Если же вы спросите о смысле этого праздника у женщин постарше, никто и не вспомнит передовых работниц, марширующих по долинам и по взгорьям вперед заре навстречу. Скорее всего, вам грустно улыбнутся и почему-то, слегка оправдываясь, скажут: а что, мне все равно нравится, хоть цветы подарят. Цветы — да, подарят. И как раньше мрачные мужики давились за хилой мимозой, так нынче бойкие яппи машинами увозят стандартно скрученные по спирали букеты из какой-нибудь “Интерфлоры”. В одной фирме молодые люди обрядились к празднику в майки, украшенные фотографическими изображениями всех работающих с ними девушек… Девушкам не совсем понравилась перспектива (пятно кетчупа на глазу, корзина с грязным бельем, стиральная машина… или, может быть, более глубокий смысл этой символической акции овладения), но обижаться и тем более портить праздник ребятам, которые “так старались”, конечно, никто не стал. А для самого социально незащищенного гражданина тоже продается недорогой цветочек в бетонной трубе перехода, и он потащит этот цветочек своей “половине”, а она ему чего-нибудь не то ворчнет, не то мурлыкнет, глядя почему-то в сторону, в сторону…
А что творится в школах и детских садах — не передать. Родительский комитет одолевает поборами, кипят нешуточные страсти по поводу символических, но абсолютно необходимых жестов в адрес Валентины Ивановны: да зачем ей эти веники, надо что-то дельное, из косметики! Чем непрестижнее профессия — то есть чем ближе она к воспитанию, образованию и прочим феминизированным областям, — тем обязательнее букет. Валентина Ивановна должна быть довольна — кому-то же надо и эту работу делать, дети все-таки. А утренники! Душещипательные стишки про мамочку родную, где обязательно будут помянуты “ласковые руки” и остальной парфюмерно-кондитерский словарь устойчивых выражений, разучиваются загодя и под большим секретом. Стишки, как правило, ужасны — но тоже обязательны. И уж которое поколение мам одновременно искренне умиляется своим Денискам и Аликам и… испытывает что-то еще. Что-то такое, от чего сладкая улыбка “гендерной именинницы” немного сползает вниз, а взгляд ее почему-то уходит в сторону. В сторону…
Двусмысленный какой-то праздник, приторный с горчинкой, сентиментальный с еле уловимой ноткой непристойности. Вроде и неловко, и ненужно, но как бы и правильно. Похоже на скомканное извинение, а кто и перед кем виноват? И ритуальное мытье посуды домочадцами — “сиди-сиди, сегодня мы сами” — это что, насмешка или репарация? Просто Юрьев день какой-то! А обязательные тосты с пожеланием “всегда оставаться такими же милыми, красивыми, любящими”? О каком “всегда” может идти речь, какому мгновению велено остановиться? Мужчины деликатного образа мыслей часто поздравляют так: “Не знаю, признаешь ли ты этот праздник, но это только повод…” — далее по тексту. Таксисты и случайные прохожие поздравляют без затей — и маленького волевого усилия стоит не ответить, как на другие поздравления (с Новым годом, скажем) — не вякнуть на автопилоте: “И Вас также”. Выйдет глупо и незаслуженно обидно, чем таксист-то виноват?
Но при всей своей двусмысленности или благодаря ей праздник этот жив и будет жить. Потому и будет, что он прославляет идеализированные — то есть фальшивые, но ведь это всем известно — отношения мужчин и женщин, а в то же время самой своей приторностью напоминает: так не бывает, это все понарошку. Он воспевает “ласковые руки”, понарошку же предавая краткому забвению всю мучительную сложность отношений мамы и ребенка — сегодня только хорошее или ничего, как о мертвых. Он клянется в вечной любви, красоте и вообще во всем, чего не бывает по определению. Я бы даже назвала его “гендерным карнавалом” — как известно, на карнавале все наоборот, не как в жизни.
И юные девы, в соответствии со своей возрастной нормой, не желают порой принять именно эту двусмысленность и объявляют себя неприсоединившимися, но их марш протеста все равно останется незамеченным. Им еще хочется смотреть прямо, но… “вырастешь, Саша, узнаешь”. Со временем кто-то из них сделает свой выбор — и для нее этот праздник напрочь перекроется трудами и чувствами Великого Поста. А кто-то выберет иное и будет просто предвкушать развлечения или дела, которым нерабочий день всегда ох как кстати. Кто-то сполна насладится однодневным карнавалом, коллекционируя букеты, поздравления и приглашения, собирая свою маленькую быстро увядающую дань. А кто-то в ответ на общепринятый сироп нарушит перемирие и рявкнет: “Я этот гинекологический праздничек вообще не признаю!” — и наградой ей станет неподдельное смущение поздравителя, и в том-то и будет “хоть день, да наш”. И уж в следующем году человек по тому же делу не позвонит — ну ее в болото, самому, что ли, очень хочется на телефоне висеть, могла бы тоже вид сделать.
Всего на один день Великая Богиня, сняв оранжевый дорожный жилет или бифокальные очки, разогнувшись от корыта или верстки, является нам, — но шаржем, пародией на саму себя, и ей не отпущено даже карнавальной недели. Слишком много обид, ожиданий, иллюзий. Слишком глухо молчание. Легче для всех, когда она предстает Девушкой с веслом, раскрашенной ради праздничка дешевым итальянским набором “Пупа”.
Одна простая и ныне давно уж покойная женщина из владимирских крестьянок говаривала — сильно окая, как положено: “Баба — она и есть баба, чо ее праздновать?”. Она не понимала этого праздника, крепко и естественно вросшая в традиционный уклад, где ему и впрямь не место (хотя нынче и празднуют, и ничего, был бы повод). И, наверное, в каком-нибудь совсем ином мире, где женские потребности, ценности, жизненные циклы и роли признаются важными и это никому не надо доказывать, — там этому празднику тоже не место, там по совершенно противоположной причине возникает тот же риторический вопрос: чо ее праздновать?
Мы же держим, как умеем, хрупкое и двусмысленное равновесие. Когда можем позволить себе такую роскошь, обращаем внимание на собственные чувства, возникающие по поводу и в связи. Если очень повезет, можем их даже проговорить, поделиться — и что-то услышать в ответ. Когда не получается, просто говорим “Спасибо!” — а сами смотрим в сторону, в сторону…
Март в России — месяц холодный, цветочки приходится заворачивать во вчерашнюю газету с фотографиями президентов, нефтяных магнатов, спецназа в масках и со смятым заголовком “…есны, любви!”. Кстати, упомянутый выше неприличный стишок существует в двух вариантах: в мужском кое-чему предписывается “расти”, в женском — “беречься”. Вот тебе, девушка, и Юрьев день.
РАЗЛУКА ТЫ, РАЗЛУКА…
Не лезть на кухню к ней, чтоб знать судьбу заране,
И верить в собственные силы, как в нее.
Юнна Мориц
Она — это понятно кто. Страшная или нет, с косой или без, она придет ко всем. В очень хорошем романе Мюриэл Спарк “Memento mori” пожилым людям — мужчинам и женщинам — звонит по телефону неизвестный и сообщает: помните, что Вас ждет смерть. Они пугаются, они обращаются в полицию; они считают, что кто-то скверно, жестоко шутит. Когда выясняется, что телефонные голоса к тому же у всех разные, они решают, что “здесь действует целая банда”. И только одна старая дама отвечает на звонок не страхом или руганью, а, что называется, по существу: “Боже мой, — сказала она, — последние тридцать лет, если не больше, я то и дело об этом припоминаю. Кое-чего я не помню, мне ведь все-таки восемьдесят шесть лет. Но о смерти своей не забываю, когда бы она ни пришла”. “Рад слышать, — сказал тот. — Пока что до свидания”*.
Помнить о старости и смерти стоит не для того, чтобы бояться, а для того, чтобы ценить свою единственную жизнь с ее бесконечными возможностями — и не утрачивать во всех ее передрягах чувство благодарности. Кажется, женщинам это дается немного проще, даже молодые и полные жизни готовы об этом говорить и думать. И покойников женщины боятся меньше: кто, по деревенскому обычаю, их обмывал и обряжал? И само слово женского рода. Спросите у Бабы-яги, почему, — она знает.
Страшно, конечно, а помнить надо, хотя бы время от времени, и не только о той, главной, но и о ее “младших сестрах”. Сколько всего заканчивается навсегда, сколько прощаний ожидает нас на пути — и как важно отдать им положенную дань и все-таки двигаться дальше. Кстати, почему говорят: “Это мне так нравится, просто умираю”? Почему “до смерти хочется”? Не задумывались ли вы о том, почему в народных песнях так много самоубийств — и все больше покинутые девицы: “И остались бедной смех людской да прорубь”… “Пойду я в лес высокий, где реченька течет, она меня, глубокая, всегда к себе возьмет”… И так далее, и так далее. Может, деревенские девушки и правда легко расставались с жизнью? Но кажется, дело не в этом. Все-таки поэзия — не криминальная хроника, что-то здесь другое.
Вспомните, как это бывает, когда утеряно что-то очень-очень дорогое: человек, отношения, чувство. Что-то, составлявшее, возможно, смысл жизни. Завтра мы поймем, что все-таки не всей жизни, — а сегодня такое ощущение, что все кончено. Хоть не просыпайся утром, все пропало, вся жизнь насмарку. Выразить это прямо почти невозможно — разве что каким-нибудь воем, да и на тот сил может не быть. И высокий текст, вроде “Плача Изиды”, и забубеннные народные “Стаканчики граненые упали со стола, упали и разбилися — разбилась жизнь моя” — что-то вроде памятника вот этому чувству. Но поем-то мы ее или слушаем — живые, и не ты первая, и с тобой это не впервые, и все образуется. За нас — выразили. В боли нет совсем уж кромешного одиночества, кто-то так уже чувствовал. Кто-то это пережил.
“Не впервые” означает еще и то, что с самого младенчества, с самого первого “утраченного рая”, с потери полного единства с материнской фигурой — мы этому учимся. Горько рыдаем, когда лучшую подружку переводят в другой детский сад — это горе на полчаса, но настоящее. Смертельно обижаемся на родителей, которые без спросу, нарушив все границы, выбросили письменный стол и заменили новым: все не то, я никогда не смогу за ним так читать, верните мне мой любимый старый, кто вас просил лезть! Смертельно ссоримся с друзьями — до демонстративного отказа здороваться, до “неразговора” — и убеждаем себя в своей правоте, в том, что совсем-совсем не скучаем, не нуждаемся, не вспоминаем. В первый раз теряем любимых животных — рыжий ли кот ушел и не вернулся, старая ли облезлая собака умирает — это настоящая боль и настоящая утрата, если была настоящей привязанность. Конечно же, теряем свою первую любовь, а потом и не первую… Уходят, уезжают, а иногда и умирают люди, составляющие наше человеческое окружение. Наконец, уходят сами периоды, циклы нашей жизни: что-то заканчивается, “место” в душе остается пустым — не навсегда, но это каждый раз тревожит, как вид заколоченного на зиму дома или разворошенное переездом жилье. Даже окончание большой работы, даже конец года вызывают легкое покалывание в сердце: страница перевернута.
Все это, как и многое другое, мы переживем. От серьезных потерь останется, конечно, зарубка на сердце, фантомная боль. Когда-нибудь и она угаснет — только никто не знает, когда и как: “Много раз в жизни мы прощаемся с уходящими, и один раз — с теми, кто остается”.
Конечно, хотелось бы представлять себе человеческие отношения как надежную гавань, теплый свет очага и прочее в из разряда home, sweet home*. Но мы догадываемся, что отношения — и отношения с мужчиной в частности — это не диван с клетчатым пледом и плюшевым мишкой, а в лучшем случае огород, который надо возделывать, а в худшем — минное поле. Конфликты, взаимонепонимание, угроза разрыва и сами разрывы, разлуки, разводы — такая же часть этой реальности, как очарование первой встречи или то, чем была так прекрасна четвертая, пятнадцатая, сороковая. Есть еще внешний мир с его обязательствами, долги и планы, повороты жизненного пути: близкие люди, внезапно вы сделались дальними…
Сколько пролито слез в темноте кинозалов обо всех разбитых сердцах, всех путях, что непоправимо разошлись, — о чем они, эти слезы? Развела ли героев судьба, чья-то злая воля или собственный выбор — всякая история расставания неизменно задевает какие-то особые, на эту тему настроенные струны и отзывается сердечной печалью: нет повести печальнее на свете… Потому ли, что напоминает обо всех случившихся и в нашей жизни утратах? Или предупреждает нас, смертных, о грядущих неизбежных разлуках? Тональность рассказа может быть самой разной — от надрыва до легкой печали, жанр — от авангардистской скульптуры до блеклой изысканной акварели. Мы все равно знаем, о чем это все. Нас не обмануть ни хорошими манерами, ни грубостью, ни карнавальным костюмом.
Не взбегай так стремительно на
крыльцо
моего дома сожженного.
не смотри так внимательно мне в лицо,
Ты же видишь — оно обнаженное.
не бери меня за руки — этот стишок
и так отдает Ахматовой.
А лучше иди домой, хорошо?
Вали отсюда, уматывай!
Вера Павлова
Не с одними возлюбленными мы прощаемся, надолго сохраняя в душе эту саднящую царапину, след-напоминание, след-предупреждение — как на замке, который вскрывали. А друзья? Может быть, расставания с ними чаще происходят второпях, на бегу — и как же потом жаль, что не сели, не помолчали, не сказали каких-то важных слов вовремя: “Иных уж нет, а те далече”. В прошлом веке — в девятнадцатом то есть, все никак не привыкну называть прошлым двадцатый век, принять до конца его уход — люди относились к разлукам с друзьями с подобающим почтением. Огромность пространств, бесчисленные почтовые версты, да ранние смерти кругом, да превратности фортуны — все заставляло смолоду переживать каждое прощание серьезно. Судьба в любой момент могла погрозить пальцем — и вот милая барышня из соседнего имения, глядишь, умерла родами, не пробыв замужем и года, а старый друг сослан, а троюродный братец второй год путешествует где-то в Европе, и от него ни слуху, ни духу… Столько расставаний в великой поэзии прошлого, что можно почти физически ощутить силу и “плотность” чувств — дружеских ли, любовных ли.
В нашей жизни все иначе: мы можем позвонить, написать и даже заехать — куда угодно. Возможно, и не в любой момент, но милые нам люди как будто доступны, только руку протяни. И что, сделало ли это нас ближе? И не иллюзия ли эта “страховка” от настоящих, режущих по сердцу, расставаний? Мне иногда кажется, что привычка считать отношения чем-то, что можно “консервировать” и извлекать на свет по надобности, сродни американской моде набивать чучела из умерших “домашних любимцев”: ну прямо как живой. Что-то не так с этой уверенностью в том, что даже если “абонент временно недоступен”, только и дела — перезвонить. Может быть, на звонок ответит совсем не тот человек, с которым вы прощались…
…Отъезды конца семидесятых. Тогда казалось, что навсегда: Америка была не ближе Марса. Друзья детства, суматошной университетской юности, такие разные; столько вместе перечитано и переговорено… Да, обязательно, с первой же оказией — длиннющее письмо; ладно, ребята, пока. Пока. “Рас-стояние: версты, мили… Нас рас-ставили, рас-садили, чтобы тихо себя вели по двум разным концам земли”. Конечно, Цветаевой с Пастернаком мы себя не воображали, но стихи казались в точности про нас. В молодости вообще стихи часто кажутся “в точности про нас” — наверное, это тоже помогает переживать многое из того, что иначе пережить было бы еще труднее.
И — много лет спустя — звонок по телефону. “Ты откуда?!” — “Я в Москве по делам фирмы. Слушай, что тут у вас происходит, действительно опасно ходить по улице? А воду фильтровать обязательно? Конечно, повидаемся — как раз сегодня у меня небольшая вечеринка, party. Так, человек двадцать. Сейчас моя помощница тебе продиктует адрес. Маша! А, вот она. Ну, до встречи”. Вечеринка вполне удалась. “Друзья уходят — кто же остается? Друзья уходят — кем их заменить?”
Сколько раз — не сосчитать и не упомнить — работали мы на группах вот с этими “младшими сестрами смерти”: разлуками, расставаниями, разломами, разводами. Одних бумажных носовых платков сколько извели — иногда ведь мы и сами не знаем, что боль не прошла, а только затаилась; начнешь вспоминать — и она тут как тут.
“Наверное, это не просто больно, наверное, это очень больно, а то, что женщины боятся боли меньше, чем мужчины, — неправда. Это их, мужской миф, мы боимся боли не меньше, просто мы больше к ней готовы, мы ожидаем ее каждый день, каждый час, каждую минуту”*.
Так это или не так — не знаю, но с “застрявшими” осколками рухнувших отношений мы действительно работали часто. Прощались и прощали, сами просили прощения. Не только возлюбленные или бывшие мужья получали подробные “письма” — старые подруги, с которыми “жизнь развела”, в одночасье и бесследно исчезнувшие из семьи отцы, когда-то страшная и нелюбимая свекровь, умершие в одиночестве учителя… Даже если в реальности уже нет никакой возможности завершить отношения (никто не знал, что виделись в последний раз, наши любимые — или мы сами — не потрудились, побоялись, не нашли способа проститься, да мало ли), отношения должны быть завершены во внутреннем, душевном плане. Те, которые были, — потому что речь далеко не всегда идет о физической смерти или физическом же расставании. Разве не предъявляем мы претензий окружающим людям просто за то, что они становятся не такими, как раньше? Разве не трудно “перезаключать договоры” с мужьями, родителями, детьми, друзьями? “Что-то ушло”, — говорим мы с горечью. А разве бывает, чтобы в отношениях с живым человеком вообще ничего и никогда не уходило? Да, мысль не нова, но принимать ее всякий раз трудно: никакие отношения не длятся вечно. В принципе, чтобы в один прекрасный день оказаться в новом — другом — браке, не обязательно разводиться и разъезжаться: любые длительные отношения переходят в новое качество. Это если выражаться деликатно, а если погрубее — умирают в старом качестве и, может быть, возрождаются в новом.
Мне кажется — и многие работы моих героинь это подтверждают, — что без постижения “искусства терять” женщине невероятно трудно жить. Как ни странно. Казалось бы, хранительница домашнего очага, она так нуждается в стабильности и постоянстве хоть чего-нибудь! Но: “Три вещи дарованы нам, чтобы смягчить горечь жизни, — смех, сон и надежда”… “Надежда — это когда ты чувствуешь, что то, что ты чувствуешь, не может продолжаться вечно”. Не скажу, чьи слова: достаточно того, что это было сказано женщинами. А вот как говорила об этом одна из наших участниц — веселая, разбитная Ирина, мать троих детей и бабушка одного внука, да к тому же еще и директор туристического агентства:
“Жизнь полна потерь, что поделать. Женская — особенно. Смотрите, ведь это мы теряем невинность — может, и невелика потеря, но почему-то же это называется именно так? А потом, когда рожаем, перестаем быть с ребенком одним целым, то есть опять как бы теряем, отдаем его в мир. Да что там, каждые месячные — это еще один неродившийся ребенок, тело словно оплакивает его… кровавыми слезами. Ну, и дальше: детей надо вырастить и отпустить. Надо потерять молодость и красоту, а потом и саму способность давать жизнь. И будем смотреть правде в глаза: большинство из нас переживет своих спутников, это объективный факт, и мы все это знаем. И где бы мы были, если бы не были способны не только терять без конца то одно, то другое, а еще и воскресать, возрождаться? Я не думала об этом, пока не пережила клиническую смерть. Не было у меня никаких коридоров со светом в конце, но что-то очень изменилось. Стало больше радости. Жизнь слишком хрупка, чтобы проживать ее на автопилоте. Не потеряешь — не найдешь, девочки”.
А иногда у нас случались и прямые разговоры с “величественной дамой в черном” — так, кажется, где-то у Окуджавы. Страшно? Да не страшнее всего того, что в реальности мы уже переживали. Ирина, например, была с ней близко знакома и поэтому начала свой разговор так.
— Извини, буду говорить “на ты”. Хоть это и не совсем прилично, иначе не могу: ты была совсем рядом. И знаешь, что я тебе скажу: спасибо. Спасибо, что не забрала. Спасибо, что научила уму-разуму. В сущности, благодаря тебе я теперь больше понимаю, что такое жизнь, время. Это ты меня научила. Я думаю, что своих близких я бы от тебя защищала зубами и когтями. Но у меня лично с тобой свои отношения, и тут я просто говорю спасибо. (Обмен ролями.)
— Наконец-то слышу разумные речи. Учишь вас, учишь — один страх, никакого усвоения материала. Могу дать один совет… (Обмен ролями.)
— Я спросить не решалась — знаю, как к тебе пристают с вопросами. Но совет, конечно, приму и выполню. (Обмен ролями.)
— Ты напрасно избегаешь кладбищ — вон у мамы сколько не была. Теперь тебе там бояться нечего, тебе будет светло и спокойно. Съезди, не ленись. Ты вполне здоровая женщина, не убудет тебя прибраться и посадить кустик-другой. Мама любила сирень, ты помнишь? (Обмен ролями.)
— Да. (Тут явно что-то происходит, потому что Ира начинает тихо-тихо плакать, не утирая слез; мы ждем — слезам, как и смеху, нужно время.) Мама любила сирень. А я с ней не простилась, не успела в больницу. Ты считаешь, мне уже можно сходить на кладбище? (Обмен ролями.)
— Конечно, можно. Ты не виновата, что не успела. Ты теперь сама знаешь, что со мной все иногда бывает так внезапно! Но ты можешь не спешить, дождаться весны, сухой погоды и поехать… Там действительно поет соловей, ты сядешь на лавочку и будешь вспоминать ее без вины и боли, легко. Тебе это нужно, поверь. (Обмен ролями.)
— Я обязательно это сделаю. Спасибо и за этот разговор. (Обмен ролями.)
— Приятно было познакомиться. Не знаю, когда увидимся, но я о тебе не забываю. (Обмен ролями.)
— И я о тебе — тоже…
Вот такой фантастический разговор с собственной Смертью — один из многих, между прочим — произошел у нас как-то раз. Вика, которую Ирина выбрала на эту роль, была преисполнена величия и вовсе не казалась страшной и отталкивающей — как ей Ирина роль задала, так она и действовала. Конечно, после таких работ мы особенно тщательно выводим исполнителей из ролей — а то, неровен час, Вика и впрямь бы могла уверовать в свое всемогущество, а такое до добра не доводит. И разумеется, Ирина разговаривала не со смертью как явлением объективного мира — с этой-то не больно побеседуешь, даже поговорка есть: “На смерть, как на солнце, в упор не взглянешь”. Она говорила со своим образом всемогущей и неумолимой силы, отвечающей за начала и окончания. Если угодно, с идеей конечности бытия — и не забудем, что с этой идеей она уже была близко знакома и приняла ее полностью, потому и разговор со Смертью получился такой мирный, даже лирический. Да, кстати, не напоминает ли он вам другой разговор другой героини — с Высокой Болезнью? Мне так очень напоминает, а ведь героини совсем разные, совсем. Роза, если помните, все никак не могла отпустить “острый период” влюбленности — Ирина решает другие задачи, да и лет ей побольше… Она в каком-то смысле уже утратила душевную “невинность” — ее слово, хоть и из другого контекста. У одной английской писательницы есть чудные строчки как раз об этом: “Утратить невинность — не только наша судьба, но и наша обязанность, а когда уже это случилось, напрасны старания устроить пикник в Эдеме”. Наша героиня трезва и стараний попусту не тратит.
А вот с покойной мамой остались незавершенные отношения, остался какой-то оттенок вины, — и нечто в самой Ирине, что мудрее и могущественнее, а возможно, и старше ее житейского опыта, заговорило от лица Смерти. Для группы эта работа была очень важна: все наши раны и ожоги, все фантомные боли враз оказались словно в картине другого масштаба; вдруг стало пронзительно ясно, что и за потери можно быть благодарной. И, конечно, вернулась тема неоплаканных утрат — тех, на полное переживание которых не хватило то ли сил, то ли времени, то ли смелости. И были в тот день еще работы — о разном, не только о потерях: “о жизни, о жизни и только о ней…”
В юности мне рассказали некую притчу — откуда она, я так, к стыду своему, никогда и не узнала, а о чем — думаю по-разному примерно каждые десять лет. Вот она: “Что есть жизнь?” — спросил старого философа ученик. Учитель отвернул рукав и молча показал ему гноящуюся язву. А в это время в Севилье благоухала сирень и пели соловьи”. Так и хочется добавить: возможно, на кладбище. Впрочем, это было бы уже перебором.
А недавно попала ко мне газета “Дейли Экспресс” — нормальная английская газета, а в ней женская страница — разворот. Половина — про то, как осмелевшие кинозвезды стали отказываться от пластической хирургии, потому что вечные подтяжки, перетяжки и прочие силиконовые добавки в конце концов не оставляют ничего от тебя самой, а актриса тоже человек. Более того, звучит уже почти кощунственная мысль, что целлюлит как навязчивую идею придумали в коммерческих целях — не бороться с ним (или с морщинами, или с десятью фунтами лишнего веса) надо, а жить. Другая полоса — как раз про то, что жить можно даже в самых немыслимых обстоятельствах. Речь идет о тележурналистке Пэтти Колдуэлл, пятидесяти лет от роду, умирающей от рака мозга. Сначала был рак груди — одна операция, другая, и так три года. А теперь понятно, что жить осталось недолго:
Достарыңызбен бөлісу: |