«Однажды, когда некий человек скашивал с Божьей помощью колючки близ монастыря, с его косы соскочило лезвие и упало в глубокое озеро, и человек этот сильно сокрушался. Но святой Бенедикт сунул черенок косы в озеро, и лезвие тотчас же всплыло и само наделось на рукоять».
В хронике первых нормандских герцогов, написанной в середине IX в., Дудон Сен-Кантенский говорит, что эти князья дорожили плугами с железным лемехом и установили примерные наказания за кражу этих орудий. В своем фаблио «Виллан из Фарбю» аррасский поэт Жан Бодель в конце XII в. рассказывает о том, как один кузнец положил у двери кусок раскаленного железа в качестве приманки для дураков. Проходивший мимо крестьянин велел своему сыну схватить его, потому что такой кусок — удачная находка. При слабом производстве железа в средние века большая его часть предназначалась для вооружения. То, что оставалось для сошников, серпов, кос, лопат и других орудий, составляло лишь небольшую часть дефицитной продукции — хотя начиная с IX в. она постепенно росла. Но в целом для средних веков остаются справедливыми указания каролингских описей, которые, перечислив поименно несколько железных орудий, обо всех остальных упоминают оптом под рубрикой «Ustensilia lignea ad ministrandum sufficienter» («Деревянные орудия в количестве, достаточном для производства работ»).
Следует отметить также, что большая часть железных орудий служила для обработки дерева: скребки, топоры, буравы, садовые ножи. Не нужно забывать, наконец, что среди железных орудий преобладали инструменты небольших размеров и малой эффективности. Главным же орудием не только столяра или плотника, но даже средневекового дровосека было тесло — очень старый, простой инструмент типа кирки, орудие великих средневековых расчисток, которые были нацелены скорее на молодые поросли и кустарники, чем на строевой лес, перед которым средневековый инвентарь оставался чаще всего бессильным.
Итак, нет ничего удивительного в том, что железо, как мы видели, пользовалось таким вниманием, что его наделяли чудодейственными свойствами. Ничего удивительного и в том, что кузнец в Раннее Средневековье представлялся существом необыкновенным, близким к колдуну. Таким ореолом он, несомненно, был обязан прежде всего своей деятельности как оружейника, умению ковать мечи. Традиция, которая делала из оружейника, наряду с золотых дел мастером, сакральное существо, была унаследована средневековым Западом от варварского, скандинавского и германского общества. Саги прославляют этих могущественных кузнецов: Альберика, Мима, самого Зигфрида, выковавшего бесподобный меч Нотхунг, и Велюнда, которого «Сага о Тидреке» показывает нам в работе:
«Король сказал: „Добрый меч“ — и хотел взять его себе. Велюнд же отвечал: „Он еще недостаточно хорош, нужно, чтобы он стал еще лучше, и я не успокоюсь, пока не добьюсь этого“. Велюнд вернулся в свою кузницу, взял напильник, сточил меч в мелкую стружку и смешал ее с мукой. Потом он накормил этой смесью прирученных птиц, которых три дня держал без пищи. Он расплавил птичий помет в горне, получил железо, очистил его от окалины и снова выковал меч размером меньше первого. Меч этот хорошо прилегал к руке; первые же изготовленные Велюндом мечи были больше обычных. Король, разыскав Велюнда, похвалил меч и заверил, что это самый острый и лучший из всех мечей, какие он когда-либо видел. Они спустились к реке. Велюнд взял клок шерсти толщиной в три пяди и такой же длины и бросил его в воду. Он спокойно погрузил в реку меч, и лезвие рассекло шерсть так же легко, как оно рассекало само течение...»
Следует ли искать символику в эволюции образа св. Иосифа, в котором в Раннее Средневековье склонны были видеть faber ferrarius, кузнеца, и который затем, в эпоху «деревянного» Средневековья, стал воплощением человеческого существа — плотником? Или же здесь нужно снова поразмыслить о возможном воздействии на техническую эволюцию некоей ментальности, связанной с религиозным символизмом? В иудаистской традиции дерево — это добро, железо — зло; дерево — животворящее слово, железо — грешная плоть. Железо нельзя употреблять само по себе, его следует соединять с деревом, которое отнимает у него вредоносность и заставляет служить добру. Плуг, таким образом, — это символ Христа-пахаря. Средневековые орудия труда изготовлялись главным образом из дерева и были, следовательно, малопроизводительными и непрочными.
Впрочем, истинным соперником дерева в средние века было не железо: его употребляли обычно в небольших количествах и лишь во вспомогательных целях (для изготовления режущих инструментов, гвоздей, подков, болтов и оттяжек, которыми укрепляли стены).
Соперником дерева был камень. Эта пара составляла основу средневековой техники. Архитекторов называли равным образом carpentarii et lapidarii (плотниками и каменщиками), строительные рабочие часто именовались operarii lignorum et lapidum (рабочие по дереву и камню).
Долгое время камень по отношению к дереву был роскошью, благородным материалом. Начавшийся с XI в. мощный подъем строительства — важнейший феномен экономического развития в средние века — состоял очень часто в замене деревянной постройки каменной; перестраивались церкви, мосты, дома. Владение каменным домом — признак богатства и власти. Бог и Церковь, а также сеньоры в своих замках были первыми обладателями каменных жилищ. Но вскоре это стало также признаком возвышения наиболее богатых горожан, и городские хроники старательно упоминали об этом. Не один средневековый хронист повторял слова Светония о том, как гордился Август тем, что он принял Рим кирпичным, а оставляет мраморным. Прилагая эти слова к великим строителям, аббатам XI и XII вв., хронисты заменяли кирпич и мрамор на дерево и камень. Принять деревянную церковь и оставить ее каменной — успех, честь и подвиг в средние века.
Известно, что одно из крупных достижений в средние века заключалось в том, что удалось вновь овладеть техникой возведения каменных сводов и изобрести их новые системы. Но относительно руин некоторых крупных сооружений XI в. по-прежнему возникает проблема: перешли ли уже тогда от деревянного покрытия к каменному своду? Так, аббатство Жюмьеж все еще остается с этой точки зрения загадкой для историков техники и искусства. Даже каменные здания со сводами сохраняли многие деревянные элементы, прежде всего стропила. Поэтому они были уязвимы для огня. Пожар, который в 1174 г. уничтожил собор в Кентербери, возник на деревянном чердаке. Монах Жерве рассказывает, как огонь, тлевший под крышей, внезапно вырвался наружу: «Vae, vae, ecclesia ardet!» («Увы, увы, церковь горит!)», как плавились свинцовые плиты на крыше, обрушивались на хоры сгоревшие балки, и огонь охватил скамьи. «Пламя, питаемое всей этой массой дерева, поднимается на пятнадцать локтей, пожирая стены и особенно колонны церкви». Ученые составили длинный перечень средневековых церквей, сгоревших из-за деревянных стропил. Жюль Кишера отметил в одной только Северной Франции кафедральные соборы Байе, Манса, Шартра, Камбре, монастырские церкви в аббатствах Мон-Сен-Мишель, Сен-Мартен в Туре, Сен-Вааст в Аррасе, Сен-Рикье в Корби и т.д.
Время, которое идеализирует все, идеализирует и материальное прошлое, оставляя от него лишь долговечное и уничтожая преходящее, то есть почти все.
Средние века для нас — блистательная коллекция камней: соборов и замков. Но камни эти представляют только ничтожную часть того, что было. Лишь несколько костей осталось от деревянного тела и от еще более смиренных и обреченных на гибель материалов: соломы, глины, самана. Ничто не иллюстрирует лучше фундаментальную веру средних веков в разделение души и тела и загробную жизнь одной лишь души. Тело Средневековья рассыпалось в прах, но оно оставило нам свою душу, воплощенную в прочном камне. Но эта иллюзия времени не должна нас обманывать.
Самый важный аспект слабого технического оснащения обнаруживается в сельском хозяйстве. В самом деле, земля и аграрная экономика являются основой и сущностью материальной жизни в средние века и всего того, что она обуславливала: богатства, социального и политического господства. А средневековая земля скупа, потому что люди были еще неспособны много извлекать из нее.
Прежде всего потому, что имели дело с рудиментарным инвентарем. Земля плохо обрабатывалась. Вспашки были недостаточно глубоки. Долгое время в разных местах продолжали пользоваться ралом античного типа, приспособленным к поверхностным почвам и неровной местности средиземноморского региона. Его сошник симметричной формы, иногда окованный железом, но часто сделанный просто из затвердевшего в результате обжига дерева, больше царапал землю, чем рассекал ее. Плуг с асимметричным сошником, отвалом и подвижным передком, снабженный колесами и влекомый более мощной упряжкой, который медленно распространялся в течение средних веков, являл собой весьма значительное достижение.
Тем не менее тяжелые глинистые почвы, плодородие которых зависело от качества обработки, оказывали средневековым орудиям труда упорное сопротивление. Интенсификация пахоты в средние века — результат не столько усовершенствования инвентаря, сколько повторения операции. Распространялась практика трехкратной пахоты, а на переломе от XIII к XIV в. — четырехкратной. Но оставались ведь необходимые вспомогательные работы. Часто после первой пахоты комья разрыхляли руками. Прополку делали не везде, употребляя для удаления чертополоха и других сорняков простейшие орудия: вилы и насаженный на палку серп. Борона, одно из первых изображений которой появилось на вышивке конца XI в., известной как «ковер» Байе, получила распространение в XII и XIII вв. Время от времени приходилось также глубоко вскапывать поле лопатой. В итоге земля — плохо вскопанная, плохо вспаханная, плохо аэробированная — не могла быстро восстанавливать свое плодородие.
Это жалкое состояние инвентаря можно было бы в какой-то мере компенсировать унавоживанием почвы. Однако слабость средневековой агрикультуры была в этой области еще более очевидной.
Искусственных химических удобрений, разумеется, не существовало. Оставались естественные удобрения. Они были крайне недостаточны. Главной причиной тому была нехватка скота, вызванная отчасти второстепенными причинами (например, эпизоотиями), но прежде всего тем, что луга отходили на второй план по отношению к пашне, земледелию, потребности в растительной пище, тогда как источником мяса частично служила дичь. Впрочем, и среди домашних животных наиболее охотно разводили тех, которые паслись в лесу — свиней и коз — и навоз от которых большей частью пропадал. Навоз от других животных тщательно собирали — в той мере, в какой это позволяло делать блуждание стад, которые паслись обычно на открытом воздухе и редко запирались в стойла. Бережно использовался помет голубей. Сеньор подчас облагал держателя тяжелым побором в виде «горшка навоза». Привилегированные агенты сеньоров получали, напротив, в качестве жалованья «навоз от одной коровы и ее теленка»; таковы были пребендарии, управлявшие некоторыми поместьями, например в Мюнвайере в Германии XII в.
Значительным подспорьем служили удобрения растительного происхождения: мергель, истлевшие травы и листва, жнивье, оставшееся после пастьбы по нему животных. По многочисленным миниатюрам и скульптурным изображениям видно, что злаки срезали серпом почти у самого колоса — во всяком случае, в верхней части стебля — таким образом, чтобы оставлять как можно большее количество соломы сперва на корм скоту, а потом для удобрения. Наконец, удобрения приберегали для прихотливых и прибыльных культур: виноградников и садов. На средневековом Западе бросался в глаза контраст между огороженными маленькими парцеллами, отведенными под сады, которые обрабатывались самыми изощренными методами, и большими пространствами земли, отданной на произвол рудиментарной технике.
Результат этой убогости инвентаря и нехватки удобрений заключался прежде всего в том, что земледелие носило не интенсивный, но в значительной мере экстенсивный характер. Даже в тот период, XI–XIII вв., когда демографический рост повлек за собой увеличение площади обрабатываемой земли посредством расчисток, средневековая агрикультура была особенно «странствующей», то есть переложной. К примеру, в 1116 г. жители одной деревни в Иль-де-Франсе получили разрешение расчистить некоторые части королевского леса, но при условии, что «они их будут обрабатывать и собирать урожай только в продолжение двух жатв, а потом отправятся в другие части леса». На бедных почвах было широко распространено подсечно-огневое земледелие, что подразумевает некий аграрный номадизм. Сами расчистки зачастую приводили к появлению временных распашек — заимок, которыми изобилует средневековая топонимика и которые так часто встречаются в литературе, когда речь идет о деревне: «Ренар пошел на заимку...»
Плохо обработанная и мало обогащенная земля быстро истощалась. Поэтому ей нужно было давать частый отдых для восстановления плодородия — отсюда широко распространенная практика пара. Несомненный прогресс между IX и XIV вв. состоял в замене тут и там двухпольного севооборота трехпольным, который приводил к тому, что земля оставалась бесплодной только один год из трех вместо двух, или, точнее, позволял использовать две трети обрабатываемой поверхности вместо одной трети. Но трехполье распространялось, по-видимому, более медленно и не столь повсеместно, как это утверждалось прежде. В средиземноморском климате на бедных почвах долго держалось двухполье. Автор английского агрономического трактата «Флета» благоразумно советовал своим читателям предпочитать один хороший урожай в два года двум посредственным в три. В таком районе, как Линкошир, нет ни одного достоверного примера применения трехпольного севооборота до XIV в. В Форэ в конце XIII в. были земли, которые давали урожай лишь три раза за тридцать лет.
Добавим к этому и другие факторы, которые влияли на слабую производительность земли. Такова, например, тенденция средневековых хозяйств к автаркии, что было одновременным следствием экономических реалий и менталитета. Прибегать к помощи извне, не производить всего нужного — не только проявление бессилия, но и бесчестие. Для монастырских владений стремление избежать любого контакта с внешним миром прямо вытекало из духовного идеала уединения; экономическая изоляция была условием духовной чистоты. Это рекомендовал даже умеренный устав св. Бенедикта. Его LXVI глава гласит: «Монастырь должен, насколько это возможно, быть организованным таким образом, чтобы производить все необходимое, иметь воду, мельницу, сад и разные ремесла, дабы монахи не были вынуждены выходить за его стены, что пагубно для их душ».
Когда цистерцианцы обзавелись мельницами, св. Бернар угрожал их разрушить, потому что они представляют собой центры сношений, контактов, сборищ и, хуже того, проституции. Но эти моральные предубеждения имели под собой материальную базу. В мире, где средства транспорта были дороги и ненадежны, а денежное хозяйство, отношения обмена развиты слабо, производить самому все то, в чем есть нужда, значило следовать здравому экономическому расчету. Вследствие этого в средневековом сельском хозяйстве господствовала поликультура, а это означает, что земледелец был вынужден приспосабливаться к любым, даже самым жестоким географическим, почвенным и климатическим условиям. Виноград, например, культивировали в самом неблагоприятном климате, далеко на север от его нынешних границ. Его можно было встретить в Англии: крупным центром виноделия был парижский район, а Лан мог быть назван в средние века «столицей вина». В обработку вводили плохие земли и даже непригодную почву заставляли производить тот или иной продукт.
Результат всего этого — низкая продуктивность сельского хозяйства. В каролингскую эпоху в королевском поместье Аннап (Франция, департамент Нор) урожай, по всей видимости, был близким к 1:2–2,7, а подчас едва превышал сам-один, то есть всего-навсего возмещал семена. Заметный прогресс произошел между XI и XIV вв., но урожайность оставалась низкой. Согласно английским агрономам XIII в., нормальным урожаем для ячменя следовало считать 1:8, для ржи — 1:7, для бобовых — 1:6, для пшеницы — 1:5, для овса — 1:4. Действительность, кажется, была не столь блестящей. На хороших землях Винчестерского епископства урожайность составляла 3,8 для пшеницы и ячменя и 2,4 для овса. Для пшеницы правилом было, по-видимому, соотношение три или четыре к одному.
Непостоянство урожаев зависело в значительной степени от территории. В гористой местности их уровень мало отличался от каролингской эпохи (сам-два), в Провансе он возрастал до сам-три или сам-четыре; в некоторых илистых долинах, в Артуа например, он мог превышать сам-десять и доходить до восемнадцати, то есть приближаться к современному урожаю на землях среднего качества. Еще более важно, что эти колебания могли быть значительными в разные годы. В Рокетуаре, в Артуа, пшеница давала урожай 1:7,5 в 1319 г. и 1:11,6 в 1321 г. Наконец, в одном и том же хозяйстве во многом разнилась урожайность отдельных культур. В маноре аббатства Рамсей урожайность ячменя колебалась между шестью и одиннадцатью, тогда как овес едва возвращал семена.
В области источников энергии явный прогресс сказывался по мере распространения мельниц (прежде всего водяной) и различных приложений гидроэнергии: в сукновальном деле, для обработки конопли, дубления кож, в пивоварении, для заточки инструментов. Следует, однако, быть осторожным, когда речь заходит о хронологии появления и распространения этих механизмов. Этот процесс проходил отнюдь не синхронно. Например, что касается сукновальной мельницы, то в XIII в. во Франции здесь был заметен регресс; Англия переживала подлинный расцвет лишь с конца XIII в., в этом видят признак самой настоящей «промышленной революции»; в Италии такая мельница распространилась не сразу и не повсюду. Флоренция в XIII–XIV вв. отправляла свои сукна на мельницы в Прато; первое упоминание о сукновальной мельнице в Германии датируется только 1223 г. (в Шпайере), и, кажется, это был для XIII в. исключительный случай. Железоделательные мельницы — самые важные для промышленного развития — появились лишь в конце нашего периода. До XIII в. такая мельница являлась редкостью; обнаружение ее в 1104 г. в Каталонии нельзя считать бесспорным, хотя подъем кузнечного дела в этой провинции во второй половине XII в. и был, возможно, связан с распространением этих мельниц. Первое надежное упоминание о них датируется 1197 г. для одного монастыря в Швеции. Бумажные мельницы, существовавшие с 1238 г. в Ятове (Испания), не получили распространения в Италии до конца XIII в. (Фабриано, 1268 г.); свидетельство о первой французской бумажной мельнице появилось в 1338 г. (Труа), немецкой — в 1390 г. (Нюрнберг). Гидравлическая пила была еще диковиной, когда около 1240 г. Виллар де Оннекур зарисовал ее в своем альбоме. Водяная мельница по-прежнему применялась главным образом для помола зерна. Согласно «Книге Страшного суда» (1086 г.), в Англии в конце XI в. насчитывалось 5624 мельницы.
Несмотря на прогресс в XII и XIII вв. в использовании энергии воды и ветра, основным источником энергии в средневековой Европе все еще служила мускульная сила человека и животных. Здесь также появились важные достижения. Наиболее впечатляющим и самым богатым по последствиям было, безусловно, то из них, которое вслед за Р. Лефевром де Ноетт и А.-Ж. Орикуром получило название «новая запряжка». Речь идет о совокупности технических усовершенствований, которые позволили к началу второго тысячелетия лучше использовать тягловую силу животных и увеличить производительность их труда. Эти нововведения дали прежде всего возможность применять для перевозок, пахоты и других сельскохозяйственных работ более быструю, чем вол, лошадь.
Античная запряжка, при которой тяга приходилась на горло, сжимала грудь животного, затрудняла его дыхание и быстро утомляла. Принцип новой запряжки заключался в том, что посредством хомута тягловая сила была переложена на плечи, хомут сочетался с подковами, которые облегчали движение животного и защищали его ноги, а упряжка цугом позволяла перевозить тяжелые грузы, что имело основное значение для строительства больших религиозных и гражданских зданий.
Первое бесспорное изображение хомута — решающего элемента новой запряжки — находится в одной из рукописей муниципальной библиотеки Трира, датируемой примерно 800 г., однако новая упряжка распространилась только в XI–XII вв.
Не следует также упускать из виду, что средневековый рабочий скот был низкорослым и слабосильным по сравнению с современными животными. Рабочая лошадь вообще принадлежала к более мелкой породе, нежели тяжелый боевой конь, который должен был нести на себе если не конные доспехи, то по крайней мере тяжеловооруженного всадника. Здесь снова обнаруживается примат военного начала и воина перед экономическим началом и производителем. Вытеснение быка лошадью не было всеобщим явлением. Преимущества лошади были настолько велики, что папа Урбан II, провозглашая в Клермоне в 1095 г. ввиду Первого крестового похода Божий мир, брал под божественное покровительство «лошадей, на которых пашут и боронят»; превосходство лошади признавалось у славян с XII в. до такой степени, что, согласно хронике Гельмольда, единицей измерения пашни была площадь участка, который можно было обработать за день парой быков или одной лошадью, а в Польше в это же время лошадь стоила вдвое дороже быка, поскольку производительность ее дневного труда была на 30% выше. Тем не менее многие крестьяне и сеньоры отступали перед двумя помехами: высокой номинальной ценой лошади и тем, что ее нужно было кормить овсом. Уолтер Хенли в своем «Трактате о ведении хозяйства» рекомендовал предпочитать лошади быка — потому, что его дешевле прокормить и с него, кроме работы, можно получить мясо.
В Англии после прогресса в использовании лошади к концу XII в., особенно в восточных и центрально-восточных графствах, эта тенденция в XIII в., кажется, застопорилась — возможно, в связи с возвратом к прямой обработке земли самим феодальным собственником и барщине. В Нормандии в XIII в. пахота на лошадях была обычным делом: в 1260 г. руанский архиепископ Эд Риго приказал конфисковать лошадей, обнаружив во время своей инспекторской поездки по диоцезу, что на них пашут в праздник св. Матвея. Так же должно было обстоять дело и на землях сеньоров Оденард, поскольку на иллюстрациях к описи рент («Vieil Rentier», около 1275 г.) изображается только лошадь. Бык остался владыкой пашни не только на Юге и в средиземноморских регионах, где овес выращивать трудно, но в XIII в. его использовали для пахоты также в Бургундии и Бри. О ценности лошади для крестьянина — даже в привилегированном районе (Артуа, около 1200 г.) — можно прочесть в фаблио Жана Боделя «Две лошади», где противопоставляются лошадь, «годная для плуга и бороны», и «тощая кляча».
Не следует пренебрегать и тем обстоятельством, что наряду с лошадью и быком на сельскохозяйственных работах даже вне средиземноморской зоны использовали осла. В одном орлеанском документе, где перечислялся рабочий скот, сказано: «или бык, или лошадь, или осел». Согласно другому документу 1275 г. из Бри, крестьяне были обязаны отбывать барщину на пахоте со своими быками, лошадьми и ослами. Вол и осел присутствовали в смиренной реальности Средневековья, как в евангельской сцене Рождества.
И все же основой всего оставалась человеческая энергия. В сельском хозяйстве, в ремесле и вплоть до судоходства, где парус служил лишь слабым подспорьем веслу, ручной труд являлся главным источником энергии.
Однако производительность этих человеческих источников энергии, которые Карло Чиполла назвал «биологическими преобразователями», была ограничена тем, что класс производителей, как мы увидим ниже, почти полностью совпадал с социальной категорией, которая плохо питалась, если не голодала. По расчетам К.М. Мазера и К. Чиполлы, в средневековом доиндустриальном обществе «биологические преобразователи» давали минимум 80% энергии; отсюда и слабость энергетических ресурсов: примерно 10 тыс. калорий в день на человека (в современном индустриальном обществе 100 тыс.). Не следует удивляться, что человек представлял для средневековых сеньоров столь ценный капитал, что некоторые из них, например в Англии, облагали особым побором молодых неженатых крестьян. Церковь, вопреки своему традиционному прославлению девственности, делала все больший акцент на «плодитесь и размножайтесь» — лозунге, который отвечал прежде всего техническим структурам средневекового мира.
Такая же проблема существовала и в области транспорта. Здесь опять-таки не следует пренебрегать значением физической энергии человека. Разумеется, барщинные повинности, заключавшиеся в ручной переноске клади — остаток античного рабства, — становились все менее частыми и, по-видимому, исчезли после XII в. Но еще в XI в., например, монахи Сен-Ванна требовали от своих сервов, живших в Лаумесфельде в Лотарингии, чтобы они переносили на плечах мешки с зерном на расстояние в шесть миль.
При постройке соборов работы по переноске тяжестей, которые возлагались в качестве епитимьи или богоугодного дела на различные классы общества, имели не только психологический и духовный аспект, но также техническое и экономическое значение.
Взрыв этой своеобразной формы благочестия произошел в 1145 г. в Нормандии. Среди многочисленных свидетельств имеется знаменитый рассказ Робера де Ториньи о строительстве кафедрального собора в Шартре: «В этот год люди принялись тащить на своих плечах телеги, груженные камнем, лесом, съестными припасами и другими предметами для сооружения церковных башен... Сначала это происходило в Шартре, а затем почти во всем Иль-де-Франсе, Нормандии и во многих других местах...» В том же году аббат Эмон описывает такое же зрелище в Сен-Пьер-сюр-Див, в Нормандии: «Короли, принцы, люди, могущественные в миру, отягощенные почестями и богатством, мужчины и женщины знатного происхождения склоняли свои надменные выи и впрягались цугом, на манер животных, в телеги с вином, пшеницей, маслом, известью, камнем и прочими продуктами, необходимыми для поддержания жизни или постройки церквей». Такой же рассказ мы находим в хронике Мон-Сен-Мишеля и руанской хронике. Может быть, эта кампания 1145 г. по размаху и участию в ней всех классов общества была исключением. «Кто не видел этих сцен, не увидит никогда ничего подобного», — пишет Робер де Ториньи. Однако аналогичные сцены — более скромного масштаба, но не менее впечатляющие по составу актеров — можно было увидеть и в XIII в. с участием в них Людовика Святого — будь то в Святой земле или в аббатстве Ройомон, где король со своими братьями (эти последние волей-неволей) возил строительный материал.
Как бы то ни было, основным способом транспортировки грузов оставалась переноска тяжестей людьми или животными. Это было следствием плохого состояния дорог, ограниченного числа телег и повозок, отсутствия удобных приспособлений — ведь тачка, которая, несомненно, появилась на строительных площадках в XIII в., распространилась лишь к концу следующего столетия, и с ней, по-видимому, не все ладилось — и, наконец, дороговизны гужевого транспорта. Миниатюры показывают нам людей, сгибающихся под тяжестью досок, корзин и заплечных поклаж. Иногда мы видим тягловых животных в чести — после того, как они потрудились: таковы каменные изображения быков на башнях соборов в Лане. Животные вообще играли главную роль в средневековых перевозках. Мул и осел были незаменимы не только для преодоления гористых участков в средиземноморском регионе; вьючный транспорт широко применялся и там, где условия рельефа этого, казалось бы, не требовали. В контрактах, заключенных в 1296 г. на шампанских ярмарках между итальянскими купцами, покупателями сукон и холстов, и возчиками, было обговорено, что последние обязуются доставить товары в Ним в течение 22 дней «на своих животных, без телеги»; там же фигурировали «десять тюков сукна, которые перевозчик должен привезти и доставить в Савон прямой дорогой без телеги в течение 35 дней».
Недостаточно был развит и морской транспорт, несмотря на некоторые технические усовершенствования, которыми не следует пренебрегать. Однако эти улучшения не произвели еще всего своего эффекта до XIV в. (или позже), да и само их значение оставалось ограниченным.
Невелик прежде всего был тоннаж флотов на христианском Западе. Невелики и сами суда — даже с увеличением их водоизмещения в XII–XIII вв., особенно на севере, где корабли предназначались для перевозки объемных грузов, зерна и леса, и где появилась ганзейская кокка, тогда как на Средиземноморье венецианцы строили галеры или, точнее, галеасы — торговые галеры более крупных размеров. О каких величинах можно вести речь? Вместимость свыше 200 тонн кажется исключением. Невелик также общий тоннаж. Число «больших» кораблей было очень ограниченно. Конвои, которые Венеция — первая морская держава того времени — направляла с начала XIV в. один или два раза в год в Англию и во Фландрию, насчитывали две-три галеры. Общее число «купеческих галер», которые обслуживали в двадцатых годах XIV в. три главных торговых пути, составляло примерно 25 единиц. В 1328 г., например, восемь кораблей работали на «заморском» направлении (то есть Кипр и Армения), четыре — на фландрском и десять — на «романском» (Византийская империя и Черное море). В августе 1315 г., когда Большой совет, получив тревожные известия, приказал своим кораблям на Средиземном море сорганизоваться в конвой, он исключил из их числа большие суда, которые вследствие своей тихоходности были плохо приспособлены для плавания в составе каравана, — таковых насчитывалось девять. Впрочем, размеры этих кораблей ограничивались в инструктивном порядке, так как большая величина и тихоходность не должны были препятствовать их использованию в военных целях. По подсчетам Фредерика Лайна, общий тоннаж венецианского флота в XIV в. достигал примерно 40 тыс. тонн при среднем водоизмещении судна в 150 тонн.
Внедрение архиштевня, которое прогрессировало в XIII в. и делало корабли более маневренными, не имело, вероятно, столь большого значения, какое ему приписывали. Что касается употребления компаса, которое повлекло за собой составление более точных карт и позволяло плавать в зимнее время, то оно распространилось только после 1280 г. Средние века, наконец, не знали квадранта и морской астролябии — инструментов эпохи Ренессанса.
Недостаточно была развита, наконец, и добыча полезных ископаемых. Слабая производительность землеройных и подъемных механизмов и отсутствие приспособлений для откачки воды ограничивали добычу разработкой поверхностных или неглубоких месторождений. Добывали железо, медь и свинец. Каменный уголь был, возможно, известен в Англии с IX в.; он недвусмысленно упомянут в Форэ в 1095 г., но его разработка началась по-настоящему лишь в XIII в. К этому же времени относится начало добычи соли на шахтах Галле (Саксония), а также Велички и Бохни в Польше. Свинец добывался главным образом в Корнуолле, но о методе его добычи нам ничего не известно. Производительность золотых и серебряных рудников вскоре перестала отвечать требованиям развивавшегося денежного хозяйства, и нехватка драгоценных металлов, несмотря на интенсификацию добычи — особенно в Центральной Европе (например, в Кутна-Горе в Чехии), — повлекла за собой в конце средних веков монетный голод, который прекратился лишь в XVI в. с наплывом американских металлов.
Все эти металлы производились в недостаточном количестве и в большинстве случаев посредством рудиментарного оборудования и техники. Плавильные печи с мехами, которые приводились в действие энергией воды, появились в конце XIII в. в Штирии, а затем, около 1340 г., в районе Льежа. Доменные печи конца Средневековья не могли тотчас же революционизировать металлургию. Решающие сдвиги появились, как известно, лишь в XVII в., а их распространение пришлось на следующее столетие. Речь идет о применении каменного угля при выработке железа и использовании силы пара для откачки подземных вод.
В результате мы видим, что наиболее значимые технические достижения в «индустриальной» сфере касались ее отдельных и притом не основных отраслей, а их распространение датируется к тому же концом Средневековья. Самое впечатляющее из них — это, несомненно, изобретение пороха и огнестрельного оружия. Однако их военная эффективность сказалась далеко не сразу; это был медленный процесс. В течение XIV в. и даже позже первые пушки сеяли страх в рядах неприятеля скорее благодаря производимому ими грохоту, нежели смертоносному действию. Их значение будет определяться главным образом тем, что развитие артиллерии вызовет начиная с XV в. подъем металлургии.
Масляная живопись была известна с XII в., но она сделала решающие успехи лишь в конце XIV — начале XV в.; ее применение утвердилось, согласно традиции, в творчестве братьев Ван Эйк и Антонелло да Миссина, но она в конечном счете революционизировала живопись в меньшей степени, нежели открытие перспективы.
Производство стекла, известного еще в античности, вновь возродилось лишь в XIII в., главным образом в Венеции, но приобрело форму промышленного производства в Италии только в XVI в. Равным образом и бумага одержала триумф лишь с появлением типографии. Стекло в средние века — это в основном витраж, и трактат Теофила, написанный в начале XII в., свидетельствует о расцвете этого искусства в христианском мире.
Кстати, трактат Теофила «О различных ремеслах» («De diversis artibus») — «первый трактат по средневековой технике» — прекрасно показывает ее ограниченные пределы.
Прежде всего и главным образом техника служила Богу. Теофил описывает приемы, которые применялись в монастырских мастерских и предназначались в первую очередь для постройки и украшения церквей. Первая книга его трактата посвящена изготовлению красок, то есть миниатюре и побочно фреске; вторая — витражу, третья — металлургии, преимущественно ювелирному делу.
За тем он описывает технику производства предметов роскоши на примере текстильного промысла, где одежда в основном шилась на дому, а мастерские выделывали роскошные ткани.
Техниками и изобретателями в средние века были искусные ремесленники, владеющие секретами изготовления индивидуальных вещей с помощью простейшего инвентаря. Это относится и к тем, в ком хотели видеть интеллектуальную элиту: к итальянским или ганзейским купцам, в связи с которыми говорили, например, о некой «интеллектуальной супрематии». Однако долгое время главная работа купца не требовала особой квалификации и состояла в том, чтобы переезжать с места на место. Купец — лишь один из странников на средневековой дороге. В Англии его называли piepowder — «пыльноногий», покрытый пылью дорог. Он появился в литературе — например, в фаблио Жана Боделя «Безумное желание» в конце XII в. — как человек, который целые месяцы проводит вне дома, «в поисках товара», и возвращается «радостный и веселый» после долгого пребывания «в дальних краях». Иногда этот путник, если он достаточно богат, устраивался таким образом, чтобы провернуть большую часть своих дел на шампанских ярмарках. Но если в эти дела и вмешивался «интеллектуал» (причем это происходило только в южной части христианского мира), то это был нотариус, который составлял для него, как правило, очень простые контракты. Даже церковь, которая, осуждая как ростовщичество любую кредитную операцию, вынуждала тем самым купца прибегать к более сложным и тонким приемам, не достигла того, чтобы заставить его усовершенствовать свою технику решающим образом. Два инструмента, которыми был отмечен определенный, хотя технически и ограниченный прогресс в коммерческой практике — вексель и двойная бухгалтерия, — получили распространение только с XIV в. Техника торговых и финансовых сделок представляется даже для средних веков одной из самых неразвитых. Наиболее важная операция — обмен — ограничивалась обменом вещей «из рук в руки».
Лишь один представитель мира техники достиг, быть может, высшей ступени: архитектор. Сфера его деятельности была, безусловно, той единственной областью, которая имела в средние века неоспоримый промышленный аспект. По правде говоря, лишь в век готики искусство строить превратилось в науку, а сам архитектор стал ученым, да и то не во всем христианском мире. Он добился того, что его величали «мэтром», и пытался даже добиться звания «магистр каменного строения» («magister lapidum»), как другие носили звания магистров искусств или докторов права. Производя расчеты по правилам, он противопоставлял себя архитектору-ремесленнику, применявшему традиционные рецепты, то есть каменщику. Сосуществование, а иногда и противостояние двух типов строителей длилось, как известно, до конца средних веков, и на переходе от XIV к XV веку на строительной площадке миланского собора произошел знаменательный спор между французским архитектором, для которого «ars sine scientia nihil est» («нет искусства без науки»), и ломбардскими каменщиками, для которых «scientia sine arte nihil est» («нет науки без искусства»).
Имеет ли смысл, наконец, напоминать о том, что если средневековые ремесленники и доказали свою сноровку, смелость и художественный гений (свидетельство тому — кафедральные соборы, да и не только они; Жуанвиль восхищался крытым рынком в Сомюре, «построенным на манер клуатров белых монахов»2), то в целом творения Средневековья были — вопреки тому, как это слишком часто считают, — скверного качества. В средние века приходилось постоянно что-то ремонтировать, заменять, переделывать. Нужно было без конца отливать заново колокола. Часто рушились здания, прежде всего церкви. Обвал в 1284 г. хоров кафедрального собора Бове вдвойне символичен. Он знаменовал собой прекращение подъема готики, но еще в большей мере показал общую судьбу многих средневековых построек. Экспертизы при ремонте церквей, особенно кафедральных соборов, даже стали для архитекторов с конца XIII в. одним из главных источников средств существования, и большинство шедевров средневековой архитектуры стоит и поныне благодаря ремонтам и реставрациям последующих столетий.
Итак, Средневековье мало что само изобрело и мало чем обогатило даже продовольственную флору. Рожь, например, — главное приобретение средних веков — к настоящему времени почти исчезла в Европе; это было лишь преходящее обогащение агрикультуры. И тем не менее эта эпоха означает определенный этап в покорении природы человеком с помощью техники. Разумеется, даже самое важное завоевание — мельница (или, точнее, ибо это главное, ее распространение) — зависело от капризов природы: мог прекратиться ветер, высохнуть или, напротив, замерзнуть водный поток. Но вот что говорит по этому поводу Марк Блок: «Водяные и ветряные мельницы — зерновые, дубильные, сукновальные; мельницы, приводящие в действие гидравлические пилы и кузнечные молоты; хомут и подковы, упряжка цугом и, наконец, самопрялка — сколько достижений, которые в равной мере приводили к более эффективному использованию природных сил, одушевленных или нет; следовательно — к сбережению человеческого труда или, что почти то же самое, к росту производительности труда. Почему? Отчасти потому, что было меньше людей, но прежде всего потому, что господин имел меньше рабов».
Некоторые современники осознавали эту прямую связь между человеческой жизнью и техническим прогрессом — при том, однако, что Средневековье вовсе не числило технический прогресс в ряду своих ценностей. Были люди, которые его оплакивали. Так, например, Гийо Провенский в начале XIII в. сожалел о том, что в его время, даже в военной области, «художники» должны уступать дорогу «техникам», «рыцари» — «арбалетчикам, саперам, обслуге камнеметов и инженерам». Другие, напротив, радовались.
Еще в античный период при появлении первых водяных мельниц одна из эпиграмм «Антологии» прославляла это достижение: «Поберегите ваши руки, столь привычные к жернову, о девы, которые еще недавно мололи зерно! Вас ждет отныне долгий сон, и вы не будете внимать пенью петухов, что приветствуют зарю. Ибо вашу работу Деметра повелела делать нимфам». В V в. аббат Лоша радовался тому, что монастырская мельница позволяет «одному брату выполнять работу многих». А в XIII в. монах из Клерво, описывая промышленные приспособления, сложил подлинный гимн во славу машин:
«Один из рукавов (реки) Об, протекая через многочисленные мастерские аббатства, снискал себе повсюду благословения за те услуги, что он оказывает (обители). Река принимается здесь за большую работу; и если не вся целиком, то по крайней мере она не остается праздной. Русло, излучины которого разрезают долину пополам, было прорыто не природой, но сноровкой монахов. И таким путем река отдает обители половину самой себя, как бы приветствуя монахов и извиняясь, что она не явилась к ним вся целиком, поскольку не смогла найти канал, достаточно широкий, чтобы ее вместить.
Когда подчас река выходит из берегов и выплескивает за свои обычные пределы слишком обильную воду, то ее отражает стена, под которой она вынуждена течь. Тогда она поворачивает вспять, и волна, которую несет с собой прежнее течение, принимает в своих объятьях отраженную волну. Однако, допущенная в аббатство — в той мере, в какой ей это позволяет стена, исполняющая роль привратника, — река бурно устремляется в мельницу, где она сразу же принимается за дело, приводя в движение (колеса) для того, чтобы молоть тяжелыми жерновами пшеницу или трясти решето, которое отделяет муку от отрубей.
И вот уже в соседнем здании она наполняет котел (для варки пива) и отдается огню, который кипятит воду, дабы изготовить напиток для монахов, ежели паче чаяния виноградник ответил на заботу виноградаря дурным ответом бесплодия или же кровь грозди оказалась негодной и нужно заменить ее дочерью колоса. Но (и после этого) река не считает себя свободной. Ее зовут к себе стоящие подле мельницы сукновальни. Она уже была занята на мельнице приготовлением пищи для братьев; есть, стало быть, резон потребовать, чтобы она позаботилась и об их одежде. Она не спорит и ни от чего не отказывается. Она попеременно поднимает и опускает тяжелые бабы, или, если угодно, молоты, а еще лучше сказать, деревянные ноги (ибо это слово более точно выражает характер работы сукновалов), и сберегает сукновалам много сил. О, мой Бог! Какое утешение даруешь Ты своим бедным слугам, дабы их не угнетала великая печаль! Как облегчаешь Ты муки детей своих, пребывающих в раскаянии, и как избавляешь их от лишних тягот труда! Сколько бы лошадей надрывалось, сколько бы людей утомляли свои руки в работах, которые делает для нас без всякого труда с нашей стороны эта столь милостивая река, которой мы обязаны и нашей одеждой, и нашим пропитанием. Она объединяет свои усилия с нашими и, перенеся все тяготы жаркого дня, ждет от нас лишь одну награду за свой тяжелый труд: чтобы ей позволили свободно удалиться после того, как она старательно сделала все, что от нее требовали. Заставив стремительно вращаться множество быстрых колес, она вся покрывается пеной, словно ее самую перемололи, и ее течение становится более вялым.
Покинув сукновальню, она устремляется в дубильную мастерскую, где выказывает столь же живости, сколь и тщания, дабы изготовить материал, необходимый для обуви братьев. Потом она разделяется на множество мелких рукавов и посещает в своем услужливом течении различные заведения, проворно разыскивая те, что имеют в ней нужду. Идет ли речь о том, чтобы печь, просеивать, вращать, дробить, орошать, поднимать или молоть, — везде она предлагает свою помощь и никогда в ней не отказывает».
Экономика средневекового Запада имела целью обеспечить людям средства существования. Дальше этого она не шла. Если кажется, что она переступает грань удовлетворения минимальной потребности, то это потому, что «существование» есть, конечно же, понятие социально-экономическое, а не чисто материальное. Оно варьируется в зависимости от социальных слоев. Для массы достаточно средств существования в прямом смысле слова, то есть того, с чего жить физически: прежде всего пищи, затем одежды и жилища. Средневековая экономика носит главным образом аграрный характер; стало быть, она основана на земле, которая доставляет все необходимое. Это требование обеспечить средства существования является до такой степени основой средневековой экономики, что в Раннее Средневековье, когда она только складывалась, предпринимались попытки посадить каждую крестьянскую семью — социально-экономическую единицу — на единообразный участок земли, который должен был обеспечить нормальную жизнь: манс, terra unius familia, как говорит Беда.
Для высших слоев понятие «существование» предполагало удовлетворение гораздо больших потребностей; оно должно было позволить им сохранить свой статус, не опускаться ниже определенного ранга. Средства существования доставлял им в слабой мере импорт из-за рубежа, а в остальном — труд народной массы.
Этот труд не имел целью экономический прогресс — ни индивидуальный, ни коллективный. Он предполагал, помимо религиозных и моральных устремлений (избежать праздности, которая прямиком ведет к дьяволу; искупить, трудясь в поте лица, первородный грех; смирить плоть), в качестве экономических целей обеспечить как свое собственное существование, так и поддержать тех бедняков, которые неспособны сами позаботиться о себе. Еще св. Фома Аквинский сформулировал эту мысль в «Своде богословия»: «Труд имеет четыре цели. Прежде всего и главным образом он должен дать пропитание; во-вторых, должен изгонять праздность, источник многих зол; в-третьих, должен обуздывать похоть, умерщвляя плоть; в-четвертых, он позволяет творить милостыни».
Экономическая цель средневекового Запада — создавать необходимое, necessitas. Это оправдывало деятельность и влекло за собой даже отступление от некоторых религиозных правил. В случае necessitas была разрешена обычно запрещенная работа в воскресенье, дозволялось работать священнику, которому были запрещены многие «ремесла». А некоторые специалисты по каноническому праву оправдывали необходимостью даже воровство. Раймон де Пеньяфор писал в своем «Своде» в первой трети XIII в.: «Если кто-либо украдет по необходимости что-то из пищи, питья или одежды по причине голода, жажды или холода, совершает ли он в действительности кражу? Нет, он не совершает ни кражи, ни греха, если речь идет о действительно необходимом». Но стремиться раздобыть себе большее — это грех гордыни, superbia, одна из самых тяжких разновидностей греха. Экономический идеал, установленный в каролингскую эпоху Теодульфом, оставался значимым для всего Средневековья. По его мнению, следовало напомнить «тем, кто занимается негоциями и торговлей, что они не должны желать земных выгод больше, чем жизни вечной... Равным образом и те, кто тяжко трудится на полях, чтобы приобрести пищу, одежду и другие необходимые вещи, должны давать десятины и милостыни(...). В самом деле, Бог дал каждому его ремесло, дабы он имел, с чего жить, и каждый должен извлекать из своего ремесла не только все необходимое для тела, но также и опору для души, что еще более необходимо».
Всякий экономический расчет, который пошел бы дальше предвидения необходимого, сурово осуждался. Разумеется, земельные сеньоры, главным образом и прежде всего церковные, особенно аббатства, которые располагали персоналом более высокого интеллектуального уровня, стремились знать, предвидеть и улучшать производство на своих землях. Этот экономический интерес демонстрируют капитулярии, полиптихи, императорские или церковные описи каролингской эпохи, из которых самым известным являлся «Полиптих аббата Ирминона», составленный в начале IX в. в парижском аббатстве Сен-Жермен-де-Пре. В середине XII в. сочинение Сугерия об управлении аббатством Сен-Дени изменило эмпирический характер руководства монастырским хозяйством, а с конца этого столетия управление крупными, прежде всего церковными, сеньориями перешло в руки специалистов. В манорах крупнейших английских аббатств крепостной управляющий, reeve, должен был в Михайлов день предъявлять все счета писцам, которые вносили их в книги прежде, чем представить для проверки присяжным. Речь идет здесь скорее о том, чтобы перед лицом надвигающегося кризиса все еще продолжать производить необходимое, лучше управляя и считая, и противостоять успехам денежного хозяйства. Недоверие к расчету будет царить еще долго, и, как известно, нужно ждать XIV в., чтобы увидеть появление подлинного внимания к исчисляемому количеству — например, еще грубой статистики Джованни Виллани по флорентийской экономике; внимания, порожденного в конечном итоге и здесь в большей мере кризисом, который поражает города и обязывает считать, нежели неким влечением к исчисленному экономическому росту. Знаменитый итальянский сборник новелл, «Novellino» (середина XIII в.), свидетельствует об этом враждебном учету и числу состоянии умов:
«Однажды у царя Давида, которого Бог своей милостью возвысил из пастухов, возникло желание подсчитать число своих подданных. То был акт высокомерия, и он сильно разгневал Бога, который послал ему ангела, повелев сказать так: „Давид, ты согрешил. Вот что посылает сказать тебе твой Господь: хочешь ли ты пребывать три года в аду или три месяца в руках твоих врагов либо желаешь отдаться на суд в руки Господа?“ И ответил Давид: „В руки Господа моего желаю отдаться, и пусть он сделает со мной все, что Ему угодно“. Итак, что же сделал Бог? Он покарал его за грех, потому что он возгордился великим числом (подданных). Случилось так, что, едучи однажды верхом, увидел Давид ангела Божьего с обнаженным мечом, коим он разил (людей). Давид тотчас спешился и сказал: „Ради Бога, мессир! Не убивайте невинных; убейте лучше меня, ибо я виновник“. Тогда, снисходя к этим словам, Бог помиловал народ и остановил избиение».
Экономический подъем в средневековой Европе, датируемый XI–XII вв., был лишь результатом демографического роста. Речь шла о том, что нужно было накормить, одеть и обеспечить жилищем гораздо большее число людей. Основным средством решения этой проблемы были расчистки и расширение площади пахотных земель. Повышению урожайности путем интенсификации самого земледелия (трехполье, удобрения, улучшение инвентаря) заранее отводилась второстепенная роль. Даже размеры больших романских и готических церквей отвечали сперва простой необходимости принимать более многочисленный христианский люд. Да и монастырские хозяйства, проводники и свидетели экономического развития, часто увеличивают или уменьшают объем производства в зависимости от колебаний населения обители. В Кентерберийском аббатстве во второй половине XII в. натуральные оброки с крестьян уменьшались одновременно с сокращением числа монахов.
Было естественно, что это безразличие и даже враждебность по отношению к экономическому росту отражались в сфере денежного хозяйства и оказывали сильное сопротивление развитию в этой сфере духа наживы.
Средневековье, как и античность, знало в качестве главной, если не единственной формы займа потребительский заем, производственного займа почти не существовало. В среде христиан было запрещено взимание процента с потребительского займа; это представляло собой осужденное церковью чистейшей воды ростовщичество. Три библейских текста (Исх. 22, 25; Лев. 25, 35–37; Втор. 23, 19–20) порицали заем под проценты среди евреев, реагируя против влияния Ассирии и Вавилона, где были очень распространены ссуды зерном. Эти предписания, хотя и мало соблюдаемые древними евреями, были восприняты церковью, которая опиралась на слова Христа: «...и взаймы давайте, не ожидая ничего; и будет вам награда великая...» Таким образом, были оставлены в стороне все пассажи, где Христос, который лишь указал в этой фразе на идеал для наиболее совершенных своих учеников, намекнул без осуждения на финансовую практику, заклейменную церковью как ростовщичество. Все отношение Христа к Матвею, мытарю или банкиру, во всяком случае, «денежному человеку», должно было бы укрепить снисходительность христианства к финансам. Но Средневековье почти полностью игнорировало или обошло молчанием этот аспект. Напротив, средневековое христианство, осудив потребительские займы между христианами (еще одно доказательство его определения как замкнутой группы) оставило роль ростовщиков евреям, что не помешало крупным аббатствам в Раннее Средневековье самим в известной мере играть роль «кредитных учреждений». Оно долго противилось также производственному займу, да и вообще осуждало как ростовщичество все формы кредита — стимула, если не условия, экономического роста. Схоласты — в том числе св. Фома Аквинский, мало понимавший, вопреки тому, как это обычно полагают, позицию купеческой среды и проникнутый идеями мелкого земельного дворянства, из которого он вышел, — призвали на помощь Аристотеля. Они усвоили его различие между автаркической экономикой семейного типа и экономикой торгового типа или, точнее, между натуральным хозяйством, нацеленным на простое использование имущества, то есть на поддержание существования, а посему достойным похвалы, и денежным хозяйством, действующим вопреки природе и, следовательно, порицаемым. Эти схоласты заимствовали у Аристотеля утверждение, что «деньги не рождают денег», и долгое время любая кредитная операция, приносящая процент, наталкивалась на эту догму.
В самом деле, все средневековые социальные категории испытывали на себе сильное экономическое и психологическое давление, которое имело результатом, если не целью, противодействие всякому накоплению, способному породить экономический прогресс. Крестьянская масса была низведена до минимального жизненного уровня вследствие взиманий части продукта ее труда сеньорами в форме феодальной ренты и церковью в форме десятин и милостыней. Сама церковь тратила часть своих богатств на роскошь, окружавшую высшее духовенство — епископов, аббатов и каноников, омертвляя другую часть к вящей славе Бога в строительстве и украшении церквей, а также в пышных литургиях, и употребляла остаток на пропитание бедняков. Что касается светской аристократии, то ее манила возможность растрачивать свои излишки в дарениях и милостынях, в демонстрациях великодушия во имя христианского идеала милосердия и рыцарского идеала щедрости, что оказывало значительное и притом негативное влияние на экономику. Достоинство и честь сеньоров состояли в том, чтобы тратить, не считая: потребление и расточительность, свойственные примитивным обществам, почти полностью поглощали их доходы. Жан де Мен был совершенно прав, когда в «Романе о Розе» он соединил в пару Щедрость и Бедность и осудил обеих: та и другая, действуя сообща, парализовывали средневековую экономику. Если, наконец, и существовало накопление, то это была тезаврация, которая выключала драгоценные предметы из оборота и имела, кроме функции престижа, лишь одну несозидательную экономическую функцию. Драгоценная посуда, монетные сокровища, переплавленные в слитки или пущенные в обращение в момент какой-либо катастрофы, в случае кризиса, должны были обеспечить только средства существования и не питали никакую регулярную и продолжительную производственную деятельность.
Слабое развитие техники производства, усиленное ментальными привычками, обрекало средневековую экономику на стагнацию, одно лишь обеспечение средств существования и престижных расходов меньшинства. Препятствия на пути экономического роста порождались прежде всего феодальным строем, который сам зависел, впрочем, от низкого технологического уровня. Конечно, феодальная система не сводится к домениальной системе, но она покоится на способе экономической эксплуатации, схема которой при всех географических и хронологических вариациях остается одной и той же. Феодальная система — это, в сущности, присвоение сеньориальным классом — церковным и светским — всего сельского прибавочного продукта, обеспеченного трудом крестьянской массы. Эта эксплуатация осуществляется в условиях, которые лишают крестьян возможности участвовать в экономическом прогрессе, — без того, однако, чтобы пользователи системой сами имели бы гораздо больше возможностей для производительных вложений.
Конечно, как мы видели, феодальная рента, то есть совокупность доходов, которые сеньориальный класс извлекает из эксплуатации крестьян, не имеет постоянно ни одинакового состава, ни одинаковой стоимости. В разные эпохи варьировалось отношение между двумя частями земельной сеньории: доменом, или резервом, непосредственно эксплуатируемым сеньором благодаря прежде всего барщинам части крестьян, и держаниями, предоставленными вилланам за отработки и уплату оброков. Равным образом менялась пропорция между отработками и оброками, между натуральными оброками и денежными. Значительно варьировались также в зависимости от социальных категорий возможности располагать натуральными или денежными излишками. Если большинство сеньоров было «богато», то есть имело чем обеспечить себе и средства существования, и необходимый избыток для поддержания ранга, то были также и «бедные сеньоры». Об одном из них, который, кажется, даже не был в состоянии содержать себя и семью, говорит Жуанвиль: «Тогда прибыл на лодке некий бедный рыцарь с женой и четырьмя детьми. Я велел их накормить в моем доме. После трапезы я позвал бывших там дворян и сказал: „Сделаем доброе дело и освободим этого бедного человека от его детей. Пусть каждый из нас, и я в том числе, возьмет по ребенку“». А вот некий Дю Клюзель, рыцарь из Форэ, которого обнаружил Эдуард Перруа: он был так беден, что сделался, чтобы прожить, приходским кюре и нотариусом в своей деревне. И наоборот, если подавляющее большинство крестьян с трудом обеспечивало себе жизненный минимум, то некоторые достигали большего достатка. Мы к этому еще вернемся.
Эти вариации в формах сеньориальной эксплуатации шли в разных направлениях. Разумеется, барщинные отработки почти повсюду в XII–XIII вв. имели тенденцию к сокращению и даже к исчезновению. Но это не являлось общим правилом, и, как известно, на востоке от Эльбы — в Пруссии, Польше и России — в конце средних веков сложилось «вторичное крепостное право», которое просуществовало до XIX в. Несомненно также, что в течение тех же XII–XIII вв. все больше возрастал размер денежных оброков по отношению к натуральным, достигая, например, в Букингемшире в 1279 г. трех четвертей феодальной ренты. Однако Жорж Дюби прекрасно показал, что в Клюни, особенно после 1150 г., пропорция продуктов земли в оброках, получаемых в зависящих от аббатства сеньориях, напротив, увеличивалась.
Но во всех регионах и во все времена — по крайней мере до XIV в. — сеньориальный класс поглощал в непроизводительных расходах доходы, которые ему обеспечивала крестьянская масса, сама едва удовлетворявшая свои основные потребности.
Безусловно, очень трудно установить типичный бюджет сеньора или крестьянина. Документы немногочисленны и недостаточны, значительно варьируются имущественные уровни, нелегко определить методы численной оценки различных элементов такого бюджета. Тем не менее мы можем с большим правдоподобием установить бюджеты нескольких крупных английских вотчин в конце XIII — начале XIV в. Баланс между расходами (пропитание, военное снаряжение, строительные работы, траты на предметы роскоши) и доходами едва оставлял для самых богатых из них возможности инвестиций, которые колеблются в пределах 6–10% доходов. Что касается доходов, то они почти исключительно состояли из феодальной ренты, то есть взимания с крестьян части труда и продукта. И лишь в конце XIII и в XIV в. кризис феодальной ренты привел сеньоров, могущих это сделать, к тому, чтобы искать ресурсы вне реорганизации сеньориальной эксплуатации: во фьефах, уплачиваемых деньгами («кошельковые» или рентные фьефы), в доходах с войны (выкупы), реже — в торговле сельскохозяйственными излишками или в покупке рент.
Наконец, когда кажется, что сеньоры содействовали экономическому прогрессу, то это происходило в известной мере вопреки им самим, ибо, оставаясь в логике феодальной системы, они делали это не с целью экономической выгоды, но ради фискального взимания, феодального побора. Когда они ставили мельницу, обзаводились винным прессом и хлебной печью, то делали это для того, чтобы обязать крестьян пользоваться ими за плату или получить освобождение от этой обязанности, уплатив определенный побор. Когда они содействовали прокладке дороги или строительству моста, учреждению рынка или ярмарки, то опять-таки для того, чтобы взимать пошлины: рыночные, дорожные и т.д.
Напротив, крестьянская масса была лишена избытков, а иногда и части необходимого из-за изъятий в форме феодальной ренты. Она не только должна была отдавать сеньору значительную часть плодов своего труда в виде натуральных или денежных оброков, но и сама ее производительная способность сокращалась из-за вымогательств сеньора, который облагал барщинами или поборами за освобождение от повинностей, оставлял себе обычно лучшие земли и большую часть навоза, а также обеспечивал себе ту малую часть крестьянского бюджета, что предназначалась для развлечения, то есть посещения деревенской таверны, которая, как и пресс, мельница или печь, принадлежала сеньору. Майкл Постан подсчитал, что в Англии во второй половине XII в. феодальная рента изымала из крестьянских доходов половину или немного больше и что для разряда несвободных держателей это едва позволяло виллану содержать себя и семью.
Когда какому-нибудь крестьянину удавалось расширить свое держание, то обычно не для того, чтобы прямо увеличить ресурсы, но чтобы производить достаточно для пропитания и выплаты феодальной ренты, чтобы уменьшить необходимость продавать за любую цену часть урожая ради уплаты сеньориальных оброков и ограничить таким образом свою зависимость от рынка.
Если даже среди крестьян и имелись, как мы увидим ниже, более зажиточные категории, то не следовало бы полагать, что часть сельского населения — те, кого называют аллодистами, владельцы свободной земли, «аллода», над которыми не тяготели ни отработки, ни оброки, — выпадала из экономической феодальной системы. Верно, что такие аллодисты, владельцы небольшого участка земли, были в средние века более многочисленными, нежели это часто утверждается. Прежде всего большее, чем полагали ранее, число аллодов избежало, по-видимому, процесса феодализации. Затем крестьянский аллод — кроме Англии, где свободные держатели, фригольдеры, мало чем, впрочем, отличались от аллодистов, — был частично восстановлен в XI–XII вв. различными способами: по договору между крестьянином и сеньором о «совместной посадке» («complant») виноградника, который становился свободным владением; благодаря присвоению втихомолку из-за беспечности сеньора и его служащих участка земли, который после нескольких лет свободного владения получал статус аллода, или благодаря ловкости некоторых крестьян, которым удавалось основать свободные заимки на обочине сеньориальных расчисток.
Наконец, если даже для Франции является ложной поговорка «Нет земли без сеньора», изобретенная скорее юристами-теоретиками, нежели практиками, то это тем более справедливо для таких регионов, как Италия, где городской континуитет сохранил в ближайшей округе городов «оазисы независимости» (выражение Джино Луццато), или как Испания, где благодаря особым условиям Реконкисты часть отвоеванных земель оказалась вне сеньориальной зависимости, или как некоторые части Польши и Венгрии, где дезорганизация, вызванная татарским вторжением 1240–1243 гг., позволила освободиться кое-кому из крестьян. Мы видим, как после этого шторма цистерцианские аббатства не без труда восстанавливали свои сеньории.
Однако независимость этих аллодистов не должна порождать иллюзию. Экономически они подвергались господству сеньора, так как над их личностью тяготели его вымогательства — прямо или косвенно посредством судебных и баналитетных поборов, которые они должны были платить с продукта своей земли. Еще более прочно они зависели от сеньора потому, что он господствовал на местном рынке и, больше того, во всей экономике региона.
Таким образом, аллодисты не избегали экономической эксплуатации со стороны сеньориального класса. Экономически они почти не отличались от крестьянской массы, большая часть которой была обречена вследствие взимания феодальной ренты на бедность, а часто и на нищету, то есть на нехватку самих средств существования, на голод.
Результатом плохого технического оснащения, связанного с социальной структурой, которая парализует экономический рост, было то, что средневековый Запад представлял собой мир, находящийся на крайнем пределе. Он без конца подвергался угрозе лишиться средств к существованию. Мир жил в состоянии крайне неустойчивого равновесия.
Средневековый Запад — это прежде всего универсум голода, его терзал страх голода и слишком часто сам голод. В крестьянском фольклоре особым соблазном обладали мифы об обильной еде: мечта о стране Кокань, которая позже вдохновила Брейгеля. Но еще с XIII в. она стала литературной темой как во французском фаблио «Кокань», так и в английской поэме «Страна Кокань». Воображение средневекового человека неотступно преследовали библейские чудеса, связанные с едой, начиная с манны небесной в пустыне и кончая насыщением тысяч людей несколькими хлебами. Оно воспроизводило их в легенде почти о каждом святом, и мы читаем о них чуть ли не на любой странице «Золотой легенды».
Чудо св. Бенедикта очевидно: «Великий голод свирепствовал во всей Кампаньи, когда однажды в монастыре святого Бенедикта братья обнаружили, что у них осталось лишь пять хлебов. Но святой Бенедикт, видя, как они удручены, мягко упрекнул их за малодушие, после чего сказал в утешение: „Как можете вы пребывать в горести из-за столь ничтожной вещи? Да, сегодня хлеба недостает, но ничто не доказывает, что завтра вы не будете иметь его в изобилии“. И действительно, назавтра у дверей кельи святого нашли двести мешков муки. Но и поныне никто не знает, кого послал для этого Господь».
А вот чудо св. Якова: «Случилось однажды так, что некий паломник родом из Везеле оказался без гроша. А так как он стыдился просить милостыню, то лег спать голодным под деревом. Проснувшись, он нашел у себя в котомке хлебец. Тогда он вспомнил, что видел во сне, как святой Яков обещал позаботиться о его пропитании. И этим хлебом он жил две недели, пока не вернулся домой. Он не отказывал себе в том, чтобы утолять голод дважды в день, но назавтра вновь находил в котомке целый хлебец».
Или чудо св. Доминика: «Однажды братья, а было их сорок человек, увидели, что из еды у них остался лишь один маленький хлебец. Святой Доминик приказал разрезать его на сорок частей. И когда каждый с радостью брал свой кусок, в рефекторий вошли двое юношей, похожих друг на друга как две капли воды; в полах плащей они несли хлебы. Они молча положили их на стол и исчезли — так, что никто не знал, откуда они пришли и каким образом удалились. Тогда святой Доминик простер руки: „Ну вот, дорогие братья, теперь у вас есть еда!“»
Объектом всех этих чудес являлся хлеб — не только в память о чудесах Христа, но и потому, что он был основной пищей масс. Чудо в Кане Галилейской, хотя в нем также воплотилась власть Христа, не знало столь большого успеха в обществе, где долгое время одни лишь высшие слои пили много вина. Однако чудеса, связанные с пищей, могли касаться и других символических в экономическом плане пищевых продуктов. Таково чудо с единственной коровой бедного крестьянина. «Когда он (св. Герман) проповедовал в Британии, случилось так, что король этой страны отказал ему и его спутникам в гостеприимстве. Но некий свинопас, увидев, как измучены они голодом и холодом, пригласил их к себе и заколол для них своего единственного теленка. Но после трапезы святой Герман приказал обернуть кости шкурой, и по его молитве Бог возвратил животному жизнь».
Когда в поэзии миннезингеров во второй половине XIII в. куртуазное вдохновение уступило дорогу реалистическому крестьянскому настроению, там утверждались кулинарные темы, и появился жанр Fresslieder, песен о еде.
Навязчивая мысль о голоде встречалась по контрасту и у богатых, где, как мы увидим ниже, продовольственная роскошь, хвастовство едой выражали — на этом фундаментальном уровне — классовое поведение. Проповедники не ошибались, когда делали из гурманства или, как говорили в средние века, «глотки» (gula) один из типичных грехов сеньориального класса.
Необычайно интересный документ представляет собой в этом отношении «Роман о Лисе». Театр, эпопея голода, он показывает нам Лиса, его семейство и товарищей, постоянно движимых зовом их пустых желудков. Пружина почти всех «ветвей» цикла, побудительная причина хитрости Лиса — вездесущий и всемогущий голод. Кража ветчин, сельдей, угрей, сыра, вóрона, охота на кур и птиц...
Когда Лис и его товарищи превратились в баронов, они первым делом закатили пир, и миниатюра обессмертила пиршество животных, ставших сеньорами: «Дама Эрзан с радостью устраивает им празднество и готовит все, что может: ягненка, жаркое, каплунов в горшке. Она приносит всего в изобилии, и бароны с избытком утоляют свой голод».
Уже в шансон-де-жест фигурировали гиганты с неумеренным аппетитом — родственники персонажей крестьянского фольклора, предки Пантагрюэля, братья сказочных людоедов. Самый знаменитый — баснословно прожорливый Ренуар-с-дубиной, который съедает в один присест целого павлина.
С навязчивой мыслью об обеде мы встречаемся не только в агиографии, но и в вымышленных королевских генеалогиях. Многие средневековые династии имели своим предком легендарного короля-крестьянина, добытчика еды, в образе которого узнается миф об античных царях и героях, кормильцах людей, Триптолеме и Цинциннате. Таковы у славян Пшемысел, предок чешских Пшемысловичей, который прежде, чем стать королем, ходил за плугом (как это показывает фреска начала XII в. церкви св. Екатерины в Зноймо), или Пяст, от которого пошла первая польская династия. Хроника Галла Анонима называет его «пахарем», «крестьянином» и даже «свинопасом», что сближает его с мифическим королем бриттов, о котором нам говорит «Золотая легенда»: «Святой Герман по Божьему велению приказал, чтобы к нему привели свинопаса с женой, и, ко всеобщему великому изумлению, он провозгласил королем сего человека, который оказал ему гостеприимство („гостеприимный пахарь“ — говорит также Галл Аноним о Пясте). И с тех пор британская нация управляется королями, вышедшими из рода свинопасов». О Карле Великом в одной поэме IX в. говорилось:
Вот великий император,
Добрый сеятель и жнец
И мудрый земледелец.
Самое, может быть, ужасное в этом царстве голода — то, что его владыка непредсказуем и неукротим. Непредсказуем, потому что связан с капризами природы. Непосредственной причиной голода является плохой урожай, то есть сбой в природном порядке: засуха или наводнение. Не только исключительная суровость климата порождала время от времени продовольственную катастрофу — голод, но и повсюду достаточно регулярно недород каждые три-пять лет вызывал голод с более ограниченными, менее драматическими и впечатляющими, но все же смертельными последствиями.
В самом деле, при каждом неблагоприятном случае адский цикл разворачивался заново. Сначала климатическая аномалия и ее следствие — плохой урожай. Дорожали продукты, увеличивалась нужда бедняков. Те, кто не умирал от голода, подвергались другим опасностям. Потребление недоброкачественных продуктов — травы, испорченной муки, вообще негодной пищи, иногда даже земли, не считая человеческого мяса, упоминания о котором не следует относить на счет фантазии того или иного хрониста, — влекло за собой болезни, часто смертельные, или хроническое недоедание, которое подтачивало организм и нередко убивало. Цикл завершался так: ненастье, голод, рост цен, эпидемия и в любом случае, как говорили тогда, «мор», то есть резкое увеличение смертности.
То, что придавало капризам природы катастрофический характер, — это прежде всего слабость средневековой техники и экономики и особенно бессилие государственной власти. Конечно, голод существовал и в античном мире, например в римском. Там также низкая урожайность объясняла отсутствие или нехватку излишков, из которых можно было бы создавать запасы для раздачи или продажи во время недорода. Но муниципальным и государственным властям удалось худо-бедно поставить на ноги систему заготовки и распределения продовольствия. Вспомним о роли зернохранилищ, horea, в римских городах и виллах. Хорошее содержание сети дорог и связи наряду с административным единообразием позволяли также в некоторой мере доставлять продовольственную помощь из района избытка или достаточного обеспечения в район, где ощущалась нехватка.
Почти ничего из этого не осталось на средневековом Западе. Нехватка транспорта и дорог, множественность «таможенных барьеров» — сборов и пошлин, взимаемых каждым мелким сеньором у каждого моста и пункта обязательного проезда, не считая разбойников и пиратов, — сколько препятствий к тому, что будет называться во Франции до 1789 г. «свободная циркуляция зерна»! Конечно, крупные светские и особенно церковные сеньоры (богатые монастыри), государи, а начиная с XIII в. и города создавали запасы и во время недорода или голода осуществляли экстраординарное распределение этих резервов или пытались даже импортировать продовольствие.
Хронист Гальберт Брюггский рассказывает, как фландрский граф Карл Добрый старался в 1125 г. бороться с голодом в своих владениях: «Но добрый граф заботился о том, чтобы всеми средствами помочь беднякам, раздавая милостыни в городах и селениях лично или через своих должностных лиц. Он кормил в Брюгге сотню бедных, и от Великого поста до новой жатвы каждый из них ежедневно получал по большому хлебу. Такие же меры он принял и в своих других городах. В тот же год сеньор граф постановил, чтобы треть земель была засеяна бобами и горохом, потому что они созревают раньше, что даст возможность быстрее помочь беднякам, если голод к тому времени не прекратится. Он упрекал за позорное поведение горожан Гента, которые позволили бедным людям умирать у дверей их домов вместо того, чтобы дать им пищу. Он запретил варить ячменное пиво, чтобы лучше прокормить бедняков. Он приказал также выпекать хлеб из овса, чтобы бедняки могли бы по крайней мере продержаться на хлебе и воде. Он установил цену вина в шесть су за кварту, чтобы остановить спекуляцию купцов, которые были вынуждены таким образом обменивать свои запасы вина на другие товары, что позволило легче прокормить бедняков. Он распорядился также, чтобы каждый день за его собственный стол садилось тринадцать бедняков».
Этот текст, помимо того, что он показывает нам одну из редких попыток перейти от простой благотворительности к политике продовольственной помощи, напоминает также о двух важных фактах. Прежде всего о страхе перед повторением плохих урожаев. Продовольственное предвидение не могло никоим образом идти дальше одного года. Низкая урожайность, медленное внедрение трехпольного севооборота, который позволял сеять озимый хлеб, несовершенство способов хранения продуктов — все это в лучшем случае оставляло надежду, что удастся застраховать себя в промежутке между старым и новым урожаем.
Мы располагаем бесчисленными свидетельствами о плохом хранении продуктов, их естественной порче и уничтожении животными. И еще полбеды, что в средние века не умели хорошо сохранять вина и поэтому приходилось либо пить молодое вино, либо прибегать к процедурам, которые ухудшали его качество. Это, в конце концов, дело вкуса, и к тому же вино, несмотря на его большое потребление, не являлось основным продуктом питания. Вот сетование крупного церковного сеньора, склонного к аскетизму, Петра Дамиана, который в 1063 г. проезжал через Францию, чтобы председательствовать в качестве папского легата на Лиможском соборе: «Во Франции повсюду царит обычай смолить бочки прежде, чем наполнять их вином. Французы говорят, что это придает ему цвет, но многих иностранцев от него тошнит. У нас самих такое вино очень скоро вызвало зуд во рту». И заметим, что, если проблема питьевой воды и не достигала той остроты, как в областях полупустыни или в современных больших агломерациях, то и она вставала иногда на средневековом Западе. Тот же самый Петр Дамиан, питающий отвращение к французскому вину, прибавляет: «Даже питьевую воду и ту с большим трудом удается подчас найти в этой стране».
В хрониках и легендах мы встречаем упоминание о вреде, который причиняли крысы. Базельские анналы отмечают под 1271 г.: «Крысы уничтожают зерно, сильный голод». История о гамельнском крысолове-флейтисте, который в 1271 г. под предлогом, что он избавит город от наводнивших его крыс, увел оттуда детей, примешивает фольклорный мотив к реальной борьбе против зловредных грызунов. Хронисты информируют нас в особенности о вреде, который причиняли полям насекомые: о редких вторжениях саранчи, огромные тучи которой в 873 г. распространились от Германии до Испании, а осенью 1195 г. появились в Венгрии и Австрии, как это отмечает клостернебургский анналист; о внезапном размножении майских жуков, которые, согласно мелькским анналам, в 1309–1310 гг. опустошали в течение двух лет виноградники и фруктовые сады Австрии. Еще больше страдал от зловредных насекомых урожай, хранившийся в амбарах.
Из текстов, подобных хронике Гальберта Брюггского, мы узнаем также, что обычными жертвами голода и сопровождающих его эпидемий были низшие слои населения, бедняки. Они не могли делать запасов, потому что излишки поглощались вымогательством сеньоров. Не имея денег, даже тогда, когда развивалось денежное хозяйство, они были лишены возможности покупать продукты питания по крайне высоким ценам.
Изредка некоторые власти принимали меры для борьбы против скупщиков и спекулянтов, но эти меры обычно не давали эффекта, в частности потому, что, как мы видели, трудно было организовать импорт из-за рубежа. Бывало, разумеется, и иначе. В 1025 г., например, падерборнский епископ Майнверк «во время великого голода послал закупить пшеницу в Кельне: ее доставили на двух кораблях и по распоряжению епископа распределили среди жителей округи». Фландрский граф Карл Добрый должен был строго наказывать клириков, забывших во время голода 1125 г. о своих обязанностях раздавать продуктовые милостыни.
Безусловно, человеку свойственно чувство голода. Оно, как сказано в «Светильнике», является искуплением за первородный грех:
«Голод — одна из кар за первородный грех. Человек был сотворен, чтобы жить, не трудясь, пожелай он это. Но после грехопадения он мог искупить свой грех только трудом... Бог, стало быть, внушил ему чувство голода, дабы он трудился под принуждением этой необходимости и вновь обратился таким путем к вещам вечным».
Но подобно тому как несвобода — другое следствие первородного греха — была уделом сервов, голод ограничивался исключительно категорией бедных. Эта социальная дискриминация бедствий, которые поражали бедных и щадили богатых, была настолько нормальна для Средневековья, что все удивились, когда внезапно появилась «черная смерть», эпидемия чумы, от которой гибли без разбора и бедные, и богатые. Лишь в редчайших случаях голод был настолько велик, что он находил своих жертв во всех классах. Пример этого приводит хронист, монах из Клюни, Рауль Глабер (1032 г.): «Сие карающее бесплодие зародилось в странах Востока. Оно опустошило Грецию, достигло Италии, передалось оттуда Галлии, пересекло эту страну и переправилось к народам Англии. Поскольку нехватка продуктов поражала целиком всю нацию, то гранды и люди среднего состояния разделяли с бедняками бледную немочь голода; разбой власть имущих должен был прекратиться перед всеобщей нуждой».
В замечательной книге Фрица Куршмана о голоде в средние века («Hungersote im Mittelatter») собраны сотни текстов из хроник вплоть до великого голода 1315–1317 гг. В них разворачивается бесконечное траурное шествие стихийных бедствий, голодных лет и эпидемий с их ужасающими эпизодами, включая каннибализм, и неизбежной развязкой — мором и традиционными жертвами — бедняками.
Вот знаменитый текст из хроники Рауля Глабера.
Достарыңызбен бөлісу: |