III
Лизавета и Танька не виделись почти два года, хотя и переписывались иногда. Но в письмах всего не расскажешь...
С отъездом Таньки жизнь у Лизаветы пошла неважная. Виктор, выйдя из больницы, повел себя странно: не пил совсем, угрюмо ходил на работу, угрюмо возвращался, механически делал работу по дому, на жену не смотрел, на слова ее не отвечал, спать уходил на печку – прежнее Танькино место. Когда до родов оставалось меньше месяца, он неожиданно исчез, без записки, без слов, взяв из дому только деньги, свой паспорт и трусы с майкой. В последний раз его видели на вокзале – он брал билет до Москвы.
Лизавета, отекшая, с огромным животом, все глаза выплакала.
В сентябре родился Петенька. В октябре Лизавета подала в розыск, на развод и на алименты.
Петенька родился слабым, со скрюченными ручками и ножками, с огромной головой. Поначалу Лизавета надеялась, что это скоро пройдет – новорожденные все такие. Но ручки-ножки не распрямлялись, тельце оставалось худым, Петенька не держал головку, не фиксировал взгляда, плохо брал грудь. Лизавета пошла по врачам. И в Новгород ездила, и в Калинин, не говоря уже про Валдай. Сначала Петеньке поставили страшный диагноз – водянка головного мозга. Потом этот диагноз сняли, но другого определить не смогли. Наконец ей выдали направление в Ленинград, в клинику профессора Юзовского.
Она приехала, положила Петеньку на обследование и приготовилась, по своему обыкновению, сутками дежурить возле ребенка. Ей запретили. Днем она ходила за Петенькой, прибиралась в палате и в коридоре, разговаривала с врачами, с сестрами. Ночевать же ехала к Таньке в общежитие возле площади Тургенева.
Танька так изменилась, что и называть ее Танькой было уже неловко. Она вся как-то подобралась, постройнела, сбросила детский жирок – и стала красива обворожительно, хотя никак не в русском былинном стиле. Зеленые глаза сделались еще больше, четче стал овал лица, обозначилась тонкая талия. Густую косу сменила модная стрижка – градуированное каре. На ногтях появился маникюр, на губах – помада, в словах, жестах и манерах – уверенность и взрослая четкость. От провинциального говорка остался лишь легкий след. Последнее немного удивило Лизавету – в речах Таниных товарок, хотя многие из них прожили в Ленинграде значительно дольше сестры, нет-нет да и проскальзывали родимые "копеецка", "худый", "таково", а каждая фраза завершалась протяжным привизгом. По глазам, по манерам, по движениям, по говору, по тысяче всяких мелочей, подмечать которые могут только женщины, Лизавета поняла – у сестры есть мужчина. Намного старше ее, культурный, солидный, наверняка женатый... Папашка...
Лизавета сидела за столом вместе с Таней и ее соседками по комнате – невзрачными скромницами Олей и Полей, пила чай с покупной коврижкой и ею самой привезенным вареньем и с тревогой смотрела на сестру...
Чутье нисколько не обманывало Лизавету...
Землячка Настасья – хитрая и пройдошистая бабешка с крашеной "халой" на голове – встретила Таньку неприветливо и отправила бы ее восвояси прямо с порога, если бы не сообразила, что тут можно поиметь свой интерес. Николай, Настасьин муж, "работая на перспективу", не выписывался из комнаты своей матери, жестокой и деспотичной старухи, которую полгода назад хватил удар. Старуха обезножела и тронулась умом. Обратно в больницу ее не брали, а в дом престарелых записали только на январь. Танька подвернулась очень кстати – пускай эта фефела деревенская походит за свекрухой за угол и харчи, которые, естественно, будет сама же и покупать на старухину пенсию. А там поглядим.
Старуха жила на проспекте Карла Маркса в жуткой, ободранной коммуналке без ванной. Вместо "здрасьте" она заявила Таньке:
– Сонька! Я ссать хочу!
Так началась Танькина каторга.
В музыкальное училище Таньку не приняли. Увидев, что она смотрит на нотный стан, как баран на новые ворота, члены комиссии переглянулись, пожали плечами и предложили подучиться и приходить через годик.
Зимой старуху свезли наконец в богадельню. Танька, прекрасно понимая, что теперь Настасья немедленно выдворит ее из комнаты, заранее подыскала себе работу с лимитной пропиской. Она устроилась маляром-штукатуром в строительное управление.
Работа была тяжелая, изнурительная, но Танька никогда не гнушалась работы. Она без особого труда затаскивала полные ведра на самую верхотуру, ловко и быстро орудовала соколком или кистью и при этом все время пела. После кошмарных месяцев со старухой, новая жизнь казалась ей волшебной сказкой. Начальство скоро обратило на нее внимание и наметило через годик поставить эту работящую и непьющую девочку на бригаду. Правда, в эту же зиму она простыла и охрипла. Голос довольно скоро вернулся, но сделался тише, глуше, с хрипотцой.
После работы у нее хватало сил помыться, переодеться во что-нибудь нарядное и побежать с девчонками в кино, в кафе. На танцы она сходила только раз. Единственный нормальный парень стоял у входа с повязкой дружинника и в танцах участия не принимал. Остальные были пьяные, расхристанные, наглые, лузгали семечки и плевали прямо на пол. С видом победителей они прохаживались перед нарядными девчонками, которых было намного больше, раздевали каждую глазами и, сделав свой выбор, пренебрежительно кидали:
– Пшли, что ли?
Один такой немедленно нарисовался перед Танькой. Он грубо схватил ее повыше локтя и потащил на площадку. Танька вырвала руку. Парень томно, как бы нехотя обложил ее трехэтажным и враскоряку направился выбирать другую партнершу. Больше Танька на танцы не ходила.
Первые месяцы она жила в комнате с Нинкой из Выползова и вологодской Нелькой. Те любили жить широко, весело, с музыкой, вином и мужиками. Поначалу Танька участвовала в их мероприятиях – подсаживалась к столу, выпивала рюмочку-другую портвейна, танцевала с кавалерами соседок, пока тех не развозило и они не начинали вести себя, как парни в клубе. Тогда Танька брала книжку и уходила в комнату отдыха или на кухню. Нередко какой-нибудь назойливый ухажер доставал ее и там, и тогда Танька стучалась в "келью". Ее впускали и тут же запирали дверь.
"Кельей" на их этаже называли двести восьмую комнату. Здесь особняком от всех жили две подружки, Оля и Поля – обе низкорослые, плоскогрудые, кривоногие и удивительно высоконравственные. После работы они запирались на ключ, выходя только на кухню и в туалет, смотрели взятый напрокат телевизор, вязали, играли в шашки. Разговоры их делились на светские – кто с кем .гуляет, кто как на кого смотрит; производственные – кто сколько наработал, и кому сколько заплатили; и деловые – о выкройках и кулинарных рецептах. Книг они не читали, музыку слушали только по телевизору и презирали всех мужчин, за исключением Валерия Ободзинского.
С ними было спокойно, но нестерпимо скучно. И все же, тщательно все взвесив, Танька собрала вещички и, заручившись согласием Оли и Поли, перебралась в "келью".
Мужчины, окружавшие Таньку, не вызывали у нее никакого интереса. Знакомые ей сверстники были почти все ниже ее ростом, грязные, прыщавые, с длинными сальными волосами, по-идиотски развязные или дебильно-застенчивые, умеющие связать два слова разве что цепочкой матерной ругани, тупой и однообразной. Мужики постарше, те, что уже отслужили в армии, были немногим интереснее – может, говорят поскладнее, зато и пьют больше... И все чем-то похожи на Виктора. И от всех несет потом, перегаром, немытыми ногами. Неужели же Андрей Болконский, Артур-Овод или тот, другой Артур, из "Алых парусов", благородный Скарамуш и отважный капитан Кольцов, ну, на худой конец, Пьер Безухов – неужели все они только выдумка писателей? – спрашивала она себя, бродя по улицам...
– Черт возьми, ну и корма! – произнес позади нее восхищенно-насмешливый мужской голос. – Девушка, вы сегодня что делаете?
Она вспыхнула, развернулась, готовая дать отпор очередному хаму – да так и застыла с открытым ртом.
Перед ней стоял высокий, красивый мужчина лет тридцати пяти, в кожаном пиджаке, в очках со стальной оправой, с аккуратной каштановой бородкой. Но Танька остолбенела не от его внешности. Увидев перед собой ее еще детское, пухленькое, пылающее гневом личико, этот холеный красавец вдруг покраснел, смутился, отвел глаза...
– Извини меня, девочка, – пролепетал он.
– Вы всегда так знакомитесь с девушками? – неожиданно для себя сказала Танька.
– Вообще-то нет, . – сказал мужчина. – Разрешите представиться – Ковалев Евгений Николаевич.
– Татьяна Валентиновна, – сказала Танька и добавила: – Ларина.
Ей ужасно не хотелось называть этому человеку свою неблагозвучную фамилию, и она сказала первое, что пришло ей в голову.
– Совсем как у Пушкина, – улыбнулся Ковалев.
– Не совсем. У Пушкина Татьяна Дмитриевна.
– О-о, вы знакомы с "Онегиным"? Похвальное и редкое явление. Что ж, барышня Татьяна, позвольте угостить вас мороженым.
В кафе на Садовой они сели за столик и разговорились. Точнее, говорила Таня, а Ковалев ограничивался репликами, вопросами – и все у него получалось как-то уместно, своевременно. Он прочно взял нить разговора в свои руки, сам в нем почти не участвуя. Глядя в его доброе открытое лицо, в глаза с ласковым прищуром, слушая его бархатный голос, она вдруг рассказала этому незнакомому человеку все – и о детдоме, и о жизни своей в Хмелицах, о парализованной старухе, о работе на стройке, об общежитии и подругах... о матери своей, о Лизавете с Виктором, о заветной тетрадочке, о своих мечтах и сокровенных мыслях... Когда она призналась ему, что вовсе не Ларина, а Приблудова. он только улыбнулся и заметил:
– Я тоже не Онегин... Хочешь, я покажу тебе настоящий Ленинград?
– Хочу.
Стояли теплые белые ночи. Они вышли на полупустую в этот вечерний час Садовую. Ковалев взял Таню за руку и повел ее на Невский. Они дошли до Адмиралтейства, свернули на Дворцовую, посмотрели на Зимний дворец, по набережной прошли до Медного Всадника и вышли на Исаакиевскую площадь. Теперь говорил Ковалев, а Таня лишь вставляла реплики. Он рассказывал ей о зданиях и памятниках, вспоминал связанные с ними легенды, стихи. Он говорил так интересно, что Таня слушала, затаив дыхание, целиком поглощенная рассказом, и только раз поймала себя на мысли, что он, наверное, работает экскурсоводом. Перед ней открывался другой Ленинград – новый и одновременно почему-то знакомый, родной... Потом она поняла, откуда возникло это чувство – увиденное на-ложилось на то, что она еще в Хмелицах видела иногда по телевизору, и то, что являлось ей потом в грезах – ажурные мосты, широкие улицы со светлыми дворцами по сторонам, могучая река и еле слышный запах моря... Наложилось и совпало... Таня поняла, что теперь никогда, никогда не покинет этот волшебный город...
Ковалев проводил ее до самого общежития и уговорил заспанную вахтершу, которая наотрез отказывалась впустить гулену в половине третьего ночи. Поднимаясь по лестнице, Таня с ужасом сообразила, что не взяла у Евгения Николаевича ни телефона, ни адреса. А вдруг он больше не захочет увидеться с ней?
На другой день, в среду, он не появился. Таня пришла с работы, быстренько перекусила и выбежала в коридор, откуда была видна вся улица, и целый час смотрела в окно. Потом вернулась в "келью" и села играть в шашки с Олей...
Не пришел он и в четверг. Вечером Таня пошла к Нинке, хлопнула целый стакан портвейна и разревелась. И в пятницу не пришел. Таня обреченно успокоилась. Когда в субботу, отоспавшись после трудовой недели, она вышла в угловой гастроном за сыром, на другой стороне улицы послышался автомобильный гудок. Она не оглянулась.
– Таня!
Она обернулась. У раскрытой дверцы красных "Жигулей" стоял Ковалев, улыбался ей, махал рукой. Она побежала к нему.
– Извини меня, я был очень занят эти дни, – сказал он, протягивая ей руку. – Садись. Сегодня у нас по плану Пушкин.
– Ой, а я не одета...
Он внимательно осмотрел ее наряд.
– Для загородной поездки сойдет, – сказал он. Потом были поездки в Петергоф на катере, в Павловск, прогулки на острова, Эрмитаж, Русский музей, походы в оперу, в драму. Всякий раз Ковалев интересовался ее впечатлениями, внимательно выслушивал, с чем-то соглашался, кое-где возражал, мягко, но настойчиво поправлял ее выговор.
– В провинции образная и богатая речь, – говорил он. – Но ты живешь в Питере и старайся говорить чисто. В Ленинграде русский самый литературный.
Он умудрился ни разу не обидеть ее своими поправками. Таня решила, что он, скорее всего, педагог.
Как-то в начале июля он сказал:
– Завтра я покажу тебе мое любимое место. Заеду пораньше, часикам к восьми. Возьми с собой купальник и полотенце.
Они выехали из города и направились по Приморскому шоссе в сторону Зеленогорска. Таня в этих местах не была ни разу. Они миновали Зеле-ногорск, Ушково, свернули у Черной речки.
– Куда мы? – спросила Таня.
– На озеро.
Через двадцать минут они свернули прямо в лес и, проехав еще с полкилометра по кочкам, остановились на высоком берегу.
Это озерцо совсем не походило на валдайские. Расположенное в глубокой котловине, похожей на гигантскую воронку от взрыва, оно было удивительно прозрачным. Сверху песчаное дно просматривалось в любой его точке. На крутом берегу никого не было, только на противоположной стороне бегали дети.
– Пионеры, – сказал Ковалев. – Тут лагерь недалеко.
Он взял с собой подстилку и полотенце и начал спускаться. Таня направилась за ним.
Дно резко уходило вниз. Ступив шаг, Таня ойкнула и провалилась в холодную воду с головой.
– Холодно? – крикнул спереди Ковалев. – Ничего, сейчас привыкнешь.
Сильными, энергичными гребками он поплыл на середину озера. Таня за ним не последовала. На воде она держалась неплохо, но быстро плавать не умела. Она поплыла вдоль берега, и уже после первых гребков чувство холода ушло.
Она вышла на берег, вытерлась и легла на подстилку под сосной, дожидаясь Ковалева. Руки ее раскинулись по мягкому мху. Она погладила мох, и ее рука уткнулась во что-то твердое. Она вытащила наполовину вросшую в мох почерневшую дощечку. На ней было вырезано в столбик:
НЗ
ПЧ
ИЛ
ЕЧ
ЛР
Один за всех Все за одного
– Уф-ф! – Вышедший из воды Ковалев принялся энергично растираться. – Водичка замечательная! Тебе нравится?
– Очень! Смотрите, что я нашла.
– Мушкетерский девиз, – сказал Ковалев, рассматривая дощечку. – Пионеры развлекались или отдыхающие. С прошлого года лежит. Видишь, буквы почернели.
И дощечка полетела в кусты.
Ковалев поднялся к машине и вернулся оттуда с сумкой. Он вынул оттуда клеенку, расстелил, положил на нее сверток с бутербродами, яблоки, печенье, помидоры, поставил термос и два пластмассовых стаканчика.
– Перекусим? – предложил он.
– Да, я проголодалась.
В термосе оказался вкуснейший холодный крюшон, а такие бутерброды Таня ела в первый раз в жизни – с бужениной, с семгой, с языком. Таня спрашивала названия неизвестных яств, а Ковалев отвечал – весело, но без тени ехидства.
Убрав скатерть, мусор и оставшуюся снедь в сумку, Ковалев расстелил полотенце и лег рядом с нею. Оба молчали, греясь на солнце.
– Тебе здесь понравилось? – спросил он,
– Очень, – ответила Таня. – Я и забыла уже, что такое вот так вот загорать и купаться. У нас в Хмелицах купаться купаются, а загорать нельзя. Слепни сожрут.
Она поднялась, потянулась и пошла вниз.
– Пойду, еще раз окунусь.
– Постой, – тихо сказал Ковалев.
Он рывком встал, приблизился к ней, обнял и крепко-крепко поцеловал.
Таня закрыла глаза. У нее подкосились ноги, и земля поплыла куда-то.
От его кожи пахло лимоном и свежими сосновыми иголками.
Поцелуй длился долго. Потом Ковалев отпустил ее и отошел на шаг.
– Я люблю вас, Евгений Николаевич, – прошептала она, открывая глаза.
– Зови меня Женя, – серьезно и тихо сказал он. – Я тоже люблю тебя, девичка, и даже больше, чем ты думаешь.
Он грустно, чуть криво улыбнулся.
– Пора ехать, – сказал он. – Путь неблизкий, а мне завтра на службу рано.
– Я только окунусь, – сказала Таня. – Можно... Женя?
– Тогда и я с тобой!
Он засмеялся, взял ее за руку, и они вместе побежали к воде.
Достарыңызбен бөлісу: |