Город в эти утренние часы казался Эжену Варлсну незнакомым и чужим, вероятно, потому, что он впервые видел вдания, соборы и улицы Парижа сквозь темно-золеные стекла очков.Изредка украдкой поглядывая на свое отражение в уцелевших витринах магазинов и кафе, Варлен думал, что он и сам теперь не сразу узнал бы себя, так изменила привычный его облик чужая одежда: старомодный сюртук, шарф и шляпа провинциального кюре, трость, навязанная ему Делакуром, и особенно большие круглые темные очки, совершенно скрывавшие глаза.Да, Эжен, следует, пусть и запоздало, поблагодарить Марию, — в этом виде ты, пожалуй, и правда доберешься до рю Лакруа, хотя у тебя чрезвычайно мало надежд застать Луи дома. Если он не догадался вовремя скрыться, спрятаться у кого-либо из друзей, его безусловно схватили, увели. Уж слишком ты, Варлен, лакомая для версальской своры добыча: один из главарей Коммуны! Они станут мучить Малыша до тех пор, пока ты не явишься за ним, именно на это и рассчитывают! Значит, на рю Лакруа идти необходимо, иначе невозможно будет жить дальше!Париж осторожно, словно с опаской, просыпался — где-то скрипнула дверь, хлопнула створка окна. Но прохожих не видно, улицы безлюдны, — страх крепко удерживает парижан за наглухо закрытыми ставнями и запертыми на все засовы дверьми. Правда, кое-кто и совсем не успел заснуть после вчерашнего вечера, — но многих кабачках и кафе всю ночь напролет продолжали пировать. Эжен обходил такие заведения стороной — не хотел как раз сейчас попасть вражеским палачам в руки, не имел права рисковать.На его счастье, военный патруль не встретился ни разу: Монмартр и соседний с ним Батиньоль захвачены красными штанами на третий день вторжения, с той поры миновало целых четверо суток, у версальских карателей по горло дел в других, только что занятых ими округах Парижа. А здесь гуляют и тешат душу, по всей вероятности, либо раненые, либо увильнувшие из-под надзора начальства вояки да захмелевшие от радости мелкие и средние торговцы, рантье, бывшие чиновники Империи.В центре, судя по разлитым в полнеба заревам, продолжали бушевать пожары. Тучи дыма багрово клубились над крышами, полностью скрывая солнце. Шедший ночью дождь к утру стих, мокрый булыжник уцелевших мостовых тускло поблескивал, напоминая рыбью чешую. Изредка, железно громыхая ошинованными колесами, в сторону Монмартрского кладбища проезжали телеги и фургоны, нагруженные телами убитых. Каждая из таких колымаг приковывала к себе взгляд Эжена: кого из друзей и товарищей волокла она к последнему пристанищу?Кривая улочка поднималась круто на холмы Батиньоля. Братья Варлен поселились тут сравнительно недавно, уже после возвращения Эжена из Антверпена, после седанского разгрома и свержения Империи, но Эжен уже знал на Лакруа каждый переулочек и каждый дом, знал, потому что по давно укоренившейся привычке почти всегда ходил пешком, стараясь сберечь кое-какие гроши для старика Эме. Отца уже нет в живых, похоронили в дни прусской осады, но привычка осталась, да к тому же Эжен просто любил пройтись пешком: от сидения за станком уставали спина и плечи, хотелось размяться, да и как-то легче и глубже думалось на ходу.Даже в решающие дни боев, когда Эжен заменил на посту гражданского делегата Коммуны по военным делам убитого на площади Шато д'О Делеклюза и в его распоряжении появились и верховые лошади, и экипаж, если позволяли обстоятельства и время, он все же предпочитал пеший образ передвижения. «Мои ноги помогают мне думать!» Эту не слишком-то складную шутку Эжена как-то записал в свой дневник дотошный Луи.Да, все как будто знакомо и все кажется иным. Через сотню шагов Эжен увидит вдали дом № 27, дешевые меблированные комнатки, нечто вроде гостиницы, где они с Луи поселились в прошлом ноябре, перебравшись сюда с левобережья, с рю Турнон.Непроизвольно Эжен ускорял таги, трость не помогала, а лишь мешала ему — не привык. Над этой частью города стояла тишина, влажная и по-весеннему прозрачная, напоенная ароматами цветущих деревьев, запах гари пожаров на высотах Батиньоля не перебивал их.Когда Эжен вступил на узенькую крутую Лакруа, далеко внизу, на уцелевшей от бомбежки башне святого Якова пробило семь. Он удивился: до чего же мало времени прошло с той минуты, как он покинул мансарду Делакура, но насколько же оно, это время, оказалось вместительным, насколько емким! Будто вся жизнь, вдруг увиденная с высоты птичьего полета, пронеслась перед ним, словно за час-полтора снова пережил все заново, переворошил и тревожные и радостные мысли, перечувствовал все боли, от которых сильнее билось сердце.— Варлен? Мосье Варлен?! — раздался сбоку неуверенный оклик.Он стремительно и чуть растерянно оглянулся на голос. А, это хозяин крохотного кафе «Мухомор», седобородый Огюстен, бывший бочар, «выбившийся в люди», но так и не сумевший превратиться в мелкого собственника! Не один вечер прокоротали в заведении Огюстена Эжен и его друзья.С тревогой поглядывая в оба конца улпцы, стоя на пороге «Мухомора», Огюстен махал обеими руками, звал Эжена к себе. Красные отсветы ядовито окрашенного жестяного гриба над головой Огюстена падали на лицо, придавая ему зловещий вид.— Сюда! Сюда, Варлен!Эжен подошел. Владелец кафе схватил его за руку и силой втащил в убогое заведение с четырьмя обшарпанными столиками, рябыми от давних пятен вина. Тут по всем стенам над столиками красовались аляповато раскрашенные, усыпанные белыми пятнышками мухоморы.— Вы домой, Эжен? — громким шепотом спросил Огюстен, прикрывая дверь. — Туда нельзя! Я шестые сутки караулю вас!— Жандармы?— Они! Разнесли вдребезги все! Вышвырнули из окон во двор станки, мебель и книги. Изрубили шашками и сожгли.— А Луи? Где Луи?— Да не кричите вы! — перебил Опостен, выглядывая на улицу. — Город просыпается, вот-вот появятся люди! Не надо, чтобы знали, что вы здесь. Вы и не представляете, сколько в нашем Батиньоле развелось доносчиков и предателей. А за вашу голову, толкуют, обещана изрядная сумма, Эжен!— Где Луи?! — не в состоянии сдерживаться, крикнул Эжен.— Минутку, Эжен! — Огюстен обеими руками притянул голову Эжена к своему уху, — Вашего Луи еще в понедельник увела мадам Деньер. Он передал мне для вас записку. Тогда здесь еще было спокойно.Внезаппо обессилевший Эжен тяжело опустился на ближний табурет.— Записку, Огюстен!.. Где записка?..Зайдя за оцинкованную, исцарапапную и избитую стойку, Огюстен принялся поднимать стоявшие на полках бутылки и шарить под ними.— Да куда же я ее засунул, старый дурак! Тут нет, тут тоже… Ага, вот она! Читайте!Дрожащими руками Эжен развернул мятый клочок бумаги, где косо и крупно, с брызгами чернил, было нацарапано:«Брат! Самое важное я уношу к Клэр. Она пришла сама. Обязательно приходи к ней, я не знаю, что с ними делать. Буду тебя искать. Очень болит сердце».Подписи под тремя неровными строчками не было, но, конечно, писал Луи. Перечитав, Эжен облегченно вздохнул. Значит, списки, протоколы, письма из Лондона, из Руана, Марселя. Крезо пока не попали в чужие руки!Значит, по вине Эжена ищейки Версаля не нападут на след его товарищей! Но будут ли документы в сохранности в доме Деньер?И лишь сейчас он внезапно почувствовал странность, почти необъяснимость случившегося. Деньер? Клэр Деньер? Но при чем тут она? Неужели по собственной воле кинулась помогать в трудную минуту, неужели она, буржуазна до мозга костей, понимает что-то в борьбе, которую ведем мы? И не только понимает, но и сочувствует?Огюстен с силой тряс Эжена за плечи:— Варлен! Эжен Варлен! Идут! Опасно! Пройдемте сюда! Тут ваш друг! Да вставайте же, наконец!Эжен с трудом встал, взял трость.— Какой друг? — спросил, стараясь одолеть сумятицу охвативших его чувств.— Жюль Андрие!Эжен снова бессильно опустился на табурет.— Постойте, Огюетен. Вы ее сами видели?.. Мадам Деньер?— Ну конечно сам! Я поразился, Эжен! Она была белая как мел. И шла вместе с Луи. Я, как обычно, стоял на пороге, смотрел. Луи нес большую суму…— А что в ней?— Откуда мне знать? — рассердился бывший бочар. — Господи, Эжен, придет ли когда-нибудь на землю правда?— Обязательно!— А я во всем разуверился! Видно, господь отступился от нас!— Стало быть, Огюетен, в бога-то верите?— А в кого же верить, Эжен?! В Тьера и Галифе? Да будь они миллион раз прокляты! Но пойдемте, Эжен, в нашу заднюю, Андрие там. Ему нельзя появляться дома, тоже — член Коммуны! И пули на вас, Эжен, поди-ка, давно отлиты.— Само собой!Эжен привстал, глянул в окно и лишь сейчас заметил трехцветный флажок у двери в кафе.— А вы предусмотрительны, Огюстен!— Иначе не прожить в этом подлом и гнусном мире, Варлен. Если бы не это прикрытие, я не решился бы затащить вас сюда… Андрие и ночевал у меня, благо бывший квартальный надзиратель — дальний родственник моей жены. Теперь-то он снова станет властью… Наклоните голову и ныряйте в знакомую вам дыру!Когда-то в чуланчике размещалась кладовка, но предприимчивый Огюстен поставил там два столика: посетителей за последние годы прибавилось. Как-никак владелец кафе — свой брат, бывший рабочий, и лишку не сдерет, и до получки плеснет в долг рюмку перно. Но обычно в полутемной комнатушке об одном узеньком окошке, выходившем на соседнюю кирпичную стену, собирались лишь свои, когда предстояло перекинуться десятком слов, не рискуя быть услышанным кем-то чужим. Прошлую ночь Андрие и проспал здесь: на полу в уголке — свернутый старенький тюфяк, одеяло и подушка.Эжен не сразу разглядел в полутьме лицо давнего друга. Но тот вскочил с такой стремительностью и бросился к вошедшему, что чуть не сопл его с ног.— Ты, Эжен?! А я слышу через дверь — что-то будто знакомое, а выглянуть боюсь: сиятельный владелец сего вамка не велит. Прямо изверг какой-то!— Изверг, изверг! — с притворной обидой ворчал Огюстен, старательно вытирая салфеткой стол. — При такой гнусной жизни и драконом, и скорпионом станешь! Не сумели удержаться, дурачье чертово!— А ты где был?! — упрекиул Андрие. — Что-то я не примечал тебя на баррикадах, старый хрыч!— А кто кормил вашего брата?! — всерьез обиделся Огюстен. — Накопил за десяток лет пять сотен франков, все в вашу утробу ушло, почти даром! Марта каждый деньпо два горшка горячей похлебки на ваши баррикады таскала!— Ну, прости, прости, Огюстен! — спохватился Андрие. — Я все знаю. Сорвалось глупое слово. И не со зла на тебя, а потому… — Он потерянно махнул рукой и снова повернулся к Варлену, присевшему к столу. — Ты жив, Эжен! Какое счастье! И Луи жив!..— Знаю, Огюстен передал записку… Но боюсь, Жюль, наше «счастье» окажется весьма и весьма недолгим! Рано или поздно они схватят нас.— Да, если останемся здесь. Надо убираться из Парижа, Эжен! И как можно скорее. Именно здесь нам, членам Коммуны, грозит наибольшая опасность! У тебя есть какие-нибудь документы?— Нет, Шюль. Да разве мы думали, разве допускали возможность…— Погоди, погоди, Эжен! — перебил Андрие. — Не спеши с выводами и трагическими предчувствиями. Прежде всего, наверно, тебе необходимо перекусить и выпить стаканчик вина для бодрости. О, наш кормилец уже волочет что-то! Опять жареная ворона, Огюстен?— Скажи и за ворону спасибо, злоязычный федератишка!С беспокойством поглядывая на входную дверь, Огюстен поставил перед друзьями глиняную миску с фасолью и бутылку дешевой анисовой водки, перно. Он, естественно, побаивался и за себя и за свое заведение, но давняя рабочая дружба не позволяла поступить иначе.— А ну, ешьте, Эжен! И вопреки вашим дурацким привычкам глотните перно! Андрие прав: чем дальше и чем скорее уберетесь из Парижа, тем лучше. Может, удастся перебраться в Швейцарию, она пока не выдавала эмигрантов нашим сучьим властям!— У меня есть еще в Париже дела, — неохотно заметил Варлен, — Мне необходимо повидать Луи…— Но вы чрезвычайно рискуете, Эжен! — перебил Андрие.— Да, наверное. Но иначе не могу.Андрие печально, но без осуждения покачал головой.— А вы слышали, Эжен, что произошло с Луизой Мишель?— Нет.— Мне рассказали вчера. После боя на Пер-Лашез ей удалось переодеться и пробраться домой. Там узнала, что версальцы, не застав ее дома, угнали в тридцать седьмой бастион мать, Мари-Анну. Луиза бросилась следом, сама отдалась в руки палачам. Но своего добилась: мать отпустили!— Иного поступка от Красной девы Монмартра и нельзя было ждать, — с чувством невольной гордости тихо отозвался Варлен, ставя на стол стакан. — Она и в смерти останется истинной коммунаркой.Андрие с силой стиснул ладонями виски, покачал из стороны в сторону головой.— Они же ее замучают!— Наверно…Жюль тоже глотнул вина, вздохнул.Андрие был избран в Коммуну на дополнительных выборах 16 апреля от первого округа, как раз того, где сейчас догорает Тюильри. Там ему, конечно, появляться невозможно. В этот аристократический центр Парижа, занятый солдатами Версаля еще 24 мая, за последние дни вернулись бежавшие от Коммуны всевозможные графы и бароны, министры и генералы Тьера, попы и владельцы крупнейших заводов и мастерских, — идти туда для Андрие означает верную смерть. Хорошо, что у него нет родных!Брякнул дверной звоночек в первой комнатке кафе, нетерпеливый посетитель требовательно позвенел монетой по оцинкованной стойке.— Эй, старый мухомор Огюстен! Где ты?Огюстен ушел, плотно притворив дверь, многозначительно посмотрев на притихших друзей.Варлен и Андрие посидели молча, погруженные в свои невеселые думы. Эжен прикидывал, что ему делать дальше, и одновременно, как бы какой-то другой частью сознания, припоминал историю их более чем пятилетней дружбы с Андрие. Его, Эжена, всегда томила неуемная жажда знаний, и с Жюлем Андрие они познакомились на вечерних рабочих курсах, где Жюль преподавал математику и счетоводство. Как-то, столкнувшись в коридоре, разговорились, а симпатия между ними возникла давно, еще до этого разговора. Выяснилось, что оба любят поэзию, а Жюль достаточно хорошо владеет древнегреческим и латынью. Наивному и восторженному Варлену тогда представлялось, что перед ним простирается необъятная, бескрайняя жизнь и ему необходимо знать все, что изучают студенты Сорбонны и Коллеж де Франс. Жюль с удовольствием и сначала за весьма умеренную плату, а потом и вовсе бесплатно согласился давать уроки братьям Варлен…Так их впервые свела судьба. Жюль работал чиновником в Ратуше, знал о всевозможных махинациях, коррупции и подкупах, о том, как крупные чиновники, члены Законодательного корпуса типа Жюля Фавра жульнически наживали огромные состояния; поэтому он ко многому относился так же, как и Эжен. Не один запавший в память вечер провели они втроем — братья Варлен и Жюль Андрие, беседуя обо всем то в мастерской Эжена, то в крохотной квартирке Жюля, то просто за столиком уличного кафе в тени каштанов и акаций… Как молоды они тогда были, какими восторженными юнцами, как свято верили в неизбежность скорого наступления нового светлого века!..— Да, Эжен, было, было, — словно отвечая на подслушанные мысли собеседника, грустно произнес Андрие. — Никогда не забуду, как в один из наших первых вечеров ты читал мне Беранже. Теперь мы с тобой, вероятно, разлучаемся надолго, если не навсегда. У меня припасены документы на имя некоего преуспевающего виноторговца, и, может быть, мне удастся с ними перебраться в Швейцарию. Ночь, которая сейчас наступила или наступает в Париже, видимо, продлится десятилетия, пока нация, ее рабочий класс не соберется с силами для нового удара. Давай, дружище Эжен, выпьем на прощание за будущую встречу, когда над Францией спова запоют утренние птицы!Он разлил по стаканам вино и поднял свой.— И пусть тебе не покажется дикой и сентиментальной моя просьба, милый друг! Почитай мне перед разлукой что-нибудь из Беранже. В его стихах я всегда черпал силу. И позволь напомнить тебе одну строфу великого Данте: «Здесь нужно, чтоб душа была тверда; здесь страх не должен подавать совета!» Это как раз о нас с тобой. Ну не смотри на меня так удивленно! Прочитай, что тебе хочется…Эжен действительно смотрел на Жюля с удивлением, — до поэзии ли сейчас, может быть, на пороге гибели? Но почти тотчас же будто кто-то невидимый и неведомый тронул в глубине его души одну из самых высоких и звонких струн, лицо просветлело.— Хорошо, Жюль!.. — Он отпил глоток вина иг, глядя в запыленное узенькое окошко, прочитал:Отчизна! Смерть близка, хоть и незрима.
О мать, прими прощальный мой привет!
Умру, шепча твое святое имя…
Любил ли кто тебя, как я? О, нет!
Я пел тебя, еще с трудом читая,
Я пел тебя, когда цвел жизни май,
Петь о тебе я буду, умирая…
Мою любовь оплачешь ты… Прощай!
Когда триумф справляли свой тираны,
Войска свои победные вели,
Знамена их я разрывал, чтоб раны
Перевязать родной своей земли…
С трудом отведя взгляд от кирпичной стены за мутным стеклом, Варлен глянул в лицо Жюля, и опять кто-то неведомый тронул в его душе высокую дрожащую струну. Жюль Андрие плакал, щеки блестели от слез, а в голубоватых, глубоко посаженных глазах горел необычайный и яркий свет. И внезапно Варлен почувствовал не выразимую никакими словами благодарность Жюлю: именно такое обращение к памяти тех, кто не согнулся под ударами жестокой, несправедливой судьбы, может и ему вернуть силы.От двери повеяло холодком. Эжен оглянулся. Огюстен стоял на пороге с лицом ребенка, готового вот-вот заплакать. Затем, не обронив ни слова, шагнул за стойку, достал из-под нее старую запыленную бутылку, открыл, поставил перед друзьями.— Это из Вуазена, Эжен, вино твоего отца! Я же каждую осень покупал у него два-три бочонка. Давайте-ка, друзья, чокнемся и за счастливый ваш путь, и за скорое возвращение… Жюль, ты сказал Эжену о возможности…— Нет, не успел! — Совладав с волнением, Жюль выпрямился, резким движением смахнул слезы. — Спасибо, Эжен! Ты знаешь, оглядки на великие родные могилы всегда возвращают, казалось бы, совсем иссякшие силы. А нам с тобой еще многое суждено перенести!Андрие откинулся к стене, попросил хозяина:— Огюстен, прикрой покрепче дверь. Чужие уши нам не нужны. Спасибо! Теперь слушай, Эжен. Есть у меня на примете один старик из Ратуши. При губернаторстве Винуа ведал выдачей всяческих пропусков, удостоверений и прочего. Хитрый, пронырливый тип! Мне известно, что он нередко занимался кое-какими махинациями, ну, ясно, не даром, за известную плату. У него дома, я уверен, хранится достаточно чистых бланков. Сейчас Огюстен даст мне бритву, я побреюсь, приведу себя в порядок и наведаюсь к этому Шейлоку. Я постараюсь достать у него бланк с печатью, впишем туда какое-нибудь имя — и, глядишь, мы с тобой горными тропками и переберемся в благословенную Швейцарию, оттуда — пути на весь мир… А в недалеком будущем мы еще сразимся с властителями вроде Фавра и Тьера!.. Ты сможешь ночью снова пробраться сюда, к Огюстену? Или скажи, где мне искать тебя?— Подожди, Шюль. Дай пораскинуть мозгами…— Да тише вы, черти! — сердито шепнул Огюстен, взявшись за дверную ручку, — в кафе снова звякнул входной звонок, послышались голоса: — Я скажу, когда можно будет уйти…Варлен молча думал, крутя на столике перед собой стакан с отцовским вином. Он никак не мог решить: что делать? Идти или не идти к Деньер? Опасно, крайне опасно! Через весь центр, в Латинский квартал, на левый берег Сены. А на мостах, вероятно, охрана, усиленные патрули. Или, может, упоенные победой, разбив последнюю баррикаду на Фонтэн-о-Руа, изодрав в клочья последний красный флаг Коммуны, они дали своей жестокой ярости передышку? Ликуют, празднуют, поднимают бокалы, вешают друг другу «честно заработанные» ордена? Кто их знает!.. Но идти к Клэр все же, вероятно, надо. Если Луи у нее, необходимо убедить его уехать хотя бы на время в Вуазен, успокоить мать, помочь ей. У Деньер вряд ли может ожидать засада. Не зря же ее фирма переплетала книги дворцовых библиотек, в том числе и творения самого Баденге. И неплохо было бы повидать кое-кого из интернациональцев и коммунаров — кто еще остался жив. Ведь кто-то пока избежал последней пули или сабельного удара, как избежали они, Эжен и Андрие. По Парижу разбросано немало таких верных, как «Мухомор», кабачков, где враги Империи встречались тайком, особенно после второго процесса Интернационала, когда полицейская слежка за ними стала очень уж назойливой.— Хорошо, Жюль, я постараюсь прийти сюда ночью.Андрие кивнул.— Договорились. И еще раз спасибо за Беранже, друг! Ты знаешь, мне в трудные минуты всегда вспоминаются его строки. Его и Гейне. И помогают. Вот кого жизнь и судьба не смогли сломить.Взяв со стола шляпу, Варлен пытливо глянул на собеседника.— Не смогли? Гм-м! Относительно Гейне я не очень-то уверен, Жюль.— Почему же?— Видишь ли… Когда поэт уже лежал в своей «матрацной могиле», разбитый параличом, у него были написаны четыре тома «Мемуаров», где недруги Гейне были описаны самыми беспощадными и гневными красками. Был у Генриха дальний родственник, банкиришка какой-то, так вот и он изображался в тех «Мемуарах», как говорится, в натуральную величину.— И?— И однажды этот банкир явился к сломленному болезнью Генриху и предложил ему пожизненную ренту в четыре тысячи восемьсот франков ежегодно за уничтожение «Мемуаров». А у Генриха и его брата совсем нечего было есть — участь многих великих.— И неужели?— Да! В присутствии толстопузой сволочи брат Генриха сжег в камине все четыре тома, до последнего листочка. Как это тебе нравится, дорогой Жюль?— Какая подлость! Какое изуверство! Но я убежден, если бы Генрих был в состоянии двигаться…Распахнулась дверь, показалось встревоженное лицо Огюстена.— Можно идти, ребята! На улице порядочно людей, но подозрительных нет.Андрие встал, следом за ним поднялся Варлен.— Значит, до вечера, Эжен?— Да-а… если ничего не случится.— Какие-то документы я тебе обязательно достану. Приходи!— Но… Мы не обременим тебя, Огюстен?Огюстен не на шутку рассердился:— Да как ты смеешь, Эжен?! Мой дом — ваш дом! Но дай-ка я еще разок выгляну на улицу.Распахнув двери, он встал подбоченясь под своим красным жестяным мухомором и с минуту постоял так. Потом обернулся к ожидавшему за его спиной Варлену:— Топай! Ни пуха тебе ни пера!— Пошел ты…ПЕРЕД ИМПЕРСКИМ СУДИЛИЩЕМ
(Тетради Луи Варлена)
Год 1868. Июль, 6«Итак, за моим дорогим Эженом с железным и жутким дребезгом на три долгие месяца захлопнулись ворота Сент-Пелажи, политической тюрьмы, которую парижане прозвали Бастилией Второй империи. Что ж, видимо, ни одна империя в мире не может обойтись без своих бастилий и палачей, жандармов и шпиков!Когда я сказал это нашему общему другу писателю Жюлю Валлесу, шагавшему рядом со мной в толпе, провожавшей к тюрьме осужденных парижских интернационалистов, он грустно улыбнулся и ответил:— На то они и империи, Малыш! Какими бы богоподобными титулами ни именовали себя самодержавные властители, без железных решеток и виселиц, без гарроты и гильотины им не обойтись! Да тюремные решетки и не самое страшное, милый юноша! Куда ужаснее машина духовного порабощения, превращение человека из прекрасного венца творения природы в гнусного подлеца или в пресмыкающегося лакея! Вот что в тысячу раз страшнее!— Но, мосье Жюль, — возразил я, набравшись смелости, — за последние годы я побывал с Эженом на нескольких политических процессах в Париже, ездил с ним к бастующим рабочим в провинцию. И насколько можно судить с моей невысокой колокольни, Империи Бадеегв чрезвычайно редко удается одурачить или оподлить кого-то из своих идейных врагов. Напомню вам хотя бы март этого года! Мы вместе присутствовали на заседании суда над Первым Бюро парижских секций Интернационала в том же так называемом Дворце правосудия. С каким достоинством выступали перед судьями и прокурором те пятнадцать! И на теперешнем процессе ни один из девяти обвиняемых ни от чего не отступился, не струсил, не опозорил себя раскаянием или просьбой о снисхождении! Разве не так? Вспомните, как великолепно все дни держались и Бенуа Малон, и Бурдон, и Комбо, и мой Эжен! Да и вся девятка. Их невозможно ни в чем упрекнуть! А ведь обвинение, особенно для Эжена, было далеко не шуточным!Я ковылял рядом с Валлесом, а передо мной возникали суровые лица судей и прокурора, их перекошенные злобой рты, так легко извергавшие ложь и хулу! О, шпики и доносчики Баденге поработали перед процессом на славу, обвинению был известен чуть ли не каждый шаг Эжена, его знакомство с Марксом в Лондоне, все опубликованные им статьи, текст выступления в Женеве на Первом конгрессе Интернационала. Язвительно поблескивая глазами за сильно увеличивающими стеклами очков, потрясая газетными листами над головой, прокурор зачитывал собравшимся отчет Эжена о „женевском сборище“ — так прокурор назвал конгресс. Я и раньше читал все статьи Эжена, но теперь, повторенные устами врагов они показались мне еще убедительнее, еще сильнее!„В первый раз, — писал Эжен по возвращении из Женевы, — рабочие разных стран нашли возможность встретиться, чтобы совместно изучить способы улучшения своей участи! Естественно, что в порядок дня были поставлены прежде всего социальные вопросы… Все делегаты явились на конгресс с твердым намерением предпринять что-либо серьезное и не теряли времени на бесплодные дискуссии и изложение остроумных теорий, а стремились к практическим целям. Слишком уж долго водили рабочих за нос громкими словами и напыщенными фразами. Сейчас мы хотим не слов, а действий!“ В этом месте прокурор с подчеркнутой брезгливостью отложил газетный лист и требовательно оглядел судей, обвиняемых и набитый битком зал. И спросил, воздев над головой руки в широких черных рукавах судейской мантии (во Франции прокурора называют „стоячим судьей“: в течение заседания он не имеет права присесть).— Так давайте же, господа судьи и все присутствующие здесь в высоком зале Дворца правосудия, — гремел голос прокурора, — давайте посмотрим, к каким „практическим целям“, к каким „действиям“ подстрекал рабочих представший перед нами враг Империи и общества Эжен Варлен?И дальше прокурор одно за другим перечислил выступления Эжена на собраниях и в печати. Он не позабыл ни одной мелочи, которую можно было поставить в упрек Эжену, квалифицируя их не иначе кан „подстрекательства к мятежу“, как „преступные попытки нарушить покой общества“, как угрозу самому существованию французского государства, как измену интересам родины.Прокурор напомнил о вмешательстве Эжена в мартовские события прошлого года в Рубэ, когда введение усовершенствованных машин либо лишало пролетариев работы, либо заставляло их трудиться в три-четыре раза напряженнее, чем на прежнем оборудовании. Он прочитал призыв Эжена к бастовавшим горнорабочим Фюво, рассказал о помощи, оказанной бастующим горнякам профсоюзом и Интернационалом. Говорил о стачке бронзовщиков Парижа и цитировал, возмущенно потрясая кулаками, подписанное Эженом воззвание. „В данном случае, — говорилось там, — дело идет уже не о заработной плате! Требуя от рабочих покинуть интернациональное общество, основанное ими для защиты своих прав, хозяева подняли принципиальный вопрос, ибо подобное требование является покушением па свободу труда и личное достоинство рабочих!“Просто удивительно, с каким артистическим сарказмом подчеркнул прокурор последние слова Эжена! Затем он напомнил о забастовке швейцарских строителей в Женеве, в помощь которым Эжен собрал по подписке десять тысяч франков! Именно благодаря Эжену забастовка победила, и это вызвало особенную ярость прокурора. Затем он пытался очернить Варлена за то, что, будучи избран переплетчиками делегатом на Всемирную выставку в прошлом году, Эжен убедил товарищей отказаться от подачки, от „милостыни“ Баденге. Он цитировал слова Эжена: „Если мы хотим сохранить независимость и иметь возможность свободно выражать свои убеждения и впечатления, мы должны отвергнуть всякое „покровительство“ властей и организовать поездку делегатов на свой счет!“ Но особую неприязнь прокурора вызвал протест французскях рабочих — Эжен именовался в этом деле зачинщиком — против посылки Францией воинских частей в Италию для укрепления светской власти папы римского Пия IX, для пособничества в его борьбе с национально-освободительным движением итальянского народа, возглавляемого Джузеппе Гарибальди. Язвительно поглядывая на скамьи подсудимых, прокурор сокрушался и возмущался тем, что „неучи, не закончившие даже низшей школы“, пытаются вмешиваться в государственные дела, в политику, диктовать правила поведения образованнейшим и умудренным опытом деятелям.Если бы я не был братом Эжена, если б я его не знал, как самого себя, если бы мне пришлось судить о нем лишь по гневной, пересыпанной замаскированными оскорблениями речи „стоячего судьи“, я, пожалуй, действительно счел бы Эжена опасным разбойником.В завершение выступления прокурор назвал Международное Товарищество Рабочих „международным товариществом разбойников“ — поскольку-де оно запрещено властями после мартовского процесса — и призывал судей оградить общество от „революционной заразы“, которая, по его словам — увы! — разъедает не одну Францию, а все шире распространяется по всей Европе, как, скажем, в средневековье распространялись эпидемии „черной смерти“ — чумы и холеры. Он вспомнил и митинг на могиле умершего в Париже итальянского эмигранта Манйна, отдавшего жизнь национально-освободительной борьбе Италии и приговоренного у себя на родине к смертной казни. Рядом с Манйна прокурор для большей убедительности поставил и Феличе Орсини, казненного десять лет назад за покушение на жизнь „благороднейшего из правителей, каких когда-либо знала Франция“, на Луи Бонапарта. Не забыл он упомянуть и о провидении, которое позаботилось о сохранении драгоценной жизни монарха, и обвинил Орсини в гибели при взрыве бомбы у театра десяти и ранении ста пятидесяти человек. Так-де господь бог пометил, запятнал злодея, намеривавшего убийство одного из великих благодетелей французского народа, кровью ни в чем не повинных людей!..От воспоминаний меня отвлекла чья-то рука, настойчиво теребившая за плечо. Я очнулся и снова увидел перед собой грустно улыбающееся лицо Жюля Валлеса.— И давно у тебя, Малыш, появилась привычка разговаривать с самим собой? Или не находишь более достойных собеседников?Я смутился, почувствовал, что краснею.— А разве?..Жюль Валлес глянул на меня с пристальной лаской.— А ты удивительно быстро взрослеешь, Луи! — заметил он. — Если и дальше так пойдет, скоро и ты очутишься за этой глухой и мрачной стеной!Меня обрадовала похвала, я невольно засмеялся в ответ:— Что ж, если я окажусь там в компании людей вроде моего Эжена и вас, мосье Жюль, я, пожалуй, не слишком стану обижаться на неправедных судей. Надеюсь, в будущем мой жизненный путь не особенно разойдется с вашим.Валлес одобрительно улыбнулся.— Неплохо сказано! А ты посмотри, дорогой, какие роскошные проводы в тюрьму устроил рабочий и студенческий Париж твоему брату и его соратникам! Весь цвет прогрессивной журналистики и адвокатуры здесь! Гляди, как неистово жестикулирует Леон Гамбетта, как горячо ораторствует Теофиль Ферре, прислушайся, как поносят имперское судилище Верморель и Рауль Риго, недавно изгнанный из Сорбонны за крамольные статьи и выступления. А видишь, возле калитки две дамы с любезными улыбками пытаются что-то выведать у неприступного часового? Это — романистка Андре Лео и поэтесса Луиза Мишель!— Я их знаю, мосье Жюль. Они тоже бывали в нашей мастерской.— Ну да, конечно!.. Ох, предвижу, и достанется завтра в печати Баденге и его своре, знатную трепку зададут им наши бесстрашные рыцари пера! И снова запылают во дворах полицейских участков костры: реквизированные властями кипы газет, листовок, афиш! Да, горячий предстоит денек чиновникам Бонапарта! Но кое-что, я надеюсь, избежит костров современной инквизиции и попадет в руки простых парижан… А ты заметил, Малыш, как конвоиры нервничали и тряслись всю дорогу?— Конечно, мосье Жюль! Боялись, что узников отобьют силой!— Безусловно! Ты глянь: многотысячная толпа! И в ней такие яростные последователи Огюста Бланки, как Ферре и Риго! О, эти отчаянные головы способны на любое безрассудство! — Валлес достал сигару и, откусив и выплюнув кончик, закурил, остро щурясь сквозь дым. — А я, Луи, знаешь, чего больше всего опасался сегодня?— Чего, мосье Жюль?— Что осужденных после вынесения приговора не сразу поведут сюда, в Сент-Пелажи, к тому же среди бела дня!— Но что они могли сделать?— О, святая простота! Из Дворца правосудия узников можно было провести подземными коридорами в Консьержери, вот уж это действительно, скажу я тебе, подлинная Бастилия! А оттуда ночью в закрытых тюремных каретах кого угодно и куда угодно можно перевезти тайком. Либо что-то помешало им сделать так, либо Консьержери набита до отказа, либо они просто остолопы! Остолопы высочайшей пробы! Они же сами организовали громкую рекламу запрещенному ими Интернационалу! В марте, после первого процесса, бонапартистская пресса во главе с „Фигаро“ захлебывалась ликующими воплями. „Мы, — орали они, — отрубили революционной гидре сразу двадцать голов!“ А на место отрубленных у нашей героической гидры тотчас выросли новые, да какие замечательные головы! Как потрясающа речь Эжена, завтра же ее будут повторять и заучивать наизусть во всех рабочих клбачках, на всех площадях Парижа! И, клянусь грядущей Республикой, несмотря на суды и запреты, на тюрьмы, костры и штрафы, в ближайшее время число членов Международного Товарищества убедительно возрастет!Жюль Валлес пытливым и довольным взглядом обвел людей, толпившихся у облезлой, давно не беленной стены бывшего пристанища „Христовых невест“, превращенного при Баденго в узилище.— Н-да, Империя нажила себе столько врагов, что стены старых тюрем: Консьержери, Ла Рокетт, Мазаса, Сайте и Сент-Лазара — уже не вмещают осужденных. А толпа-то, заметь, Малыш, все не расходится! Ах, жаль, наши узники не могут видеть ее из окон камер. Ишь даже часовой с перепугу забился в свою полосатую конуру, дрожит за собственную шкуру!— Но Эжен и его друзья и так все видели, мосье Жюль, — заметил я. — Брат много раз оглядывался по пути и махал мне. И знаете, что интересно: они вовсе не выглядели жалкими арестантами, а как бы возглавили некую торжественную процессию, они мне казались победителями, а не побежденными! И конвой, видя, как о каждым шагом растет толпа провожающих, все настойчивее подгонял, торопил их!— Да, да, Луи! Очередная пиррова победа Малого Наполеончика! Еще с десяток таких „побед“ — и трон под усатым Баденге рухнет! Ты помяни мое слово, Луи, вместо каждой „отрубленной“ головы у „революционной гидры“ вырастут сотни и тысячи новых! Такова непобедимая логика истории! И нет ничего невероятного в том, что очень скоро мы с тобой будем присутствовать и на третьем процессе Международного Товарищества Рабочих. К тому идет, Малыш! Власти теперь будут все больше ожесточаться и свирепеть!.. Кстати, Луи! Издали я видел, что ты на суде что-то старательно записывал. Что?— Я стенографировал речь Эжена, мосье Жюль, чтобы занести ее в дневник. Правда, дома у нас остались черновики. Эжен, получив вызов в суд, готовился к выступлению заранее. Товарищи попросили его говорить от имени всех… Но он много и удачно импровизировал, отступал от первоначального текста…— И ты записал все?— Почти все, мосье Жюль!— Да ты просто гений, Луи!II хотя в этом „гений“ чудилась ироническая нотка, новая похвала Валлеса польстила мне. А он продолжал:— Дай-ка взглянуть на твои каракули!Я передал блокнот, Валлес полистал его и с сожалением покачал головой.— Э, нет, Малыш, в твоих иероглифах мне вовек не разобраться! Необходимо, чтобы ты сам расшифровал свою клинопись. И — немедленно, дорогой мой! Может, мне удастся выпустить вечерний, хотя бы и коротенький, экстренный выпуск с речью Эжена. Было бы просто здорово! Жандармы да шпики спохватиться не успеют! Ты сейчас куда направляешься, Луи?— Домой, мосье Жюль. Но боюсь, как бы там уже не похозяйничали имперские ищейки.— Вполне возможно! Тогда знаешь что, дорогой, давай-ка уединимся где-нибудь в верном уголке, и ты при мне все расшифруешь. С твоим текстом я помчусь в типографию! Вечером голос Эжена прогремит по всему Парижу, а власти будут ждать появления отчета о процессе в газетах лишь завтра! Понимаешь, как много выигрываем!.. У тебя есть на примете уютный уголок, где никто не помешает?— Да, мосье Шюль. В „Мухоморе“ дядюшки Огюстена есть задняя комнатка. Вполне безопасно!— Вот и отлично! Пошли!.. Хотя нет, погоди, дружок! Такому предприятию нужен солидный размах! — Валлес быстро оглядел редеющую толпу у стен Сент-Пелажи и, схватив меня за руку, потащил за собой: — Идем, идем!Через минуту мы оказались рядом с группой оживленно разговаривающих журналистов. Здесь были Ферре, Риго, Верморель и кто-то еще, кого я не знал.— Друзья! — перебил их беседу Валлес, понизив голос. — Прошу внимания! Есть важное и срочное дело! У этого юноши, — он почти с гордостью положил мне на плечо широкую и горячую ладонь, — застенографирована вся речь Варлена на только что закончившемся судилище. Наш долг, чтобы она сегодня же вечером набатом звучала над всем Парижем! Если мы поторопимся, власти и спохватиться не успеют.Все журналисты с удивлением поглядывали на меня. Первым пришел в себя Рауль Риго, но в его обращенном ко мне взгляде сквозило недоверие.— Ты знаешь стенографию, Луи?— Да, мосье. Мы изучали ее вместе с Эженом.— И записал все?— Слово в слово, мосье!— Так это же действительно замечательно! — не сдерживая радости, вскричал Верморель. — Может получиться такая бомбочка, друзья, от которой Баденге и его камарилье весьма и весьма не поздоровится! Надо немедленно печатать экстренный выпуск!Я никогда не предполагал, что сообщение Валлеса произведет на республиканских „рыцарей пера“, как он только что выразился, такое впечатление. Они буквально вырывали друг у друга мой жалкий блокнот, но, конечно, никто ничего не мог там разобрать.— Луи! Сколько тебе потребуется времени, чтобы перевести эту абракадабру на понятный человеческий язык? — спросил Валлес.— Часа два, мосье Жюль.— Отлично! Значит, друзья, бегом по типографиям. Нужно обеспечить бумагу, наборщиков, печатные машины! И через два часа прошу всех ко мне в редакцию! Мы взорвем „бомбочку“ прежде, чем власти успеют принять меры. Сейчас мы с Луи отправимся в безопасное место для расшифровки его клинописи. А у вас через два часа должно быть все обеспечено: и бумага, и наборщики, и печатники. Неплохой подарок преподнесем нашим узникам, а заодно и подарочек Империи!И мы с Валлесом отправились в „Мухомор“. Мне было странно, что сегодня ничего не изменилось на улицах и зеленых бульварах Парижа, что так же спешат по делам сотни людей, что жизнь не остановилась ни на минуту. А ведь только что, когда за Эженом железно лязгнула тюремная дверь, мне казалось, что мир почти опустел!По дороге Валлес рассказывал мне о своей жизни, о коллеже в Нанте, о ссорах с отцом-профессором, о том, как и его, Жюля, таскали по судам за книгу памфлетов „Деньги“, за статьи в „Ла Либерте“ против зверскою подавления генералом Юсуфом восстания алжирцев, о массовых казнях, когда многих повстанцев живьем закапывали в землю. Попало Валлесу за резкую статью, где Мексиканскую экспедицию Баденге он назвал „кровавой бойней“. Всего несколько месяцев назад за статью о парижской полиции в „Глобусе“ Валлес сам провел месяц в стенах Сент-Пелажи. Редактировал и издавал газеты „Улица“ и „Народ“, то и дело запрещавшиеся правительством…Да, Валлес немало порассказал мне о парижских тюрьмах, о тяжелых условиях пребывания заключенных в большинстве из них. О бессмысленной и бесчеловечной жестокости тюремщиков, о карцерных одиночках без света и воздуха, где тишина и мрак сводят людей с ума…Я с радостью подумал: слава богу, Эжен будет в Сент-Пелажи не один, с ним все три месяца будут рядом его товарищи. А Жюль Валлес с грустной усмешкой пошутил, что, если бы всех осужденных за последние годы имперскими и полицейскими судами сажать в одиночные камерм, пришлось бы половину Парижа занять под тюрьмы…Опостен, стоя на пороге своего „Мухомора“, будто бы ждал нашего появления.— Ну, сколько им влепили? — крикнул он издали.— Три месяца Пелажи и штраф!— Ну, по нынешним временам совсем по-божески! — ответил Огюстеи. — Я полагал — припаяют больше!— У тебя там никого нет? — осторожно спросил Валлес, кивнув в глубину кафе.— Да нет, сегодня пусто! — Огюстен с комическим сожалением развел руками. — Сплошной разор! Все дни народ прямо с утра бросается к Дворцу правосудия. Терплю из-за вас убытки, негодники!— Возместится скоро с лихвой, Огюстен! — отозвался, усмехаясь, Валлес. — Нам нужно два часа поработать у тебя, Огюстен. Позволишь?— Еще бы! Проходите, пока вас никто не увидел, друзья!И вот мы с Жюлем Валлосом — в крохотной каморке, позади оцинкованной стойки Огюстена. Я принялся за стенограммы. А Жюль, сидя напротив, задумчиво дымил сигарой: Изредка мы перекидывалнсь коротенькими репликами, и Огюстен, когда в кафе было пусто, внимательно прислушивался к ним.— Давай, давай, Луи! — изредка поторапливал меня Валлес, то и дело поглядывая на карманные часы.Я переводил фразу за фразой, иногда добавляя к ним то, что Эжен писал в домашних черновиках, и передо мной временами опять возникало багровое от злобы лицо судьи, когда Эжен от имени всех подсудимых бросал ему в физиономию спокойно-гневные, обличительные слова. В дни суда я лишний раз убедился, какой необыкновенный человек мой брат. И печально думал: теперь у меня впереди три месяца тоскливою одиночества, просто не знаю, как их переживу. Хорошо, что много книг, да, надеюсь, кое-кто на друзей Эжена — Жюль Валлес и Жюль Андрне не совеем позабудут меня. Хотя, я понимаю, у них у всех после осуждения Второго Бюро парижских секций Интернационала прибавится дел. Борьба не кончена, она лишь вступила в новую фазу и продолжится с еще большим ожесточением!Я расшифровывал и словно снова слышал голос Эжена. В зале суда я сидел близко к барьеру, за которым помещались охраняемые жандармами подсудимые, и сильно нервничал, боясь сурового многолетнего тюремного притвора, но Эжен улыбался мне ободряюще и ласково. А я гордился его выдержкой и мужеством, вспоминал героев прежних французских революций, их бесстрашие, преданность идее, презрение к опасности и к самой смерти!Когда, расшифровав очередную страничку стенограммы, я передавал ее Жюлю Валлесу, Огюстен подошел к нам.— О, мосье Валлес! — шутливо воскликнул он. — Слушаю я ваши разговоры, и чует мое глупое сердце, что и по вас давно скучает одна из камер Сент-Пелажи! Сейчас напечатаете отчет о суде над Эженом и, глядишь, через недельку составите ему компанию! А?— Возможно, дружище Огюстен! Возможно! Но мне не привыкать! Там, в Сент-Пелажи, тюремщики, поди-ка, еще не успели как следует затереть мои февральские и мартовские письмена, нацарапанные на кирпиче! Я знаешь как постарался! Гвоздем!— Ох, лихой, бесстрашный вы народ, писатели и журналисты! — покрутил головой Огюстен, возвращаясь за стойку. — С вами не заскучаешь!Одну за другой я передавал Валлесу расшифрованные страницы, он быстро перечитывал, одобрительно кивая, иногда у него вырывалось коротенькое восклицание:— Ну, молодец, Эжен!.. Здорово!.. Лучше не скажешь! Когда я закончил, он бережно сложил листочки, спрятал в карман сюртука. И встал.— Ты не очень-то тоскуй без брата, Малыш! Должен тебе заметить, дорогой мой, что каждому политическому борцу не только полезно, но и необходимо изредка посидеть в тюрьме. Сидели в той же Сент-Пелажи в свое время и Беранже, и Прудон, н Бланки, и Распайль, и Барбес! Конечно, не дай бог одиночное заключение, оно многих выбивало из сил… А нынешняя политическая тюрьма, где в камере сидят десятки единомышленников и камеры свободно общаются между собой, — это же подлинная академия борьбы, дорогой! Наполеоновские болваны своими крысиными мозгами этого до сих пор никак не могут взять в толк! Обмен мыслями, дружеская поддеря истина, зачастую рождающаяся в ожесточенных спорах, — вот что такое современная политическая тюрьма во Франции, дружок! И Эжену она на пользу! — Он пристально и как-то по-отцовски заботливо, чуть пригнувшись, заглянул мне в лицо. — У тебя, кстати, есть деньги на жизнь, Луи?
Достарыңызбен бөлісу: |