Воспоминания издательство имени чехова



бет15/23
Дата21.06.2016
өлшемі1.83 Mb.
#151711
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   23

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ



В Петербурге. — Н.Д.Авксентьев и И.И.Фондаминский. — Раз­ногласия в ПСР. — Первый съезд партии. — Перводумье. — Наша печать. — Д.И.Гуковский. — Смерть Михаила Гоца. — Абрам Гоц в Б.О. — Побег Гершуни. — Азеф и генерал Герасимов. — Партия и

Б.О. — Гершуни на съезде в Таммерфорсе. — Гершуни, Азеф и Савинков. — Смерть Гершуни.
Чуть ли не на второй день после моего приезда в Петер­бург я опять встретился с Н.Д.Авксентьевым и как-то сра­зу подружился с ним. Тогда, в расцвете нашей дружбы, Ав­ксентьев и его большой друг Илья Фондаминский, только что выдвинулись на фоне знаменитой, либеральной общественно­стью начатой «банкетной кампании», предшественницы пер­вой всеобщей стачки, — выдвинулись, как два совершенно первоклассных оратора. Более юные и неопытные слушатели больше поддавались интимно-задушевным интонациями ре­чей Бунакова (Фондаминского), касавшимся самых чувстви­тельных струн их сердца: другие, более требовательные, ставили выше стройную и неуклонную логику речей Авксенть­ева. Он искусно владел словом, но не давал слову владеть собою, не отдавался целиком на волю его стихийного тече­ния. Позднее, в дни второй всеобщей забастовки, мы трое — Фондаминский, Авксентьев и пишущий эти строки — подели­ли между собою три главных завода, считавшихся основными цитаделями петербургского социал-демократизма, Путиловский, Обуховский и Семянниковский.

Авксентьев тогда был одним из представителей нашей партии в Исполнительном Комитете Петербургского Совета Рабочих Депутатов (вторым представителем нашей партии был Фейт).



{257} Партия, разумеется, совершенно перестроилась; все, находившиеся в ее распоряжении свободные силы были пере­брошены в Россию, заграницей почти всё было переведено на «консервацию», в России началось стремительным темпом из­дание книг и газет, были использованы, наряду с нелегальны­ми, все легальные и полулегальные возможности. Впрочем, граница между легальным и нелегальным в это время стира­лась: революция «явочным порядком» захватывала себе права, никакими законами не гарантированные, но легко используе­мые просто в силу растерянности властей. Большинство чле­нов Центрального Комитета и его ближайших помощников, однако, имели предусмотрительность не легализироваться, не жить под своими именами, и, позволяя себе открытые, пуб­личные выступления, были готовы в любой момент «нырнуть в подполье».

Руководство нашей партийной работой в Москве нахо­дилось в руках чрезвычайно дружной и спевшейся группы. В этом была ее сила, но в этом заключалась и ее слабость. Дело в том, что быстрый рост работы сопровождался силь­ным увеличением кадров активных работников: пропаганди­стов, агитаторов, организаторов. На работе из них выделялись время от времени люди, по своей талантливости способные занять руководящее положение. Руководящая группа не всег­да успевала или умела их ассимилировать. Может быть, здесь влияло и то, что состав руководящей группы подобрался из лиц, давно уже сблизившихся и хорошо знавших друг друга; благодаря этому новым лицам войти в их среду было трудно. Может быть, здесь влияло и различие темпераментов. В со­ставе главных деятелей комитета преобладал интеллектуаль­ный тип. Вне комитета и в некоторой оппозиции к нему груп­пировалось несколько человек ярко выраженного волевого тем­перамента.

Как бы то ни было, в скором времени возникли органи­зационные трения. Уже осенью 1905 г. «оппозиция» представ­ляла собою нечто цельное. В ее составе было несколько незаурядных личностей, как братья Мазурины, Маргарита Успенская, Виноградов и др. В ее руках находился железно­дорожный район, впервые предъявивший комитету справед­ливые требования.

Эпоха кратковременных «свобод», наступившая после {258} 17-го октября, не прекратила этих разногласий. Правда, вос­пользовавшись более свободными условиями работы, комитет решил пойти навстречу многим «демократическим» требова­ниям. Но зато и требования оппозиции во много раз возросли.

На трех состоявшихся в это время общегородских кон­ференциях была произведена общая реорганизация Москов­ского комитета.

До Московского восстания оппозиция нападала на ко­митет за недостаточную его революционность, за неспособ­ность к решительным действиям. Еще в середине 1905 года заграницу приезжали два оппозиционера — один из братьев Мазуриных, и одна из сестер Емельяновых — с жалобами на пассивность Московского комитета и с планами «бланки­стской», чисто боевой организации для захвата города. Дей­ствительно, комитет, в общем, был сдержаннее «оппозиции». Но к декабрю 1905 г. и он не устоял перед общей тягой в сто­рону самых несбыточных надежд и планов. И в этом отноше­нии он занял позицию, заметно отклонившуюся от линии по­ведения, принятой Центральным Комитетом и систематически проводившейся почти всеми социалистами-революционерами Петербурга.

В Петербурге социалисты-революционеры были против борьбы за введение явочным порядком 8-часового рабочего дня, против второй забастовки и против третьей забастовки с переходом к вооруженному восстанию, но за такие меры, как неплатеж податей, требование возвращения вкладов из сберегательных касс, бойкот властей, «явочное» осуществле­ние свободы слова, печати, собраний и т. п. Они всюду горячо доказывали, что там, где на арене борьбы выступает только один пролетариат, мы рискуем перенапряжением его сил и вследствие этого конечной неудачей блестяще начатой кам­пании. Нужно вывести на арену борьбы крестьянство, нужно больше всего бояться изолирования пролетариата в борьбе, нужно дать генеральное сражение при той же атмосфере еди­нодушного всенародного движения, печать которого лежала на первой забастовке.

Как известно, весь состав Совета Рабочих Депутатов был арестован как раз во время заседания, на котором решался вопрос о третьей забастовке. Большинство, несмотря на воз­ражения представителей Партии С.-Р., высказалось за {259} забастовку.

Основным аргументом за возможность успешного дви­жения были известия из Москвы, где тогда шли волнения в Ростовском полку, отразившиеся и на других полках. Но ха­рактерно, что делегаты Петербургского Совета, приехав в Москву, встретились там с сильными колебаниями, начинать или не начинать забастовку? Было ясно, что на этот раз заба­стовка может быть только прелюдией вооруженной борьбы. Ответственность была слишком велика...

И вот, случилась необыкновенная вещь. Московский Совет Рабочих Депутатов решил объявить стачку и перевести ее в восстание — в зна­чительной мере потому, что такое решение принято в Петер­бурге: а в Петербурге оно было принято потому, что «шли к восстанию» события в Москве.

Пишущему эти строки пришлось быть делегатом ПСР на происходившем в это время в Москве съезде Всероссийского ж.-д. союза. Моя миссия, как я ее понимал, состояла в том, чтобы узнать на месте, нельзя ли еще предотвратить стачку-восстание. Эта миссия не удалась. Я присутствовал и на том заседании ж.-д. съезда, на котором представители трех ме­стных комитетов — большевистского, меньшевистского и с.-р.-ского — докладывали о положении дел в войсках. Все трое приходили к одному и тому же заключению. Удерживать войска нельзя. Избежать бесплодных жертв можно только одним путем: взять движение в свои руки, пойти ему навстре­чу. В случае восстания переход значительной части войск на сторону народа обеспечен.

После заседания у меня был горячий спор с представите­лем с.-р. организации. Переубедить его мне не удалось. Он был безусловно убежден в том, что близится развязка. На­встречу ей он шел с энтузиазмом.

Итак, в Москве была объявлена забастовка. Это было сделано в значительной мере ради Петербурга... Но в Петер­бурге, как мы и предсказывали, ровно ничего не случилось. Объявление забастовки осталось на бумаге. Москва была пре­доставлена ее собственной участи. Судьба московского вос­стания известна. Войска на сторону народа не перешли.
***

Переброска почти всех наших сил в Россию дала нам возможность в январе 1906 г. устроить на территории {260} Финляндии — фактически осуществившей явочным порядком тог­да все свободы — наш первый общепартийный съезд (на Иматре).

На съезде мною было оглашено письмо, полученное нами от Гершуни из Шлиссельбургской крепости.

«Что делается на воле, мы знали, — писал он. — По неяс­ным намекам на фактическое положение, какие удавалось схва­тить, мы рисовали себе фантастические, дух захватывающие картины народного движения, порой пессимистически относи­лись к своим оптимистическим фантазиям. И, Боже мой, каки­ми жалкими, бесцветными оказались эти самые смелые фанта­зии в сравнении с действительностью! Она была жгучим, осле­пительно ярким снопом света, ударившим в наши потемки. Точно вихрь ворвался в наш склеп и перевернул всё вверх дном, а сердце, точно вспугнутая птица, трепещет радостно порывисто рвется туда, наружу. Всё величие момента встало перед нами во всей своей необъятности и, сконцентрированное во времени и пространстве, в первую минуту раздавило нас своими размерами и необъятными горизонтами...

Сбылось предсказание — последние да будут первыми. Россия сделала гигантский скачок и сразу очутилась не только рядом с Европой, но оказалась впереди ее. Изумительная по грандиозности и стройности забастовка, революционность на­строения, полное мужества и политического такта поведение пролетариата, великолепные его постановления и резолюции, сознательность и организованность трудового крестьянства, готовность его биться за решение величайшей социальной про­блемы, — всё это не может не быть чревато сложнейшими благоприятными последствиями для всего мирового трудово­го народа. И России, по-видимому, в XX веке суждено сыграть роль Франции в XIX веке. Но крупнейшим счастливым резуль­татом будет, как мне кажется, то, что России удалось мино­вать пошлый период мещанского довольства, охвативший мертвящей петлей европейские страны, переживавшие револю­ционный период при менее благоприятной конъюнктуре и в другой исторической эпохе»...

Увы — шлиссельбургские часы жестоко отставали. И ког­да я, получивший письмо, оглашал его на заседании замер­шего в трепетном безмолвии партийного съезда, среди нас были товарищи, лично участвовавшие на баррикадах Пресни {261} и успевшие спастись от разгрома московского восстания. На наших глазах, шаг за шагом таяли блестящие результаты первой, совершенно спонтанейной, но действительно величе­ственной всеобщей стачки. Недружно начатая, закончилась, не достигнув ни одного из трех выставленных политических требований, вторая забастовка, наскоро переименованная в чисто демонстративную. Неудачно, лишь перенапрягая силы пролетариата, прошла анархо-большевистская попытка «явоч­ного введения 8-ми часового рабочего дня»; и, хотя сильно дезорганизовав правительственный аппарат, не спасла поло­жения и всеобщая почтово-телеграфная стачка. Пришлось поставить «ва-банк» и проиграть последнюю ставку в третьей всеобщей стачке, перешедшей в московское вооруженное вос­стание. Арест Совета Рабочих Депутатов, на который отве­чать уже не было сил, подвел итоги поражению.

На съезде присутствовали с совещательным голосом Н.Ф.Анненский, В.А.Мякотин и А.В.Пешехонов, которые ультимативно поставили вопрос о превращении ПСР в ши­рокую, легальную, для всех открытую партию, где всё ве­дется гласно, под публичным контролем, на последователь­но-демократических началах. Съезд всеми голосами против одного отверг их предложения, признав их для данной эпохи совершенно неосуществимыми, и они немедленно приступи­ли к организации особой Народно-Социалистической Партии.
***

Гибель «Сына Отечества», конец эпохи «явочных свобод», разгром первого Совета Рабочих Депутатов, крушение мо­сковского восстания — таковы были события, которым был отмечен рубеж между 1905 и 1906 годом. Под знаком этого торжества собравшейся, наконец, с духом реакции произо­шли выборы в первую Думу; эти выборы принесли полное торжество оппозиции. Первую Думу называли тогда «Думой народного гнева»...

Короткая пора «перводумья» опять открыла перед нами широкие горизонты «легальных возможностей». Мы решили снова начать большую газету. Но на этот раз условия были гораздо хуже. Гр.И.Шрейдер, чей большой редакторский опыт мы научились так ценить, должен был скрыться от суда заграницу. С.П.Юрицын, который не только был нашим {262} издателем, но и писал хорошие публицистические фельетоны, — тоже. Я лично, арестованный в союзе печатников вместе с Фейтом и др. и выпущенный по ошибке, усиленно разыски­вался полицией и жил нелегально; было совершенно неясно, как велика может быть доля моего фактического участия в газете.

Что касается Мякотина и Пешехонова, то на их со­действие в газетном деле нельзя было более рассчитывать. Видя, как растаяла прежняя редакционная группа «Сына Оте­чества», такие ближайшие его сотрудники, как, напр., М.Бикерман, тогда крайний левый в вопросах политических и так­тических, недоверчиво держались поодаль. Мы сами порою тревожно спрашивали себя, сумеем ли мы удержать нашу га­зету на той высоте, на которой стоял «Сын Отечества». Но мы твердо знали: партия не может обойтись без большой га­зеты в момент, когда лицом к лицу сойдутся первое народное представительство и самодержавная власть. Мы избрали глав­ным редактором Н.С.Русанова; кроме меня и Н.И.Ракитникова, в редакционный коллектив были включены А.И.Гуковский и С. П. Швецов.

А.И.Гуковский пришел к нам из окружения «Русского Богатства», и для нас было приятным сюрпризом, что в нашем споре с В.А.Мякотиным и А.В.Пешехоновым он принял нашу сторону. Другою такою же «белою вороною» в составе «рус­ских богачей», как мы их называли, был П.Ф.Якубович-Мельшин, но этот последний совершенно не был газетным че­ловеком и мог оказать нам лишь моральную поддержку. То же приходится сказать и о старом народовольце, участнике легендарного «хождения в народ» А.И.Иванчине-Писареве, близком друге покойного Н.К.Михайловского и главе адми­нистрации «Русского Богатства».

В этом малочисленном составе мы храбро взялись за дело. Первое время мы совершенно не имели сторонних со­трудников и лишь понемногу, по мере того, как газета завое­вывала себе видное место среди конкурирующих изданий, начался приток статей ведомых и неведомых сотрудников, а потом и приток людей. Явился Бикерман, покаявшийся нам чистосердечно, что не ждал от нас ничего путного в газетном смысле, принесший нам свои извинения, поздравления и го­товность работать; с тех пор редкий номер газеты выходил без его статьи, всегда интересной, живой, иногда с оттенком {263} несколько «талмудической» логики.

Начал присылать свои ве­щицы тогда еще совершенно неизвестный К.И.Чуковский. Удачно попробовала свои силы в политической публицистике, под псевдонимом А.Филиппова, А.Ф.Даманская, легко и жи­во воспринявшая идеи и настроения нашего редакционного кружка, и под веянием бурного времени очень литературно их излагавшая. Явились и талантливые фельетонисты, в сти­хах и прозе; появились молодые и способные сотрудники по вопросам военным, по быту и организации армии, по отделу внутренней жизни; валом повалили корреспонденты; в то на­электризованное время каждый давал больше, чем обычно был способен давать.

А.И.Гуковский немедленно занял в нашей редакции очень видное место. Он вложил в газету очень много — и качествен­но, и количественно. Как-то раз, незадолго до конца нашего предприятия, помню, мы подсчитали литературную произво­дительность всех главных редакционных работников. Прав­да, рекорд побил я; но ведь я, стесненный нелегальным по­ложением, должен был избегать частых передвижений и кончил тем, что почти что поселился в редакции, там же но­чуя, часто не раздеваясь, благо налицо был отличный ко­жаный диван: наборщики, приходя рано утром в типогра­фию, помещавшуюся тут же, в нижнем этаже, первого меня заставали в редакции и первого меня теребили с требованием рукописей; и последним или одним из последних заставали меня в редакции самые свежие телеграфные новости «по­следнего часа», часто требовавшие немедленного отклика.

Второе место, следом за мною занял А.И.Гуковский, далеко опередивший даже нашу «живую энциклопедию», Н.С.Ру­санова, писавшего статьи. А.И.Гуковский в совершенстве овладел типом газетной передовицы, сжатой и в то же время ударной. Он был стремителен, резок, определенен, возвышался до истинного пафоса, не чуждался и хлещущей насмешки, и горькой, переходящей в сарказм, иронии. Благодарного ма­териала для них он имел сколько угодно.

А.И.Гуковский не просто пел в унисон со всеми нами; нет, он внес в наше «хоровое» газетное дело и свою личную, «сольную» партию. У него была одна излюбленная, особенно дорогая его сердцу идея. То была идея новой декларации прав человека и гражданина.



{264} Юрист по образованию и профессии, А.И. относился к юриспруденции не только как к особого рода технике для пе­реложения на нормальный язык законодательства текущих потребностей и опытов быстротекущей жизни. Он искал в науке и философии права руководящих начал для глубоко продуманной и всесторонней реконструкции общества, а в социализме — скрытой правовой идеи, которая могла бы быть рассматриваема, как душа всей социалистической системы. Русская революция, в пролог которой мы в 1905 г. вступили, была для него в полном смысле этого слова Великой Рево­люцией — тем же для нашего времени, чем для своего была Великая Французская Революция 1789-93 годов. Та револю­ция развернула широко свою хартию личных прав и воль­ностей — хартию либерализма, быстро выродившегося в идеологию буржуазии. Наша революция должна дать такую же хартию углубленного социального содержания. Эта мысль была в центре тогдашнего умонастроения А.И.; к ней он не­изменно подходил, с чего бы ни начал. Социализм без вскры­тия его основной правовой идеи был для него неполным. Рус­ская революция без новой «Декларации прав» оставалась не­законченной, «ущербленной революцией». Думская тактика без набатного зова новой великой Декларации — тактикой бескрылой, неспособной потрясти всю страну и создать то мощное напряжение всенародной воли, без которого Дума обречена на бесславное поражение.

Газету нашу часто закрывали; мы немедленно начинали ее под новым заглавием. Тогда попробовали запечатать нашу типографию. А.И. немедленно «продал» типографию и до­бился ее распечатания для пользования «новым» собственни­ком. Так дожили мы в состоянии напряженной борьбы почти до самого разгона Государственной Думы. Накануне этого разгона пробил и наш час: на помещение газеты был устроен форменный налет, всех, кого застали, без разбора захватили, а помещение и редакции, и типографии запечатали...

Конец этот мы предвидели. Газета наша задолго до это­го дня принялась разоблачать план разгона Думы, который стал нам известен из секретных полицейских источников: мы имели человека, который сообщал нам много тайн из мира охранки и жандармерии, а этот мир первым был посвящен в решение покончить с Думой и первым начал {265} подготовляться ко всяким случайностям в момент ее насильственной кон­чины. Сильные этой осведомленностью о планах противника, мы делали отчаянные усилия, чтобы заставить Думу осознать неизбежность рокового исхода и обеспечить наилучшую об­становку для столкновения с властью, прежде всего путем решительного отстаивания земельной реформы в пользу тру­дового крестьянства.

***


О Михаиле Гоце приходили из-за границы лишь отрывоч­ные и редкие вести. В начале лета 1906 года один товарищ случайно застал его одного. Вошел незаметно и невольно остановился. Во всей фигуре Гоца и в застывшем выражении его лица была такая скорбь, такая горечь и тоска...

В это вре­мя у Гоца была уже парализована вся нижняя часть тела и начали отниматься руки. Все предположения о ревматизме давно были оставлены. Крупнейшими специалистами было определено, что источник болей — в опухоли, давящей на спинной мозг. Рак или нет? Еще только раз увидел Гоца в Дюссельдорфе его старый товарищ по якутской драме, Терешкович. Михаил Гоц, уже совершенно неузнаваемый, вы­сохший, похожий на живую мумию — у которой жили только одни глаза — передал ему, что выдающийся хирург готов сделать отчаянную операцию, но всё же не безнадежную по­пытку — спасти его операцией. «Итак, через день я ложусь на операционный стол»...

Операция снятия со спинного мозга опухоли — она ока­залась не злокачественной — прошла, как нам передавали, блестяще. Казалось, жизнь победила смерть. Но в незримой приходо-расходной книге его жизни чего-то недоставало. Гоц заснул в санатории, где он набирался сил для новой, свобод­ной от кошмара болезни, жизни. Спал тихо, спокойно. Но — не проснулся.

Его младший брат, Абрам Гоц, в ноябрьские дни 1905 г. принимал участие в начатой П.М.Рутенбергом в Петербурге работе по формированию «рабочих дружин», а через месяц попросился в Боевую Организацию. Он сразу же был принят и встал на работу: под видом извозчика он ведет слежку за министром внутренних дел Дурново.

Новый шеф столичной охраны, генерал Герасимов, так {266} потом рассказывал об этом: «В середине апреля 1906 года мы были заняты поисками террористов, работавших над Дур­ново. Знали про извозчиков. Обследовали извозчичьи дворы. Заметили одного, потом еще двух: сносятся между собой и с четвертым, по-видимому их шефом. Один из старейших филе­ров обозначал этого четвертого: Филипповский. Почему? — «Старый знакомый: Медников когда-то его показывал в Москве, в булочной Филиппова; это один из самых главных и драгоценных секретных сотрудников...».

Герасимов решает: не выслеженных трех подозрительных извозчиков и никаких соприкасающихся с ними людей пока не трогать. Таинственного же «четвертого» с величайшими пред­осторожностями, с гарантией полного секрета взять и доста­вить в Охранное отделение.

Таинственный незнакомец, назвавшийся инженером Черкасом, долго запирался. Его держали в течение нескольких дней в секретной камере при охранке. Он, наконец, сдался: признал себя работавшим когда-то для тайной полиции, со­гласился объясниться на чистоту, но лишь в обязательном присутствии своего бывшего начальника Рачковского. Тот приехал, и тут разыгралась небывалая в стенах охранного от­деления сцена.

Рачковский пытался успокоить какого-то штат­ского, тот ругал его неподходящими для печати словами за бессчетное количество грубых ошибок. Мнимый инженер Черкас на самом деле был Азеф. Его удовлетворили за промахи Департамента пятью тысячами рублей. «Мы, — говорит ген. Герасимов, — отказались от идеи немедленного ареста «извоз­чиков», чтобы не компрометировать Азефа».

Дальнейшие действия филеров привели, однако, к тому, что весь отряд внезапно снялся с места и рассеялся. Не знаю, по поручению ли Азефа или на свой личный риск, Абрам Гоц, освобожденный от своих обязанностей вокруг Дурново, напра­вился в Царское Село, где изучал возможности покушения на «священную Особу Его Императорского Величества», как при­выкли выражаться в донесениях охранки. Здесь он наткнулся на хорошо знавших его филеров и был арестован. Однако, об­винения в разведке подступов к «священной особе» ему предъ­явлено не было. Он шутил: «Меня судили за занятие извозным промыслом».

Впоследствии Абрам сам с неподражаемым юмором {267} описал свою извозчичью эпопею. Все в этой новой среде его при­знали за «своего» и полюбили.

Хозяин извозчичьего двора прочил за него свою свояченицу, женщину, фельдфебельского сложения; товарищи-извозчики отговаривали его, обещаясь сосватать ему богатую дочку лавочника, чьи кокетливые улов­ки по его адресу они со стороны имели случай подметить; тай­но влюбленной в удалого лихача оказалась даже кухарка извозчичьего двора; вызванная на суд для опознания его, она, увидя Гоца, всплеснула руками с радостно-изумленным вос­клицанием «Алёша», — восклицанием, провалившим всю его систему защиты: Гоц утверждал, что никогда извозчиком не был и что всё это — нелепое измышление неудачливых сыщи­ков. А бедная кухарка готова была плакать и упрекать всех за то, что ей не растолковали дела: для такого золотого парня, как Алёша, она готова под присягой показать всё, что только потребовалось бы для облегчения его участи!

Свидетели со стороны обвинения не особенно усердство­вали; что-то связывало их словоохотливость; однако, для не­требовательного суда оказалось достаточно улик, чтобы Абрама Гоца приговорили к 8-ми годам каторжных работ. Он отбывал их в Александровском каторжном централе близ Иркутска.

Знаменательный момент: Шлиссельбургская крепость упразднена. Последние обитатели ее вывезены в московскую пересыльную тюрьму: это уже не народовольческие старожи­лы, их давно нет, а их смена из рядов ПСР. Гадания о том, куда же их денут, вскоре кончены: уже прозвучало имя, за­служившее мрачную известность, почти не уступающую Шлис­сельбургу: Акатуйская каторга.

Там и встретились все они: цвет уцелевшего боевого эсеровства. Григорий Гершуни, Петр Карпович, Егор Сазонов и ряд других борцов, менее знаменитых, но не менее заслу­живших честь быть олицетворением вздымавшей Россию ре­волюционной бури. И по женской линии: Мария Спиридонова, Анастасия Биценко, Фрума Фрумкина, Измаилович и сколько их еще!

Но не о героическом прошлом думали они в Акатуе: всё {268} в них тянулось к будущему. Будущее же концентрировалось в одной сверлящей мысли: побег.

Окруженная диким безлюдьем гор, Акатуйская каторж­ная тюрьма не сулила сколько-нибудь благоприятных перспек­тив для массового побега. Куда деваться целой группе там, где уже через несколько часов после побега будут сторожить на всех дорогах жандармы, полицейские и стражники, а на всём лесном бездорожьи — дикие инородцы, полные радо­стного упования: за поимку беглых или за меткие выстрелы им вслед полагается денежная награда. Но в одиночку убе­жать еще, может быть, можно.

Всё это взвешено неоднократно и со всех сторон и еди­ногласно решено: в первую очередь поставить побег Гершуни, как самого нужного человека, того, кого напряженно ждет вся действующая эсеровская Россия.

Иллюзий нет ни у кого, всем ясно, до какой степени слож­ным предприятием будет этот побег. Первая стадия — вы­браться из самого здания острога. Вторая — покинуть Акатуй: небольшой, прямо против тюрьмы по другую сторону от дороги, поселок из разного рода служб и из жилых домов для тюремных чиновников и стражи. Третья: долгий и слож­ный путь от Акатуя до моря. И четвертая: посадка на судно и отъезд «за пределы досягаемости». Организация последних двух стадий передается товарищам на воле. Там лихорадочно принимаются необходимые меры. На месте остается спра­виться с трудностями внутреннего характера.

В тюрьме производилась заготовка хозяйственным спо­собом соленых огурцов, квашеной капусты и т. п. Заготов­ленные продукты переносились через дорогу из тюрьмы в по­селок. Тут есть достаточно вместительный подвал, ниже подвала — другой, сводящийся, в сущности, к загроможден­ной всякою всячиною яме.

Тем самым назревает сам собою и план. В бочке из-под капусты вынести кандидата на побег из стен острога в посе­лок. Внешне операция немудреная и к тому же примелькав­шаяся. Бочку переносят носильщики из самих каторжан, под строгим наблюдением восьми караульных, сдают с рук на ру­ки, а сами уходят назад, уводя за собою тот же караул. В по­селке должен быть, разумеется, помощник.

Его дело — {269} подготовить из нижнего подвала нечто вроде собачьего лаза, выводящего под стенами здания наружу. Замаскировать вход в лаз и выход из него, в сущности, легко, единственною трудностью является устройство лаза под землей и фунда­ментом; но он легко поддается лому и кирке. За стеной место не особенно закрытое, но можно улучить момент, чтобы им воспользоваться и незаметно выйти на дорогу, идущую между тюрьмой и поселком. По ней ходят порою случайные путники. Нет, конечно, гарантии, что тебя не остановят и не спросят: что за человек? Но в этом уж надо положиться на случай, личную удачу и находчивость.

Понемногу всё подготовлено. Бочка тесна — с аршин в ширину и немного более полутора в длину. Но в этом и ее до­стоинство — не возбуждает больших подозрений. Будь Гер­шуни больше ростом и крупнее общим сложением, дело оказалось бы безнадежным. Проверчены два отверстия, полу­скрытые обручами: через них пойдут две резиновые трубки для дыхания спрятанного. Сверху, над головой, защитные приспособления. Прямо на голове — железная тарелка, обер­нутая кожей. Это на всякий случай: бывает, что от чрезмер­ного рвения какой-нибудь страж ткнет в щель туповатой шашкой и поворочает ею туда и сюда: надо, чтобы шашка скользнула, не поранив головы. Есть еще над всем этим легкая матерчатая перегородка, на которой держится легкий маскирующий слой капусты. Сооружение непрочное, но оно и рассчитано на короткий срок. Пленному дается в руки острый нож, чтобы взрезать покрышку над головой. Вся операция должна быть выполнена быстро; но задохнуться в глухой клетке при каком-нибудь осложнении можно и того быстрее. Заранее уже несколько раз проделана репетиция с по­рожнею бочкой.

И вот, наконец, извне приходит весть, что снаружи подготовлен для беглеца ряд приемных и этапных пунктов. Пора: надо пробовать счастье. Гершуни раздевается, остается в одной рубашке, и, изогнувшись, забирается в боч­ку. Тесно, душно.

В восемь с половиною часов всё в порядке. Бочка поднята. Никто особого интереса к ней не проявляет, никто не подвер­гает ее никаким чрезвычайным мерам инспектирования: «не в первой!» Вот бочка уже в поселке, вот ее опускают в подвал. Конвоируемые солдатами носильщики возвращаются обратно.



{270} Ворота за ними запираются... Всё кругом принимает буднич­ный вид...

Для беглеца как раз этот момент и был критическим. За­браться в бочку ему пришлось заранее. В подвале его должен был встретить «свой»; но вокруг входа в подвал что-то долго ходили «чужие», и тому пришлось выждать, пока всё успо­коится. Но если под открытым небом поступление воздуха че­рез резиновые трубки еще кое-как шло, в спертом воздухе под­вала оно как будто почти совсем прекратилось. Сколько приш­лось Гершуни ждать — он уже не отдавал себе отчета. При всём своём терпении, силе воли и выносливости, он задыхался и был уже на границе обморока. Прибег к ножу, но неудачно: через прорез потек на лицо, в нос и рот капустный сок, из рта вывалились трубки. Последним отчаянным напряжением, за­хлебываясь солоноватой влагой, упираясь головой в покрышку и пытаясь выпрямиться во весь рост, Гершуни продавил, на­конец, выход головою: едва отдышался.

К счастью, тут по­доспела обещанная помощь «своего». Гершуни получил кое-какое «посконное» одеяние. Оставалось пролезать сквозь узкий и тесный лаз. Добравшись до заслоненного кустом выхода из лаза, он ждал сигнала, по которому надо было выйти на до­рогу и принять вид чернорабочего, идущего в место поглуше по своим надобностям. Судьба его на сей раз хранила. Так должен он добраться до заранее приготовленной для него те­леги с конной упряжкой. Покинув стены острога в восемь с половиною часов утра, он пустился в путь, имея впереди почти полсуток до вечерней проверки, когда исчезновение арестанта могло быть замечено. Не обмани, добрый конь, выручай!

И добрый конь не обманул. Не обманули и «пристанодер­жатели» вдоль дороги. Прошло немного времени, и Гершуни, благополучно проехав до Владивостока железной дорогой, си­дел уже на палубе небольшого парохода, который, по выпол­нении всех законных формальностей, выходил в открытое море. Вокруг Гершуни сидело шесть человек: пять японских социалистов и один русский эмигрант...

О предстоящем необыкновенном событии было дано знать по кабелю в Сан-Франциско. Оттуда телеграммой был извещен Нью-Йорк. Русско-еврейская улица гудела, как растревожен­ный улей. Повсюду шли сборы — встречать «воскресшего из мертвых».

{271} «От одного соприкосновения с ним все мы точно помоло­дели, — рассказывал потом один из крупных местных обще­ственников. — Что он говорил? Важнее даже не это, а как он говорил... как ставил все вопросы — в упор! как глядел в глаза»... «Да он вообще говорил мало. Кажется, будто он всегда молчит, но всё видит», — такими и подобными от­зывами обменивались видевшие его впервые люди. Всех при­влекала чрезвычайная простота его обращения. «Ни одной фразы и ни малейшей позы»...

В Америке у Гершуни был замечательный разговор с Аб.Каганом, редактором еврейской социалистической газеты «Форвертс»: Каган, сам бывший член народовольческого кружка в России, ребром поставил перед ним вопрос: какие чувства испытывал он после успешного совершения террори­стического акта?

Гершуни после продолжительного молчания поднял на Аб. Кагана глаза, резко выделявшиеся на его побледневшем лице. «В это время чувствуешь себя плохо, — потому что знаешь, что участвовал в отнятии человеческой жизни...»

В этом был весь Гершуни. Мне вспоминается его рассказ о том, как в Шлиссельбурге до него дошла весть об ожидаемой амнистии, новом строе, народном представительстве и т. п. и какой это вызвало в нем взрыв небывалой, восторженной радости. «Неужели? — спрашивал он себя. И уж действитель­но в России можно будет жить? Уж не нужно будет ни уби­вать, ни умирать за убийства? Настал уже этот благословенный момент? Револьвер и бомба могут уже быть оставлены там, за порогом новой жизни, как мрачное наследие мрачного бесправия, как мрачное орудие защиты от дикого произвола и насилия властных и сильных — над бесправными и сла­быми». Никто радостнее его не прощался с такой политиче­ской борьбой, в которой необходимыми участниками является револьвер, динамит и баррикада. И для него была большим ударом суровая правда, что царское самодержавие и не ду­мало серьёзно отказаться от террора сверху, что оно пошло на видимость уступок, чтобы лишь получить передышку, и что борьбе суждено возобновиться с еще большей жесто­костью.

Оставив в Америке ряд новых друзей и заручившись их обещанием не забывать дорогого ему дела, Гершуни {272} двинулся дальше: через Европу в бурлящую и волнующуюся Россию.

В Париже Гершуни встретил двух людей, заместивших его в деле руководства созданной им боевой организации — Азефа и Савинкова. Они были не у дел, формально подав в отставку, получив ее от Центрального Комитета и оставив Боевую Организацию разбитой на отдельные куски, дезори­ентированной и утратившей былую веру в свое дело. Как это случилось? — Лишь после того, как вышли (на немецком языке) воспоминания генерала Герасимова, нам окончательно выяснилась общая картина катастрофы, постигшей нашу боевую работу, как раз в то самое время, когда Б.О. по планам партии должна была довести свои атаки на царский режим до максимальной энергии.

Первая половина деятельности величайшего из провока­торов нового времени, Азефа, проходила под знаком слож­ной авантюры; в течение этой авантюры он умудрялся на­носить предательские удары не только по революции, но порой и по своим хозяевам; и действовал он то с азартным риском для собственной жизни, то с планом безопасного «выхода из игры» и сокрытия всех следов и от охранного, и от революционного мира одинаково.

Тот переломный момент истории России, которым яв­ляется незавершенная и сорвавшаяся «революция 1905 года», была переломным пунктом и в карьере Евно Азефа. Его аре­стуют в момент, когда он уже оборвал было работу свою в охране; с ним «объясняются»: его снова привлекают к «ра­боте»; и ему диктуют или сообща с ним вырабатывают но­вые, прочные условия заново налаженного «сотрудничества».

Раньше он сам по мотивам самосохранения резервировал ка­кой-то сектор своей деятельности, куда не должны были проникать зоркие очи охраны; здесь зрели его шансы двигать вперед его «революционную» карьеру. На этот раз Гераси­мов и Азеф сообща собираются регулировать и координиро­вать и тактику охраны, и тактику революции.

Азеф дает га­рантии предотвращения вовремя террористических ударов по центральной власти. Герасимов берется беречь революцион­ный престиж Азефа, давая ему возможность во время спасать жизнь террористов, действующих в сфере его ведения. Гера­симов для этого будет во время создавать неловкими {273} действиями охраны переполох среди участников каждого серьезно­го террористического плана, давая тем самым Азефу сигнал к его «спасительному» для них вмешательству, спешному расформированию попавшего под удар отряда и такому «прята­нию концов в воду», которое среди революционеров лишь укрепит веру в его необыкновенный конспиративный гений. Партия же, ведущая террористическую борьбу, должна быть понемногу и, в конце концов, совершенно измотана фатальным разыгрыванием шахматной партии между террористами и ох­ранниками «в ничью».

С осени 1905 г. дело так и шло. В 1906 г. тягостный опыт непрерывного фиаско ряда боевых предприятий подготовил такую атмосферу безнадежности и растущего разочарования в терроре, что Азеф пошел на решительный шаг.

Устами Са­винкова, бессознательно служившего в данном случае рупором Азефа и его полицейских вдохновителей, Центральному Ко­митету было заявлено, что оба руководителя Б.О. подают в отставку и вместе с ними покидает работу весь остальной личный состав организации. Опыт-де показал, что все недав­ние успехи в деле Плеве и вел. кн. Сергея Александровича могли быть лишь результатом тактического сюрприза: с од­ной стороны — новой динамитной техники, с другой — де­тально разработанной тактики «революционного филерства», посредством маскировки «революционных наблюдателей» то в извозчиков, то в разносчиков, то в иных мирных жителей. Но успехи террористических ударов куплены дорогой ценой всестороннего ознакомления охраны с этой тактикой, бороть­ся с которой ныне ей легче, чем противоположной стороне — ее усовершенствовать. Поэтому впредь до создания новой и высшей технической базы, дающей возможность снова за­хватить аппарат самодержавия врасплох, приходится террор приостановить.

Согласись с этим Центральный Комитет, Охрана была бы надолго обеспечена от жестоких ударов по столпам ста­рого режима. Но Ц.К. с этим не согласился и поручил одно­му из своих членов оспаривать концепцию Азефа и Савинкова перед лицом специально созванного общего собрания бое­виков. Контртезисы гласили: если и признать что из бое­вой практики нужно исключить некоторые методы работы, как уже использованные, то у дела есть и другая сторона: {274} самый факт массового расширения всего движения делает уязвимым многие слабые стороны охранно-полицейского ме­ханизма.

Отныне мыслимо создавать вспомогательную для боевой деятельности сеть агентов, разбросанных по всем раз­ветвлениям партийной работы для систематического обследования всех незащищенных мест охранного аппарата власти. Боевики слушали с растущим сочувственным вниманием. Но тут Савинков и Азеф поспешили вмешаться в беседу, чтобы категорически отвергнуть подобную «новую тактику», как противоречащую принципу полного изолирования террористи­ческой деятельности от общепартийной. Было ясно: их авто­ритет подавляет критическую мысль рядовых боевиков.

Тогда Ц.К. заявил, что партии ничего не остается, как отныне рассматривать людей данного состава Б.О., как осво­божденных по собственному их настоянию от всяких даль­нейших обязательств перед партией в этой специальной об­ласти. Они растворяются в партии в качестве рядовых ее членов; Ц.К. призывает тех из них, кто готов работать в тер­роре по-новому, опираясь на более широкую, чем дотоле, связь с массовыми организациями, столковаться между собою и войти с ними в новые переговоры. Боевики колебались. Пер­воначально на них всех произвели подавляющее впечатление Азеф и Савинков, запечатлевшие тотчас же свой выход в отставку отъездом заграницу и увлекшие за собой еще кое-кого из рядовых членов; но потом к работе некоторые вер­нулись... За один лишь декабрь 1906 г. были один за другим устранены: один из вдохновителей крайней реакции гр. Иг­натьев, прославившийся своими репрессиями СПБ градона­чальник ген. фон-дер-Лауниц и ненавидимый всею либераль­ной и революционной общественностью обер-палач — глав­ный военный прокурор Павлов.

И Азефу, надеявшемуся, что он заслужил у власти себе почетный отдых, пришлось вновь «вернуться к делам». Без его надзирающего за всем глаза сам Герасимов ни за что ручаться перед царем более не мог.

Таков был общий фон событий, когда, пролетев мете­ором по Америке и собрав мимоходом для партии значитель­ную сумму денег, Гершуни появился в Европе. Но сейчас ему было некогда обсудить с Азефом и Савинковым вопрос о выходе из кризиса. Сейчас Гершуни нужно спешить, чтобы {275} поспеть на февральский (1907 г.) съезд партии в Таммер­форсе.

Как будто заново переживаю я тот незабываемый мо­мент, когда перед массой партийных делегатов, съехавших­ся в Таммерфорсе со всех краев России, председатель съезда неожиданно — если не для всех, то почти для всех — заявил, что он предоставляет слово вне очереди новоприбывшему «товарищу Капустину». Не успело обежать все ряды шеле­стящим шопотом имя, как он уже стоял на трибуне и начал свое слово. От охватившего его волнения Гершуни сначала почти не мог говорить; и весь зал волновался вместе с ним. Но вот он овладел собой — и перед всеми уже был настоя­щий, прирожденный трибун.

Я не собираюсь, — да за отсутствием документов и не смог бы, — цитировать его речь. Я передам лишь те основные мотивы, которые вдохновляли и особенно сильно врезались в память.

«Я знаю: все вы, находящиеся передо мной — продумав­шие свой жизненный путь — социалисты-революционеры. Это значит, что за свою правду вы умеете честно умирать. Но те­перь внутренне-русское и общемировое положение до такой степени сложно и ответственно, что повелительная задача наша — уметь умирать не только честно, но главное — умно: и не столько умирать, — сколько жить — жить согласно со своею высшею правдою.

Я знаю — вы далеки от мысли опираться лишь на самих себя. Вы дорожите связью с массой, или как у нас теперь выражаются — с периферией. Но кто эта периферия? Это — ближайшая сочувственная среда, в которой и при помощи ко­торой живут наши комитеты. В них, под вечными обвалами арестов, сменяясь, упорно отстаивают непрерывность своего существования десятки испытанных товарищей. Они непо­средственно опираются на сотни активных работников; те, в свою очередь, доводят до вашего слуха голоса и настроения тысяч и тысяч.

Это не мало: но пока в ваших рядах к этому сводится весь или почти весь «массовый элемент» вашей силы, — вы — жертвы самообмана, и ваши попытки «опираться на массы» не могут идти дальше случайностей политической лотереи, в которой риск проиграть выше шансов выиграть...



{276} Пока вы были слабы, вы были подвижниками подспуд­ной проповеди идей свободы и социализма. По мере вашего усиления росло ваше дерзание. Теперь: пришла пора мыс­лить по-иному. Пока вы были слабы, от того или иного упот­ребления вами энергии вашей зависело очень, очень мало. По мере вашего усиления от этого в текущей жизни зависит всё больше и больше. Растут все благие последствия умелого про­ведения вами вашей тактики; но растут и все роковые по­следствия каждой из ваших ошибок. Растет, одним словом, мера вашей ответственности за всё и доброе и злое — что в России совершается, — вследствие ли энергического вмеша­тельства вашего или вследствие ослабления и недостаточно­сти этого вмешательства. И вот почему всестороннее взве­шивание всего, что вы собираетесь предпринять, а с ним и меткость ваших решений — теперь обязательнее, чем ког­да-либо.

Вы привыкли — я охотно скажу иначе: мы привыкли — в ближайших соседях наших справа видеть наших врагов и конкурентов. Кадеты были привычной «головой турка», на которой каждый охочий прохожий мог испробовать силу сво­их бицепсов. Теперь обстановка усложнилась. Усложнилась настолько, что надеюсь нисколько вас не шокировать, отметив великую истину данного момента: кадеты нам не враги и нам не опасны. Наоборот, это мы им враги и враги опасные...

Вам говорят, что сейчас все идеи вышли на улицу. Что лишь в первоначальную эпоху своего вхождения в мир они могут соблюдать почти монашескую аскетическую суровость, бескомпромиссность, «чистоту риз». Вам говорят, что все мер­ки отныне должны быть снижены, что романтика должна уступить место реалистической прозе жизни. Но эти речи, как покатая плоскость: раз вступив на нее, никогда не знаешь, куда докатишься и сумеешь ли во время остановиться там, где это найдешь необходимым. Конечно, практические по­следствия ваших действий и громкозвучная ударность лозун­гов, их выражающих, становятся много важнее, чем свое­образная эстетика непримиримой позы. Но всё это относится только ко внешности. Внутренняя же природа вещей остается та же: главная, всепобеждающая сила революции — в ее вы­сокой моральной чистоте, а не в ловкости маневрирования и не в безупречности мелочной калькуляции...

{277} Перед вами — если не нынче, то завтра — откроются все соблазны открытой арены соревнования политических партий. Это соревнование затягивает. Из подчиненного сред­ства оно легко превращается в самоцель. Тем более, что эпоха подпольного бытия невольно прививает людям сек­тантскую узость, нетерпимость, болезненную страсть к само­изоляции. Вот почему я не устану повторять: не жалейте только сил на достижение взаимно-скорейшего объединения в одну российскую социалистическую партию.

Как это ни трудно, постарайтесь забыть всё тяжелое, безобразное, лежа­щее преградой по пути к объединению, все личные отношения — ведь теперь социал-демократия находится уже в руках не отдельных лиц, а части организованного пролетариата, к здравому смыслу и гражданскому долгу которого вы мо­жете и даже обязаны в ближайшем будущем апеллировать. Имея всё это в виду, вы, конечно, будете прилагать все ста­рания не обострять настоящих отношений, и в полемике бу­дете по-прежнему побеждать не ухарством, а благородством. Пусть по-прежнему останется распределение сил на наиболее чуткие, морально-чистые элементы, с одной стороны, и не­разборчиво самовлюбленные враждующие направо и налево — с другой. И тогда победа обеспечена за вами».

В словах Гершуни звучали какие-то новые струны, не­обычные в повседневной партийной литературе. Редко кто оставался нечувствительным к звучащей в них покоряющей внутренней правде. Но не всё в них находило одинаково со­чувственный отклик. Немалочисленные были и критические голоса.

Гершуни от революции требовал того же, чего гуманные люди требуют от полководцев. Избегать ненужных жертв, щадить побежденных, уважать интересы и жизнь нейтраль­ных. Он с энтузиазмом отнесся к поступку Каляева, который, выйдя с бомбой против вел. князя Сергея, отступил, увидев рядом с вел. князем его жену и детей.

Он, как до него Михаил Гоц, восстал против тактики максималистов, взорвавших да­чу премьер-министра П.А.Столыпина, когда она была полна посторонних людей, ждавших приема для ходатайства за близких, в том числе и пострадавших от репрессий власти. Неудивительно, что он на том же партийном съезде вместе с «бабушкой» решительно выступил против тактики {278} экспроприаций. О лучшем союзнике в деле борьбы с распылением революции нельзя было и мечтать.

После съезда Гершуни вновь вернулся к вопросу о кри­зисе Боевой Организации. На этот раз Азеф во всём поддер­живал Гершуни. Но у Гершуни выросла новая тяжкая забота: он узнал, что на имя Азефа пало темное пятно слухов. Гер­шуни не ждал проку ни от каких разбирательств; ничего, кроме разглашения партийных секретов, они не дадут. Есть только одно простое, честное и радикальное средство.

Он, Гершуни, вместе с Азефом, доверие к которому у него было безгранично, возьмет на себя большое дело. Или оно им уда­стся, и тогда все слухи сами собой умрут; или оба на этом деле погибнут — и тогда, каким бы уроном ни была эта двойная гибель для партии, всё же имя ее будет очищено от кошмарного «навета», который, как он успел убедиться, тяжкой гирей висит на психике бойцов террора. Азеф не только с ним не спорил, но пытался преодолеть и упорство Савин­кова, заставив и его пересмотреть огульное осуждение всей «прежней тактики».

Но Савинков, гордый и самолюбивый, упорствовал и раздражался. Гершуни совсем на нем поставил крест, придя к выводу, что этот человек, ставший для партии «отрезанным ломтем» и в политическом, и в морально-психологическом смысле. Человек высоких требований, предъяв­ляемых к личной жизни революционера, Гершуни не прощал Савинкову многих черт личной избалованности.

Гершуни жил, сговаривался с Азефом, готовился рабо­тать вместе с ним. Но смерть уже стерегла его. Он явно таял: упадок сил, высокое давление крови, сердцебиение, высокая температура и т. п. Финляндские врачи теряли голову — симптомы неведомой болезни становились всё тревожнее. Были приняты экстренные меры: его отправили заграницу, в славившуюся своими медицинскими знаменитостями Швей­царию. Гершуни едва согласился на это, и то лишь под усло­вием, что уезжает на самое короткое время: набраться сил и спешно вернуться — на арену ожидающей его настоящей борьбы. А оттуда нас как громом поразила страшная весть: Гершуни в госпитале! У Гершуни несомненная, со страшной быстротой прогрессирующая саркома легких!

Гершуни умер в цюрихском госпитале, после тяжелой агонии, в ночь с 16 на 17 марта 1908 года.



(ldn-knigi.narod.ru - из - В. Зензинов «Пережитое» стр.236 :

Появились намеки, что недавние крупные провалы — дело провокации, забравшейся в самое сердце партии. Илья сообщил мне также, что бежавший с каторги летом 1907 года Григорий Андреевич Гершуни неожиданно захворал и находится сейчас в санатории в Цюрихе.

К нему туда ездила Амалия, при нем, как сестра милосердия, жила Любовь Сергеевна Гавронская. Думают, что у него плеврит. Вести о провокации в центре были известны и Гершуни. Постепенно эти разговоры стали принимать более определенный характер — стали называть имя Евгения Филипповича Азефа, т, е. нашего «Ивана Николаевича», главы Боевой Организации!

Всё это вызывало страшное волнение в центральных партийных кругах. Гершуни от этих чудовищных слухов страдал больше, чем от своей болезни. «Единственный способ, — говорил он, — покончить с этими слухами, это после моего выздоровления организовать центральное дело (против царя). Оно все равно уже поставлено на очередь. В нем должны принять участие я и Иван. И когда мы оба погибнем, честь Ивана в партии будет восстановлена»...

Но весной 1908 года (17 марта) Гершуни неожиданно для всех умер в Цюрихе. Умер самой страшной для революционера смертью: на больничной койке. У него оказался не плеврит, а саркома легких. Слухи об Азефе продолжали крепнуть. Новые провалы среди участников террористических предприятий эти слухи усилили...)
{279}



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет