Библиотека научного социализма под общей редакцией д. Рязанова



бет8/15
Дата16.03.2016
өлшемі1.63 Mb.
#57597
түріКнига
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   15

139


Рассказывают, что, стремясь попасть в Славяно-греко-латинскую Академию, Ломоносов выдал себя за сына священника (по другому из­вестию — дворянина), так как туда принимали учеников только из среды дворянства и духовенства. Потом, опасаясь наказания за эту ложь, он будто бы открылся Феофану Прокоповичу, который сказал ему: «Не бойся ничего; хотя бы со звоном в большой колокол стали тебя публи­ковать самозванцем, я твой защитник».

С фактической стороны этот рассказ сомнителен. Однако se non è vero, è ben trovato. В нем есть своя правда. Верно то, что «ученая дру­жина», к которой принадлежал Прокопович, больше, нежели кто-нибудь, должна была сочувствовать успехам просвещения в России. В рассказе позабыто одно: эта дружина тоже совсем не чужда была сословных пред­рассудков. И уже «совсем верно изображено в рассказе крайне затрудни­тельное положение даровитых молодых людей, рвавшихся к свету, но не имевших счастия принадлежать к сословиям более или менее привиле­гированным. Ввиду этого крайне затруднительного положения возникает вопрос: как же все-таки вышло, что крестьянское происхождение не по­мешало молодому Михаилу Ломоносову сделаться наиболее выдающимся русским ученым XVIII столетия?

Само собою разумеется, что ему помогла «природа», одарившая его огромными способностями. Однако одних способностей было мало: необ­ходимо было добиться возможности применить их к делу. Откуда вырвал ее даровитый крестьянский юноша?

Тут, прежде всего, надо вспомнить ту «благородную упрямку», о ко­торой не без гордости говорил впоследствии сам Ломоносов и которая действительно была ему в высшей степени свойственна. В письме к И. И. Шувалову он так рассказывал о своей жизни в «Спасских школах» (т. е. в названной выше московской Академии).

«Обучаясь в Спасских школах, имел я со всех сторон отвращающие от наук пресильные стремления, которые в тогдашние лета почти непре­одоленную силу имели. С одной стороны, отец, никогда детей кроме меня не имея, говорил, что я, будучи один, его оставил... С другой стороны, несказанная бедность: имея один алтын в день жалованья, нельзя было иметь на пропитание в день больше, как на денежку хлеба и на денежку квасу, протчее на бумагу, на обувь и другие нужды. Таким образом жил я пять лет и наук не оставил. С одной стороны, пишут, что, зная моего отца достатки, хорошие тамошние люди дочерей своих за меня отдадут, которые и в мою бытность предлагали; с другой стороны, школьники

140


малые ребята кричат и перстами указывают: смотри-де, какой болван лет в двадцать пришел латыне учиться».

Что и говорить! Много «благородной упрямки» обнаружил тогда юный «архангельский мужик». Но и она ничего не объясняет. Остается непонятным, как же мог попасть в школу хотя бы и очень даровитый крестьянский сын при тогдашнем положении крестьянской массы.

Чтобы понять это, мы должны принять в соображение, что Ломоно­сов родился на севере, где крестьянство издавна жило не совсем так, как в других частях русского государства. Нельзя сказать, чтобы там совсем не было крупного землевладения: север имел немало монастырей, владев­ших землею и располагавших рабочей силой подчиненных им крестьян. Но это было только полбеды. Другая, горшая половина отсутствовала: там не было поместного землевладения. Это не могло не оказать благо­творного влияния на характер и привычки местного населения, которое, кроме того, еще от времен «господина Великого Новгорода» вело очень подвижный образ жизни и отличалось более независимым характером, чем жители коренных московских областей. Независимость характера сопровождалась более высокой культурой. Ломоносов научился читать еще у себя на родине. Правда, его мать была дочерью дьякона, однако учился он не у нее, потому что она умерла слишком рано. Правда и то, что, подстрекаемый мачехой, отец часто журил его за «пустую» трату времени на книги. Но не все его односельцы относились к ученью так пренебрежительно. Есть известие о том, что грамоте выучил его кре­стьянин Шубный, который будто бы и внушил ему мысль об отходе в Москву. У другого крестьянина той же деревни, Христофора Дудина, Ломоносов достал сделанное Симеоном Полоцким стихотворное перело­жение Псалтыри, грамматику Смотрицкого и арифметику Магницкого. Подмосковный крестьянин Посошков мечтал о том, чтобы не было ни одной деревни без грамотного человека. В Денисовке эта мечта была дей­ствительностью. И то, что она была там действительностью, значительно облегчило первый шаг гениального крестьянина-мальчика на его пути к свету — знанию.

Но еще прежде, нежели научиться читать, юный Ломоносов научился путешествовать и выносить лишения, всегда связанные с тем родом пу­тешествий, который выпадал на долю трудящегося народа. Отец его за­нимался морскими рыбными промыслами и, уезжая из дому, часто брал сына с собой. Некоторые исследователи думают, что величественные яв­ления северной природы впервые заронили в душу гениального юноши нередко повторявшуюся им впоследствии мысль о божьем могуществе.

141

Это, конечно, возможно, хотя, как увидим ниже, мысль эта могла иметь другое происхождение. Но что кажется неоспоримым, так это то, что ранние, богатые трудностями и приключениями путешествия Ломоносова закаляли его характер и сообщали ему «благородную упрямку». Еще бо­лее вероятным считаю я то соображение, что, родись Ломоносов в какой-нибудь помещичьей деревне центральной России, ему, пожалуй, не при­шлось бы сопровождать своего отца дальше, как до господской усадьбы и до господской пашни, и тогда отход из дому в Москву, — если бы Ло­моносов и стал задумываться о нем, — показался бы ему слишком за­труднительным или даже прямо несбыточным. Наконец, если бы он все-таки ушел, то правило, запрещавшее принимать в школы крепостных детей, явилось бы, может быть, самым большим препятствием на его пути, к свету.



Мы видим отсюда, что архангельский мужик стал разумен и велик не только по своей и божьей воле.

Ему чрезвычайно помогло то обстоятельство, что он был, именно, архангельским мужиком, мужиком-поморцем, не носившим крепостного ошейника.

Теперь взглянем на дело с другой стороны. Там, где отсутствовал служилый класс, не могло быть и борьбы с ним, а следовательно, — не могло быть и настроения, создаваемого классовой борьбою. В Смутное время, когда Болотников поднимал крепостных крестьян и холопов, по­морцы не только не пошли за ним, но, напротив, поддержали московское • правительство царя Василия. Да и потом их усилия способствовали вос­становлению старого, расшатанного Смутой, социального строя Москов­ского государства. В одушевлявшем их духе независимости не было ничего бунтовского, ничего, толкающего на «потрясение» каких-либо «основ».

Ровно ничего похожего на склонность к потрясению каких-либо ос­нов не заметно и во взглядах Ломоносова. Юношеские годы, проведенные им на родине, оставили в его душе богатый запас впечатлений. Но впечат­ления эти порождены были преимущественно картинами природы и борь­бою с нею за существование. Взаимные отношения людей в обществе, т. е. взаимные отношения общественных классов, никогда не возбуждали в нем такого интереса, с каким относился к ним Посошков. В высокой степени свойственная Ломоносову «благородная упрямка» сделала из него человека, умевшего охранять свое достоинство в то печальное время, когда образованные разночинцы, — вспомним несчастного Тредьяков­ского, покорно гнули шею перед разного рода «милостивцами». Правда,

142

и Ломоносову приходилось искать покровительства Ив. Ив. Шувалова: без покровителей тогда нельзя было обойтись. Но. ища покровитель­ства, он умел охранять свою гордую независимость. «Не только у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, — писал он тому же Шувалову, заподозрив его в желании поиздеваться над ним, — но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет» 1). Можно ли не согласиться с тем, что «упрямка», под­сказавшая эти слова, была поистине благородной упрямкой? Но дух лич­ной независимости очень хорошо уживался у Ломоносова с почти пол­ным, — чтобы не сказать просто полным, — равнодушием к основным во­просам общественного устройства. Н. Булич заметил, что Ломоносов не видел темных сторон Петровской реформы. Он мог бы сказать больше того: Ломоносов не видел также и темных сторон современного ему рус­ского общественного порядка. В этом отношении чрезвычайно даровитый и разносторонне ученый поморец далеко отстал от подмосковного «ку­пецкого человека», самоучки Посошкова, так страстно искавшего до­ступной его уму «правды» в социальных отношениях.



Казалось бы, что запрещение принимать в школы крепостных детей должно было вызывать со стороны Ломоносова самое решительное осу­ждение. Ведь он по собственному опыту знал, как трудно было попадать на школьную скамью детям тяглой Руси. Прекрасно знал он и то, что на Западе тогда не существовало сословных перегородок в деле образова­ния. «Другие европейские государства, — писал он, разбирая академиче­ский регламент 1747 года, — наполнены людьми учеными всякого звания, однако не единому человеку не запрещено в университетах учиться, хто бы он ни был, и в университете тот студент почтеннее, кто больше на­учился; а чей он сын, в том нет нужды. Здесь в российском государстве ученых людей мало; дворянам для беспорядку рангов нет ободрения; в по­душный оклад положенным запрещено в Академии учиться. Может быть, сочинитель думал, что государству великая тягость, ежели оно 40 алтын (подушной подати. — Г. П.) в год потеряет для получения ученого рос­сиянина»... Но, критикуя «сочинителя» регламента, Ломоносов не гово­рит, как, наверно, сказал бы Посошков, — что надо позволить «положен­ным в подлинный оклад» учиться, где они пожелают. Он не идет так да­леко, он хотел бы только добиться известных послаблений для более зажиточных слоев народа. Он спрашивает: «Чем те виноваты, которые,

1) Материалы для биографии Ломоносова, собранные академ. Билярским стр. 487.

143


состоя в подушном окладе, имеют такой достаток, что на своем коште детей своих в науку отдать могут? И для чего выключены все глухо, не различив хороших (sic!) людей посадских от крепостных помещичьих?».

Что это значит? То ли, что Ломоносов, не надеясь добиться всего, предпочитал получить от начальства хоть что-нибудь? Или же то, что «хорошие люди посадские» были ближе сердцу гордого поморца, нежели помещичьи крепостные крестьяне? Очень может быть, и то и другое.

Г. Сухоплюев писал недавно, что в своей известной записке «О раз­множении и сохранении российского народа» Ломоносов «по существу требовал ограничения прав дворян над их крепостными» 1). Какой харак­тер имело это требование, показывает то место названной записки, где говорится о крестьянских побегах.

Из пограничных областей крепостные уходили за границу и тем са­мым переставали существовать для государства, превращаясь для него в живых покойников, по образному выражению Ломоносова. Правитель­ство множило караулы на русском рубеже. Ломоносов находит, что эта мера цели не достигает, так как, — опять по его же образному выраже­нию. — столь великой скважины силою не запрешь. Остается только при­бегнуть к мерам кротости.

«Побеги бывают более от помещичьих отяготений и от солдатских наборов, — говорит Ломоносов. — И так, мне кажется, лучше погранич­ных с Польшею жителей облегчить податъми и снять солдатские наборы, расположив их по всему государству» 2).

Во всей записке это единственное место, где наш автор касается положения крепостных крестьян. Но касается он его, как видам, не «по существу», а единственно по тому побочному поводу, что крестьянские побеги уменьшают население государства. Но замечательно, что Ломо­носов не решается выступить с проектом каких-нибудь ограничений по­мещичьих прав, хотя бы только в пограничных местностях. Он только советует облегчить там гнет податей и тяжесть солдатских наборов. Это как нельзя более осторожно. Правда, он обещает предложить еще другие «способы» в записке о просвещении и об исправлении народных нравов. Записка эта до нас не дошла. Однако чет никакого основания предпола­гать, что Ломоносов высказывал в ней более широкий взгляд на задачи государства по отношению к крепостному крестьянству.



1) «Взгляды Ломоносова на политику народонаселения» в «Ломоносовском сборнике», 1911 г., стр. 193.

2) См. третий выпуск «Бесед в Обществе любителей российской словесности при Московском университете», стр. 85—86. Москва 1871 г.

141


Редакция «Москвитянина», еще в начале 40-х годов напечатавшая записку о размножении российского народа, тогда же заметила от себя: «Великий ученый и литератор не оставлял ни одного государственного и народного вопроса без внимания! Обо всем думал и обо всем имел собственные мысли и предположения» 1). Это верно. Нельзя не уди­вляться широте умственных интересов Ломоносова. В Письме к И. И. Шу­валову, сопровождавшем записку о народном размножении, он го­ворил, что у него есть еще много заметок, «простирающихся к прира­щению общей пользы», и что они могут быть распределены по таким отделам:

  1. о размножении и пр. (уже известная нам записка);

  2. о истреблении праздности;

  3. о исправлении нравов и о большем народа просвещении;

  4. о исправлении земледелия;

  5. о исправлении и размножении ремесленных дел и художеств;

  6. о лучших пользах купечества;

  7. о лучшей государственной экономии;

о сохранении военного искусства во время долговременного мира.
Когда он находил время думать обо всех этих вопросах? Хорошо выразился Пушкин, назвав его нашим первым университетом. Однако не все факультеты этого университета работали с одинаковым прилежанием и с равным успехом. Призванием Ломоносова являлось естествознание. Тут он был глубок и оригинален. Наоборот, в общественных вопросах он разбирался не очень хорошо, и потому «мысли, простирающиеся к при­ращению общей пользы», не были ни глубоки, ни оригинальны.

Кто внимательно прочтет записку о народном размножении, тот с уверенностью скажет, что в этого рода заметках Ломоносова вообще не могло быть критических взглядов на основы нашего общественного строя. Мы уже видели, как поверхностно решал он вопрос о положении крепостных крестьян в порубежных губерниях России. Теперь обратим внимание на нечто еще более замечательное.

Предложенное им решение крестьянского вопроса сопровождается такой фразой: «Для расколу много уходит российских людей на Ветку; находящихся там беглецов не можно ли возвратить при нынешнем воен­ном случае?» 2).

1) «Москвитянин», 1842 г., кн. 1. Материалы для истории российской словес­ности, стр. 126, примечание. Записка Ломоносова напечатана там с пропусками.

2) «Беседа», вып. III, стр. 85. Записка помечена первым ноября 1761 г., т. е. относится ко времени Семилетней войны.

145


Очень похоже на то, что Ломоносов советовал правительству вос­пользоваться «военным случаем» для насильственного возвращения на­ших беглецов, поселившихся на Ветке. Надо сознаться, что «по существу» это было бы не весьма умной мерой борьбы с побегами раскольников. От Ломоносова можно было бы ожидать другого. Но в том-то и дело, что в вопросах этого рода он разбирался весьма плохо 1).

Делая оценку соображений, заключающихся в записке Ломоносова, г. Сухоплюев говорит, между прочим, что ее автор был убежденным сторонником эвдаймонистической философии, будто бы впервые систе­матизированной Хр. Вольфом. «Содействовать достижению общего счастья, доставлять благосостояние всеми полицейскими мероприятиями во имя естественного права составляет обязанность и право государ­ственной власти, — поясняет г. Сухоплюев, — таково было убеждение Хр. Вольфа. Подобно Вольфу, Ломоносов стремится к достижению об­щего счастья, убежден в незыблемости велений естественного права, воз­лагает преувеличенные надежды на всемогущество правительственной деятельности» 2).

На основании этих слов г. Сухоплюева можно подумать, что эвдай­монизм, будучи приведен в систему, непременно должен держаться точки зрения полицейского государства. Это — огромное и даже весьма ко­мичное заблуждение 3). Но верно то, что Вольф был сторонником поли­цейского государства и что в этом отношении, как и во многих других, Ломоносов шел за ним. Если бы это было иначе, то наш великий ученый не дал бы совета возвращать домой беглых раскольников с помощью военной силы. И если бы его общественные взгляды проникали за пре­делы полицейского государства, то он и на положение крестьян взгля­нул бы не только под углом казенного интереса.

Как и для Вольфа, идеалом для Ломоносова являлось полицейское государство, руководимое просвещенным абсолютным монархом. В про-



1) «Московский Сборник», стр. 209.

2) Ломоносов намекал на средство, уже испытанное нашей администрацией. В 1733—1734 г.г. русских крестьян, бежавших в Польшу, силой возвращали отту­да, пользуясь пребыванием на польской территории наших войск, поддерживав­ших кандидатуру Августа III вопреки явно выраженной воле огромнейшего числа законных избирателей. Мысль о некотором облегчении участи крестьян погранич­ных местностей тоже высказывалась раньше, нежели к ней пришел Ломоносов. 3 1735 г. смоленский губернатор А. Бутурлин предложил ее правительству, при­дав ей поистине комическую форму (Соловьев, История России, кн. 4, стр. 1435).

3) Надо еще прибавить, что Вольф не был таким безусловным сторонником эвдаймонизма, как это думает г. Сухоплюев.

146


ектах тех мероприятий, которые рекомендует Ломоносов для сохранения и размножения народа, видна непоколебимая вера во всемогущество по­печительного и просвещенного начальства. Вера эта подкреплялась у Ломоносова примером недавнего царствования Петра Первого.

Он признает, что много препятствий стоит на пути к исправлению указанных им недостатков, но не надо этим смущаться. Препятствия эти «не больше опасны, как заставить брить бороды, носить немецкое платье, сообщаться обходительством с иноверными, уничтожить бояр­ство, патриаршество и стрельцов, и вместо их учредить Правительствую­щий Сенат, Святейший Синод, новое регулярное войско, перенести сто­лицу на пустое место и новый год в другой месяц! Российский народ гибок!» 1).

Интересен ближайший повод, по которому он выражает свою уве­ренность в гибкости нашего народа. Ломоносов находил, что наши посты и сопровождающие их разговенья приносят большой вред народному здоровью: «Бедный желудок, привыкнув чрез долгое время к пищам ма­лопитательным, вдруг принужден принимать тучные и сальные брашна в сжавшиеся и ослабевшие проходы и, не имея требуемого довольства жизненных соков, несваренные ядения по жилам посылает: они спира­ются, пресекается течение крови, и душа из тесноты тела прямо уле­тает». В доказательство он ссылается на церковные записи, из которых можно, по его словам, узнать, в какое время года у попов выходит всего больше меда на кутью. Обычай поститься возник в теплом климате, делавшем известное воздержание от пищи безвредным для здоровья. Наш климат — совсем другой. Кроме того, мы должны помнить, что богу приятнее, «когда имеем в сердце чистую совесть, нежели в желудке цынготную рыбу», и что злой человек, обижающий своих ближних, не получит прощения от бога, «хотя бы он вместо обыкновенной постной пищи в семь недель ел щепы, кирпич, мочало, глину и уголье и большую бы часть того времени простоял на голове вместо земных поклонов» 2). Это рассуждение вполне одобрили бы все просветители.

Просветителем является перед нами Ломоносов и в остальных ча­стях записки. Так, например, он осуждает обычай крестить младенцев зимою в холодной воде. Он советует «принудить властию, чтобы всегда крестили водою летней в рассуждении теплоты равною». Жалуется он еще на то, что у нас в народе не имеют понятия о повивальном искус-



1) «Записка», стр. 81.

2) Там же, та же страница.

147


стве и о лечении детских болезней. Большое препятствие к размноже­нию народа видит он также в «насильном» и в «неравном супружестве». Под неравным супружеством он понимает большую разницу в возрасте между брачущимися. Он думает, что невеста не должна быть старше жениха больше, чем двумя годами, а жених не должен быть старше ее на пятнадцать лет. «Насильное» супружество есть супружество вопреки воле одного из брачущихся лиц или обоих. «Где любви нет, не надежно н плодородие», — замечает Ломоносов 1).

Запомним еще его протест против пострижения в монашество мо­лодых людей обоего пола. Он советовал «клобук запретить мужчинам до 50-ти, а женщинам до 45-ти лет».

Наконец, он хотел бы, чтобы правительство учредило «богаделен­ные домы» для незаконнорожденных.

Исходной точкой для всех этих, — в своем роде весьма разумных,— проектов, служит государственный интерес. Собственный интерес жите­лей уходит из поля зрения Ломоносова. Да и забота о государственном интересе подсказывает ему только такие меры, которые решительно ни в чем не изменили бы установившихся на Руси общественных от­ношений.

Ломоносов мог возмущать духовенство своими свободными рас­суждениями о постах или своим насмешливым гимном бороде. Но в об­щественном смысле он всегда оставался полным и, конечно, вполне искренним консерватором.

Вольф тоже был консерватором, хотя его ненавидели протестант­ские ортодоксы и пиетисты. Но мы ошиблись бы, если бы приписали влиянию Вольфа консерватизм нашего гениального поморца. В нем было слишком много самостоятельности для того, чтобы он без критики под­чинился чьему-нибудь влиянию. Более основательным представляется то предположение, что Ломоносов усвоил консервативное миросозерцание Вольфа именно потому, что у него самого не было никакой склонности критиковать существовавший у нас тогда общественный порядок.

В отличие от французских просветителей, немецкие были полны Духа компромисса. Взгляды Вольфа надо рассматривать как всесто­ронне обдуманную попытку устранить из просветительной философии все то, что могло бы привести ее в сколько-нибудь серьезное противо­речие с германской действительностью. Но для того, чтобы избежать такого столкновения, освободительная философия непременно должна

1) Там же, стр. 84.

148


была, между прочим, провозгласить мир между религией и наукой: мир этот был провозглашен еще Лейбницем, затратившем очень много ума на безнадежное дело его теоретического оправдания. Вольф высказы­вался за такой мир, пожалуй, еще энергичнее, нежели Лейбниц. Он ка­тегорически и настойчиво утверждал, что рассказы, содержащиеся в книгах Ветхого и Нового Завета нисколько не противоречат разуму. В своей теологии он отводил широкое место физико-теологическому доказательству бытия божия. И во всем этом Ломоносов твердо шел по следам своего учителя. Его «Утреннее размышление о Божием величе­стве» заканчивается таким обращением к богу:

Творец, покрытому мне тьмою Простри премудрости лучи,

И что угодно пред Тобою

Всегда творити научи,

И, на Твою взирая тварь,

Хвалить Тебя, бессмертный царь.

Положим, сам Вольтер охотно прибегал к физико-теологическому доказательству бытия божия и нередко принимался хвалить творца, указывая на «тварь». Вольтер был убежденным деистом. Однако фер­нейский патриарх всю жизнь стремился «écraser l'nfâme», между тем как Ломоносов, подобно Вольфу, никогда не задавался подобной целью. Его рационалистические рассуждения о посте могли не нравиться духо­венству, но, на самом деле, в них не заключалось ничего опасного для церкви.

Если в своем отношении к ней Ломоносов не был безусловным консерватором, то лишь постольку, поскольку не был им сам Петр Первый, его идеал монарха-просветителя. Петр без церемонии наложил свою железную руку на русское духовенство. Но, окончательно подчи­няя церковь центральной власти, он не потерпел бы никаких нападок на ее догматы. Никогда не нападал на них и никогда не сомневался в них и Ломоносов.

Он и тут нимало не расположен был к потрясению каких-либо основ. Он высказывал твердое убеждение в том, что научная истина и религиозная вера «суть две сестры родные, дщери одного Всевышнего родителя» и что они «никогда между собою в распрю прийти не могут, разве кто из некоторого тщеславия и показания своего мудрования на их вражду всклепнет». Нужно ли было ему в детстве видеть величествен­ные картины северной природы, чтоб в зрелые годы составить себе та­кое убеждение? Нет! Убеждение это разделяли тогда все немецкие про-



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   15




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет