смысле понимает его американский натуралист Коп, один из самых видных представителей этой концепции'. Таким образом, из всех современных форм эволюционизма неоламаркизм является единственной, которая может допустить внутренний и психологический принцип развития, хоть она и не всегда к нему прибегает. И это, на наш взгляд, единственная эволюционная теория, объясняющая образование сложных и тождественных органов на самостоятельно развивающихся линиях. В самом деле, известно, что одно и то же усилие, нацеленное на извлечение пользы из одних и тех же обстоятельств, приводит к одному результату, особенно если проблема, поставленная внешними обстоятельствами, из числа тех, которые допускают лишь одно решение. Остается только выяснить, не следует ли тогда брать слово "усилие" в более глубоком, еще более психологическом смысле, чем это делает неоламаркизм.
Действительно, одно дело - простое изменение величины, и совсем иное - изменение формы. Никто не станет оспаривать, что орган может укрепиться и увеличиться путем упражнения. Но отсюда далеко до прогрессивного развития глаза моллюсков и позвоночных. Когда это развитие приписывают непрерывности пассивно воспринимаемого влияния света, то возвращаются к теории, которую мы только что подвергли критике. Если же, напротив, ссылаются на внутреннюю деятельность, то речь должна идти совсем не о том, что мы обычно называем усилием, ибо усилие ни разу не вызвало на наших глазах ни малейшего усложнения органа, а между тем, чтобы перейти от пигментного пятна инфузории к глазу позвоночного, требовалось огромное число таких усложнений, поразительно скоординированных между собой. Примем, однако, эту концепцию эволюционного процесса для животных:
но как распространить ее на мир растений? Здесь изменения формы не всегда, по-видимому, связаны с функциональными изменениями, и если причина изменения - психологического порядка, то трудно назвать ее усилием, не расширяя излишне смысла слова. Значит, нужно пойти дальше самого усилия и поискать более глубокую причину.
Это особенно необходимо, на наш взгляд, если хотят найти причину изменений, регулярно передаваемых по наследству. Мы не будем входить в подробности споров о наследовании приобретенных признаков; еще меньше мы хотели бы определенно высказываться по вопросу, который не относится к нашей компетенции. Но мы не можем, однако, совершенно им не интересоваться. Нигде так ясно не чувствуется невозможность для философов придерживаться сегодня неопределенных обобщений, необходимость следовать за учеными в деталях их опытов и обсуждать с ними результаты. Если бы Спенсер вначале поставил вопрос о наследовании приобретенных признаков, его эволюционизм, без сомнения, принял бы совсем иную форму. Если (что кажется вероятным) усвоенный индивидом навык передается его потомкам лишь в исключительных случаях, то вся психология Спенсера нуждается в переработке и большая часть его философии теряет почву под ногами. Итак, объясним, как, на наш взгляд, ставится эта проблема и в каком направлении нужно было бы искать ее решения.
После того, как наследование приобретенных признаков было принято как догма, оно было не менее догматически отвергнуто - по причинам, извлеченным о priori из предположения о природе зародышевых клеток. Известно, что гипотеза непрерывности зародышевой плазмы заставила Вейсмана считать зародышевые клетки - яйцеклетки и сперматозоиды - почти независимыми от соматических клеток. Исходя из этого, утверждали, и часто утверждают и теперь, что наследственная передача какого-нибудь приобретенного признака является чем-то непонятным. Но если бы случайно опыт показал, что приобретенные признаки передаваемы, то он доказал бы тем самым, что зародышевая плазма не столь независима, как полагают, от соматической среды, и наследование приобретенных признаков стало бы ipso facto понятным. Это значит, что в подобных спорах дело не в том, понятно ли известное явление или нет: вопрос решается только лишь опытом. Но здесь-то именно и начинаются трудности. Приобретенные признаки, о которых идет речь, чаще всего бывают навыками или результатами навыка. Но очень редко случается, чтобы в основе усвоенного навыка не было естественной склонности, так что всегда может возникнуть вопрос, передался ли навык, появившийся в соме индивида, или, быть может, это скорее естественная склонность, предшествовавшая усвоенному навыку; эта склонность могла быть присуща зародышу, которого индивид носит в себе, как была она уже присуща индивиду, а следовательно, и зародышу, из которого он развился. Так, ничто не доказывает, что крот стал слепым потому, что привык жить под землей: быть может, крот потому и должен был осудить себя на подземное существование, что глаза его начинали атрофироваться*. В последнем случае тенденция к утрате зрения должна была передаваться от одного зародыша к другому, в то время как сома самого крота ничего не приобретала и не теряла. Из того, что сын отличного стрелка гораздо раньше научился прекрасно владеть оружием, чем в свое время его отец, нельзя заключить, что навык родителя передался ребенку, ибо некоторые естественные склонности по мере своего роста могли перейти от зародыша, из которого развился отец, к тому, из которого вырос сын, увеличиться в пути под действием первоначального порыва и обеспечить сыну большую ловкость по сравнению с отцом, совершенно, так сказать, не заботясь о том, чем занимался отец. То же самое относится ко многим примерам постепенного приручения домашних животных: трудно сказать, передается ли здесь усвоенный навык или, скорее, некая естественная склонность, та самая, которая заставила выбирать для приручения именно тот или иной вид или определенных его представителей. По правде говоря, если исключить все сомнительные случаи, все факты, способные вызвать разные толкования, то абсолютно бесспорными примерами приобретенных и переданных особенностей останутся только известные опыты Броун-Секара, повторенные и подтвержденные различными физиологами1 . Рассекая у морских свинок спинной мозг или седалищный нерв, Броун-Секар вызывал эпилептическое состояние, которое они передавали своему потомству. Повреждения этого же седалищного нерва, веревочного тела (corpus restiforme) и др. вызывали у морских свинок разнообразные расстройства, которые передавались потомству в самых различных формах: в пучеглазии, в недостатке пальцев и т. д. Но не доказано, действительно ли в этих различных случаях наследственной передачи сома животного влияла на его зародышевую плазму. Уже Вейсман замечал, что операция Броун-Секара могла ввести в тело морской свинки некоторые особые микробы, которые находили в нервной ткани свою питательную среду и переносили болезнь, проникая в половую сферу2 . Это возражение было устранено самим Броун-Секаром8 . Но можно было бы выдвинуть и другое, более приемлемое. Из опытов Вуазена и Перона вытекает, что припадки эпилепсии сопровождаются выделением ядовитого вещества, которое при впрыскивании его животным вызывает у них приступы конвульсии4 . Возможно, что расстройства системы питания, сопровождающие производимые Броун-Секаром повреждения нервов, как раз и приводят к образованию яда, вызывающего конвульсии. В таком случае яд передается от морской свинки ее сперматозоиду или яйцеклетке и обусловливает общее расстройство развития зародыша, которое, однако, может внешне проявиться только в том или ином органе уже развившегося организма. Все может происходит здесь так, как в опытах Шаррена, Деламара и Муссю. Беременные морские свинки с поврежденной печенью или почкой передавали это повреждение своему потомству просто потому, что повреждение органа матери порождало специфические "цитотоксины", которые и влияли на соответствующий орган зародыша. Правда, в этих опытах, как, впрочем, и в прежних наблюдениях тех же физиологов, влиянию токсинов подвергался уже сформировавшийся плод. Но другие исследования Шаррена в конце концов показали, что при помощи аналогичного механизма то же самое действие может быть оказано на сперматозоиды и яйцеклетки8 . Таким образом, наследование приобретенных признаков в опытах Броун-Секара может быть объяснено отравлением зародыша. Повреждение, как бы хорошо оно, по-видимому, ни было локализовано, могло передаться посредством того же процесса, что и, скажем, алкоголизм. Не так ли обстоит дело и со всеми приобретенными признаками, которые становятся наследственными?
Существует, действительно, один пункт, в котором сходятся и те, кто утверждает, и те, кто отрицает наследование приобретенных признаков: признание того, что известные влияния, к примеру, влияние алкоголя, могут отражаться одновременно и на самом живом существе, и на зародышевой плазме, которой оно обладает. Здесь передается по наследству порок, и все происходит так, как если бы сома родителя действовала на его зародыш, хотя на самом деле зародыш и сома просто подверглись действию одной и той же причины. Установив это, допустим, что сома может влиять на зародыш, как полагают те, кто разделяет тезис о передаче приобретенных признаков. Не будет ли естественнее всего предположить, что во втором случае все происходит так же, как и в первом, и что непосредственным следствием влияния сомы будет общее изменение зародышевой плазмы? Если бы это было так, то тождественность изменения у родителя и потомка была бы лишь исключением или случайностью, как происходит при наследовании порока алкоголизма: порок этот, конечно, передается от отца к детям, но он может принять у каждого из детей различную форму, к тому же вовсе не похожую на ту, которая была у отца. Обозначим буквой С изменение, происшедшее в плазме, причем С может быть величиной положительной или отрицательной, то есть представлять собой или появление, или утрату определенных веществ. Действие в точности воспроизведет свою причину, изменение зародыша, вызванное определенным изменением известной части сомы, повлечет за собою такое же изменение той же части нового формирующегося организма только в том случае, если остальные части этого организма обладают по отношению к С чем-то вроде иммунитета: в новом организме тогда подвергнется изменению та же самая часть, ибо только ее формирование будет восприимчиво к новому влиянию, хотя и она может измениться в совершенно ином направлении, чем соответствующая часть исходного органиэма.
Мы предлагаем, таким образом, ввести различие между наследованием отклонения и наследованием признака. Индивид, приобретающий новый признак,тем самым отклоняется от той формы, которую он имел и которую воспроизвели содержащиеся в нем зародыши или чаще полузародыши. Если это изменение не впечет за собою ни появления веществ, способных влиять на зародыш, ни общей перемены в питании, лишающей его некоторых элементов, то оно не окажет никакого действия на потомство индивида. Так чаще всего и бывает. Если же, напротив, оно оказывает какое-нибудь действие, то, вероятно, в силу химического изменения в зародышевой плазме. Это изменение может, в виде исключения, вызвать в организме, который должен развиться, перемену, однородную с той, что произошла в организме производителя; но есть столько же, или даже больше шансов, чго оно вызовет нечто совсем иное. В этом случае родившийся организм отклонится от нормального типа, быть может, настолько же, как и исходный организм, но он отклонится иначе. Он унаследует отклонение, но не признак. В общем, следовательно, вероятнее всего, что привычки, приобретенные организмом, никак не отражаются на его потомстве; а если и отражаются, то изменение, обнаружившееся у потомства, может не иметь никакого видимого сходства с первоначальным изменением. Такова, по крайней мере, гипотеза, которая кажется нам наиболее вероятной. Во всяком случае, до тех пор, пока не будет доказано обратное и пока не будут произведены решающие опыты, о которых говорит знаменитый биолог1 , мы должны придерживаться современных результатов наблюдения. Но даже при самом благоприятном для теории наследования приобретенных признаков предположении, а именно, что так называемый приобретенный признак в большинстве случаев не является более или менее запоздалым развитием признака врожденного, - факты все же показывают нам, что наследственная передача представляет собой исключение, а не правило. Как можно ожидать, что она разовьет такой орган, как глаз? Когда размышляешь о том огромном числе однонаправленных изменений, которые должны были накладываться друг на друга, чтобы произошел переход от пигментного пятна инфузории к глазу моллюска и позвоночного, то задаешься вопросом, могла ли когда-нибудь наследственность, какой мы ее наблюдаем, вызвать это нагромождение различий, если предположить, что каждое из них могло быть создано индивидуальным усилием? Другими словами, и неоламаркизм, подобно другим эволюционным теориям, кажется нам неспособным решить проблему.
Подвергая, таким образом, общему испытанию различные формы современного эволюционизма и показывая, что все они наталкиваются на одно и то же непреодолимое затруднение, мы вовсе не имеем намерения отвергнуть их окончательно. Напротив, каждая из них, опираясь на значительное число фактов, вероятно, по-своему истинна;
каждая соответствует определенной точке зрения на процесс эволюции. Быть может, и нужно, чтобы теория придерживалась исключительно одной какой-нибудь специальной точки зрения, если она хочет оставаться научной, то есть придавать детальным исследованиям определенное направление. Но каждая из этих теорий представляет лишь частный аспект реальности, которая выходит за пределы всех этих теорий. Именно эта реальность и является предметом философии, которая не связана научной точностью, ибо не нацелена на какое-либо практическое применение. Укажем теперь в двух словах, какой вклад в решение проблемы вносят, на наш взгляд, три главные формы современного эволюционизма, что каждая из
Достарыңызбен бөлісу: |