Екатерина Михайлова. Я у себя одна, или Веретено Василисы



бет24/30
Дата19.07.2016
өлшемі1.6 Mb.
#209779
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   30
Зачем мы вообще это делаем? Чтобы освободить потенциал любви, “сжечь” Злую Мачеху — конечно, на самом деле в себе самой. Чтобы получить от группы ресурс поддержки и тепла — он не заменит недоданного в детстве, но позволит узнавать и понимать источники похожих чувств в жизни, а это делает их менее опасными. Чтобы тем самым усилить свою собственную “внутреннюю мать”, которая нужна каждой женщине вне зависимости от того, есть у нее дети или нет. Чтобы наконец увидеть свою реальную мать как отдельного — не чужого, а именно отдельного человека, женщину — и принять неизбежность изменения отношений.
А в группе у нас обычно собираются женщины разного возраста, “детные” и бездетные, с очень разным опытом — и это тоже наш ресурс, наше богатство. Сам состав группы, ее “многоголосье” напоминают о том, что разные пути и судьбы не мешают нам понимать друг друга, сопереживать и находить точки соприкосновения в совершенно неожиданных местах. И — уважать иной путь, выходить за рамки обывательских представлений о том, что такое “настоящая женщина”. Эта мерка придумана для того, чтобы нас “построить” и лишить уверенности в себе, права на поиски собственного пути и ощущения ценности своего истинного “Я” — ее скроила Злая Мачеха, которой только дай волю — изведет. Внутри каждой из нас она есть, как есть и нежная Мамочка, и ворчливая старая карга Баба-яга, и мужские роли, и детские — целый мир со своими возможностями. Не каждая из них реализуется буквально, но одно мы понимаем твердо: ни одна роль, ни одна состоявшаяся жизнь — матери, возлюбленной, светской дамы или суперпрофессионала — не может составить весь смысл и все предназначение в этом мире. Что бы нам ни говорили мамы в свое время…
Мне хотелось бы закончить этот раздел одним рассказом, который в свое время так понравился, что я испросила у автора, Елены Анатольевны Сердюк, разрешения иногда читать его на женских группах. По-моему, он как раз об этом: о прошлом, настоящем и о собственном пути, который каждая из нас выбирает сама.

Каре
В августе поляны в лесу покрываются травой “кукушкины слезки”. Так еще, правда, в народе называют лиловые ночные фиалки, у которых на листьях красноватые пятна — как будто кровь набрызгана. Народная фантазия — она на грубые наказания не скупится: “Порассовала своих птенцов, так теперь плачь во веки веков кровавыми слезами!”. Но мне больше нравится легкая травяная метафора кукушкиного горя.


Сначала из зеленого кулька листьев вверх выбрасывается струйка зеленых зернышек, еще полуобернутая длинным листком, а уж потом она разворачивается в развесистый фонтанчик. Угловатые капли темнеют и коричневыми облачками висят невысоко от земли, словно кто-то подбросил вверх горчичные зерна, да они так и остались в воздухе.
Если сплести из них венок и надеть, то сердцевидные подвески на тонких лесочках будут прыгать перед глазами, будто старинные височные украшения невесты. Такой ореол вокруг головы — как рой комариков: стоишь — и он стоит, идешь — и он движется вместе с тобой, словно неотвязная дума, неотвязная, как песня кукушки, самая женственная из птичьих песен. Мощное, оперное, глубокое меццо-сопрано как-то не вяжется с обликом серой длиннохвостой птички, летающей скованно, после каждых двух взмахов прижимающей крылья к тельцу, и всегда очень прямо, не глядя по сторонам, куда-то виновато и рассеянно спеша. Не в награду ли ей за тысячелетние слезы дана такая песнь?
— Кукушка-кукушка, где твои детки?
— Я их потеряла… Вон там, кажется, там… Или там, за холмом, в ивовой поросли… Не могу найти. А где твои?
— И я их потеряла. Они шли в этот мир и не пришли. И мне не суждено увидеть, как по дачному дощатому столу муравей тащит куда-то полупрозрачный, словно молодой месяц, детский ноготок. Однако откуда-то я это знаю! Ведь эти детки живут внутри моих мыслей, моих движений и действий.
Тебе, первому, суждено было стать писателем, и теперь ты водишь моей рукой; я напишу за тебя все до последней строчки и получу все твои награды и ругань.
А ты — второй, сероглазый ladie‘s man девятнадцати лет, мимолетно осененный даром — лишь отблеском дара — Кришна и Казанова. Девушки льнут к тебе по первому мановению руки, и ты не скупишься на мановения. Главное, что у тебя есть, — мягкость улыбки и вдохновенная серьезность в любви. Придется мне за тебя соблазнить ослепительную манекенщицу с безвкусным именем Элиана, длинноногую, как газель. Я подарю ей от твоего имени жемчужное ожерелье и сделаю из ее нарисованной мордочки лицо. За это ее выгонят от Славы Зайцева, но возьмут на четвертые роли в кино, называя теперь Норой. Это будет уже другая женщина; что будем делать с ней? Я слушаюсь тебя и повинуюсь тебе.
И вы, двое заурядных крепышей-погодков от законного мужа, не беспокойтесь: я произнесу ваши тосты и промахнусь за вас в уток на охоте, но не оставлю за вас потомства (что для вас, конечно же, главное), ибо сказано — стоп.
И ты, младшая, желанная, не выдержавшая перелета из субтропиков в холодную Россию. Я сорву все твои комплименты, соберу все брошенные на тебя взгляды — на смуглую, синеглазую, с пышными волнистыми волосами, с движениями пантеры и архаической улыбкой статуи. Пока я этого не сделаю, я не вправе сбросить оболочку женской красоты.
Все дети рядом, идут впереди меня и ведут меня за собой. Нет ничего реальнее этих призраков. Чур меня, чур. Щур меня. Благо щуров и пращуров мною поднято на ноги много. Вот они наступают сзади, молча, терпеливо, угрожающе.
Вас это шокирует? Ах, сестра и кузина, вспомните получше, не было ли у вас в жизни чего-либо подобного? С вашего, братья и кузены, отстраненного согласия? Не нагромождаете ли вы на одного (хорошо, если на двух) наследников ношу, которую надо бы разделить между пятерыми? Вы не помните? Что ж, палачи и судьи, свита и подданные, идите рядом, одесную — друзья, ошую — враги.
А в центре каре — я, пленница, которая должна поплатиться за неисполненный долг, тяжеловесная пушка, которая должна выстрелить, монарх-всадник, за которого уже выбрали дорогу. Мой конвой перемещается вместе со мной, как оптический прицел, как неотступный голос кукушки, как венок из травяных слез. Через июльскую поляну, через другие страны, через ночи и дни, через годы, без остановок, без пощады, с поднятой головой, до самого конца.

ОСЕНЬ — ОНА НЕ СПРОСИТ…


У меня радикулит,

У меня душа болит.

Два привета в двух висках,

Два мозоля в двух носках,

В сердце гвоздь,

В ушах бананы,

Папиросочка во рту.

Я, наверно, сдохну рано



Через эту красоту.
Елена Казанцева
“В сорок лет жизнь только начинается”, — говорила героиня фильма “Москва слезам не верит”. Его хорошо помнят те из нас, чья жизнь, по идее, должна “только начинаться”. Ну и как?
Принято считать, что женщины панически боятся старения и готовы черту душу прозакладывать, только бы не появились морщины. Шутки-прибаутки про молодящихся дам, скрывающих свой фактический возраст, многообразны и порой грубы: “Женщине столько лет, на сколько она выглядит” — “До стольких не живут!”. Но это взгляд внешний, притом мужской — приговор обжалованию не подлежит, апелляция защиты отклоняется.
Дамская самоирония ничуть не менее жестока, она только отделана кружавчиками, а в отношении убойной силы бывает и позабористей. Ну, например… Дороти Паркер: “Единственное, о чем женщина никогда не забывает, — это год своего рождения, как только она его наконец выбрала”. Легендарная Коко Шанель просто убивает на месте: “Каждая женщина имеет тот возраст, которого заслуживает”. У блестящей юмористки, умницы Тэффи читаешь (рассказ вообще-то о том, как пишут дневники мужчины и женщины, то есть о гендерных различиях в языке и мышлении), что дамский дневник “всегда для Владимира Петровича или Сергея Николаевича” и посему внешность занимает в нем не последнее место: “Я бы хотела умереть совсем-совсем молоденькой, не старше 46 лет. Пусть скажут на моей могиле: “Она не долго жила. Не дольше соловьиной песни”. 5 июня. Снова приезжал В. Он безумствует, а я холодна, как мрамор”. Ну, и так далее: игры инфантильной дурочки, старое доброе кокетство с обязательной симуляцией холодности и своевременным намеком: “И если “кто нужно” сам не замечал до сих пор того, что нужно, то, прочтя дневник, уж наверное обратит внимание на что нужно”. И довольно неожиданно на фоне этих смешных зарисовок в “будуаре тоскующей Нелли” — телеграфный обрубленный финал: “Женский дневник никогда не переходит в потомство. Женщина сжигает его, как только он сослужил свою службу”. Сожженный дневник, холод мрамора, могила, соловьиная песня, до нелепости конкретные 46 лет… Стоит отвлечься от содержания, вынести за скобки очевидные авторские намерения — и тут же выявляется странная общность с грубым-прегрубым анекдотом. “До стольких” — что? “Не живут”. Как легко, как весело, как старательно мы стараемся не помнить, что из глубины зеркала смотрит на нас Ничто — всю жизнь. Каждый день, пока зеркало не завешено.
…Держать это в сознании, в его освещенном круге постоянно вряд ли возможно: на краю пропасти обзаводиться хозяйством, получать образование и заводить детей не станешь. Совсем этого не знать тоже невозможно. Вот и плетем свои кружева, по-разному кокетничая с неизбежностью. Читаем Стивена Кинга (испугаться, но нарочно и оттого не по-настоящему); читаем дамские романы (сто пудов любви в сиропе кончаются всегда хорошо), стараемся устроиться на перспективную работу (беспокоиться о деньгах и карьере можно много и разнообразно, что почти исключает то самое беспокойство), возимся в саду (там особенно чувствуется круговорот жизни и смерти, там зима — это время перед весной), влюбляемся или как-то иначе “западаем” на кого- или что-нибудь, “шьем сарафаны и легкие платья из ситца”, отвлекаемся на “региональные конфликты” то с целлюлитом, то с остеохондрозом, то с морщинами. Светящиеся рекламные щиты с обложкой нового номера глянцевого женского журнала призывают “остаться молодой навсегда” — разумеется, чуть смазанная — не в фокусе — матово поблескивает заветная баночка. (Если вдуматься, это прямой призыв к суициду: “молодыми навсегда” остаются только покойники.) Очередная “революционная технология” обещает волшебное разглаживание рельефа наших физиономий уже через три… уже через четыре… уже не припомнишь через сколько недель, сливающихся в месяцы и годы. По сумме забитых и пропущенных голов побеждает, разумеется, рельеф.
Морщины? Ха, напугали! А вот как насчет хруста в коленках, потихоньку подрастающих косточек там-сям, противных синюшных пятен на ногах, сухих локтей, а также килограммов, которые когда-то было легко и набрать, и сбросить — экзамены, любовь, морковно-творожный день, — а теперь набрать почему-то получается, а вот насчет сбросить… И это все еще цветочки, мелкие трещинки по фасаду. Но перекрытия, коммуникации… Короче, износ: как бы мы ни глотали сырой рис и какие бы чудеса здорового образа жизни ни являли миру, тихо подкрадываются болезни и, как говорилось в старой шутке, “ступеньки стали такими высокими, а буквы — такими мелкими…”
Есть болезни, о которых можно и даже сладко иногда поговорить — та же дальнозоркость или отложение солей. Это — тема, повод объединиться и подбодрить друг друга: девочки, мы справляемся! Достаточно не есть (или есть) что-то определенное, делать кое-какую гимнастику, перейти на правильную обувь, подобрать роскошную оправу (“Ой, тебе так даже лучше!”)… Съедим, сделаем, перейдем, подберем — ничего, ничего, ничего!
Есть болезни, о которых говорить не так уж хочется, — это когда мы побаиваемся пойти к стоматологу уже не потому, что “будут сверлить”, а потому, что эта чертова металлокерамика влетит в такую копеечку, что держись. А плохие протезы — это старушечий рот. А-а, не хочу! Почему так рано? Разумеется, не тянет обсуждать и многое другое — хотя бы потому, что сам жанр такого разговора кажется преждевременно “возрастным”, а нам еще очень даже есть о чем поговорить кроме собственного здоровья.
Ну, и есть — где-то там, в страшной космической пустоте — болезни, о которых мы не хотим не только говорить, но и думать. Вы знаете, какие. Совсем недавно — вчера — визит к гинекологу означал тревожный вопрос: не беременна? Потом, для многих из нас, вопрос: все ли в порядке с будущим ребенком? Потом спирали, эрозии, мастопатии — все это раздражающее хозяйство, которым вечно некогда заниматься, но надо же за собой следить! И мы следили. Пока на очередном осмотре ужасно современный, продвинутый и холеный доктор (рекомендация подруги, которая ничего плохого вообще не держит) не сказал этак небрежно: “Ну, вам уже можно не беспокоиться”. Как это — уже? Какая бестактность! Чтобы я еще когда-нибудь к этому типу…
Вообще-то самый страшный подтекст того, что сказал этот тип, вот какой: не о том вам теперь стоит беспокоиться. Ровесницы одна за другой переносят “небольшие гинекологические операции”. Насколько небольшие? “Этого” нет? Спросить не то чтобы неловко, все люди-то близкие и небезразличные, но… искушать судьбу… А вдруг и правда “нехорошее”… Да и, наконец, откуда нам знать? И мы спрашиваем друг друга о самочувствии так, словно переболели насморком, а отвечаем так браво, так легкомысленно, словно и впрямь верим, что этой легкостью тона можно отогнать грозные тени возрастной статистики. Одна веселая дама чуть моложе моего в подобном разговоре обронила: “Ну что, вечнозеленые-неувядаемые, следующий раунд, никак, переломы шейки бедра? Девки, все срочно пьем кальций, после климакса поздно будет!”
Но и это еще далеко не все. То, что происходит с телом, очень важно. Но… почему так важно? Почему, когда читаешь у Лидии Авиловой (была такая писательница в начале века; ее, кажется, любил Чехов или она так думала): “Под подбородком у меня сделался сморчок”, — хватаешься за шею? Нет, не искать первые признаки “сморчка” — ниже, за горло, будто заталкиваешь ладонью назад сухой горький ком…
На дне старой сумки, качаясь в вагоне метро,

Случайно нашаришь забытый пенальчик помады

И губы накрасишь — усталый вечерний Пьеро,

Которого ждут — не дождутся балы-маскарады.


И вздрогнешь от горечи: жуткая, жгучая слизь!

Возьмешься за горло, захочется кашлять и плакать.

Масла и добавки в такие оттенки слились —

Взамен земляники прогорклая алая слякоть…


Вероника Долина
Мы говорим пока не о старости как таковой. Мы говорим о цветущем среднем возрасте, когда еще очень много чего хочется и можется, но все-таки “уже” становится больше, чем “еще”. Уже вряд ли будут другие дети. Уже понятно, каков потолок карьеры. Уже не переглядываешься со случайными молодыми мужчинами — так, рассеянная приветливая улыбка для всех — и они уже редко-редко ловят твой взгляд. Уже не очень тянет на вечеринки: все расклады и сценарии известны. Уже не можешь безнаказанно провести бессонную ночь и бежать вперед как ни в чем не бывало. Еще плохо водишь машину. Еще не верится, что боґльшая часть жизни прошла. Еще вздрагиваешь от каждого крика “Мама!” на улице, хотя собственное чадо уже наложило лапу на твои майки и кроссовки. Еще просыпаешься по утрам с неясной надеждой на что-то хорошее… Но — уже можешь не успеть.
Старости и смерти люди боялись всегда — бесчисленные афоризмы и перлы народной мудрости тому порукой. В нынешнем веке случилось нечто новое: от того возраста, когда заканчивается цикл первой половины жизни — то есть подрастают и могут сами о себе позаботиться дети — до немощи и смерти как таковых вдруг оказалось ужасно много времени. И совершенно заново приходится искать и придумывать для этого времени смысл, цели, образ самой себя. Мужчина может продолжать делать карьеру (или не делать, если таков его выбор), или просто крутиться, или баловаться пивком… Женщина, которой веками вбивали в голову, что ее главное предназначение… сами знаете что, слышали, и не однажды — продолжать не может.
Одна из моих двух бабушек, Елена Романовна, была восемнадцатым ребенком в семье (само собой, выжила едва ли половина). Для ее матери никакого “среднего возраста” и “второй половины жизни” не было: начав рожать в восемнадцать, она продолжала почти до пятидесяти. Вся ее жизнь слилась в одну сплошную беременность, уход за детьми, потери — а вот и снова с прибавлением в семействе — и, наконец, старость. К появлению последних деток она была уже так физически изношена, выработана, как рудная жила, что младших растила старшая девочка, по возрасту больше годящаяся им в матери, чем настоящая мать. Эта девочка так и осталась без семьи (а когда?), не родила своих детей (допускаю, что не очень и хотела, хотя кто знает). Она стала любимой тетушкой нескольких семей, ее уважали и побаивались, как мать. И ее жизнь тоже не имела “среднего возраста”: только подросли младшие братья и сестры, как родились первые племянники, и все по новой.
Такую женскую жизнь большинству из нас даже представить трудно — это что-то совсем иное, имеющее не только другой фон и обстоятельства, но и какие-то совершенно другие чувства, другое измерение времени, другое все… Одна мудрая женщина, мать троих детей, как-то высказала кажущуюся на первый взгляд шокирующей мысль: традиционный брак — традиционный в полном смысле слова, то есть брак без развода и контрацепции — это закономерное и необратимое изменение в жизни девушки. Определение отдает тривиальностью? А вы вдумайтесь: закономерное и необратимое — как разновидность смерти. Вновь родившись уже в ином качестве, женщина вспоминает то, что “до”, — как сон, как не с нею бывшее; ни в каком случае обратной дороги нет — “оттуда” не возвращаются. И в этом смысле брак — первая смерть, утрата репродуктивной способности — вторая, а там можно готовиться и к третьей, собирать приданое. Так или не так они себя чувствовали на самом деле, понять до конца невозможно: женщины этой судьбы все свои прозрения и тайны оставили при себе. Красивое и жестокое рассуждение — так и хочется назвать его “Три смерти”, показав язык великой тени Толстого, — хорошо погулявшего смолоду и опоэтизировавшего простоту и патриархальность попозже.
Между прочим, рассуждение на этом не заканчивается: выходит, что настоящий брак — это очень страшно. Даже в лучшем случае он и в самом деле бесповоротное “судьбы решение” — не потому ли невесту оплакивают, как покойницу? Брак же, который может “не считаться”, — это совсем не страшно, так, один из жизненных выборов, но тогда… тогда и напряженное вглядывание в глаза своей судьбы лишено смысла, и вообще о чем говорить? Тогда все огромные — с жизнь величиной — ожидания, традиционно связываемые с браком, не очень-то и к месту. Никаких, знаете ли, “матушка, матушка, что во поле пыльно?..”. И цыганка может не стращать насчет “утонешь в день свадьбы своей”, и надрывная мелодраматическая шарманка у церкви, где, разумеется, “стояла карета, там пышная «свадиба» была… из глаз ее горькие слезы ручьем потекли на лицо… напрасно девицу сгубили” — может умолкнуть. Тогда не страшно, не опасно — потому что не очень и всерьез. По крайней мере, не более всерьез, чем все остальные отношения и занятия жизни. Увернуться, сбежать от этого противоречия не так просто — даже если считать все рассуждения моей знакомой не более чем метафорой.
А противоречие в голом, откровенном виде просто и жестко: если в жизни есть только один важный, имеющий серьезное значение выбор, то, совершая его, ты убиваешь все другие возможности, все другие свои лица и роли: полная определенность равняется полной безнадежности, все уже случилось и остается лишь принимать последствия случившегося. Если же решение это не “особенное”, определяет лишь ограниченный во времени цикл твоей жизни, то за него уже не спрячешься надолго — и тем более навсегда.
И это означает неизбежность кризиса всякий раз, когда заканчивается один жизненный цикл и начинается следующий: “ветер свободы” — свободы делать со своей жизнью что угодно — отдает пронзительным космическим сквозняком. Неуютно, тревожно, страшно. И как-то не вспоминается, что “времена перемен” уже бывали и ты справлялась. А всякие серьезные перемены, приди они хоть извне, хоть изнутри, — это ситуация с непредсказуемым исходом, сопряженная с опасностью потерь. Кризис то есть, по определению. Ему положено вызывать у человека сомнения относительно привычных ценностей и целей. Приходится принимать решения, приспосабливаться к новым условиям, строить новые смыслы. Чувство беспомощности, некоторая потеря ориентировки, переживание какой-то утраты неизбежны, из них-то и прорастает новое. И четырнадцатилетний гадкий утенок — вся в черном, в носу колечко, никто ее не любит и не понимает — тоже не сравнивает свое состояние с уже бывшим в ее жизни опытом. Например, таким: первый класс, страшный школьный шум, от которого негде спрятаться; никому не нужная, потерявшаяся в толпе со своими бантиками… Уже нет понятной вчерашней жизни, еще не образовалось понятное новое место, роль, новые “свои” и “чужие”. Старшие вместо помощи чаще всего говорят с оттенком многозначительности: теперь вот узнаешь, ты теперь… школьница, взрослый человек, студентка, жена, мать, солидная дама, бабушка… дальше говорить сакраментальное “вот узнаешь” постепенно становится некому.
Но вернемся к зеркалу. Как поет неувядающая Алла Борисовна, “а потом вдруг грянула осень, теплой лести зеркало просит…”. А говорит оно разное: то утешит, то напугает; то “еще ничего”, то “уже все”. Может быть, в переживании неизбежных физических изменений самое болезненное то, что они не враз случаются, а как бы дергают веревочку туда-сюда: уже-еще, чего-ничего, все-не все… Старость страшна, но понятна — как у мамы, у бабушки, у тети Вали. Что делать с собой теперешней, неясно. Смириться и стареть, ждать внуков? Прежде смерти помирать? Или бороться за каждый сантиметр, удерживать себя “в форме”, демонстрировать себе и миру свое “еще ого-го”? Или выбрать другое, сделать вид, что эти легкомысленные мелкие огорчения и радости вообще не имеют к тебе никакого отношения, потому что ты прежде всего профессионал и твой отсчет успехов и неудач идет по другой шкале? Или вступить на тернистую тропу борьбы за власть — неважно где, в семье или на работе — и тем самым заставить относиться к себе серьезно? Сменить, так сказать, методы и сферу влияния? Готовы ли мы отныне и навек вызывать только уважение, иногда чуть утрированное — ведь все знают, что “дамы средних лет это любят”?
Дамы средних лет, между тем, любят не только это… Современная научно-популярная литература, бодро объясняющая все, что считает нужным объяснить о женской физиологии, говорит, что наша “зрелая сексуальность” останется с нами чуть ли не до гробовой доски. Это, конечно, радует, но и порождает свои проблемы. Потому что окружающий мир вполне может не посчитать эту самую зрелую сексуальность большим подарком. Как пишет Сюзан Зонтаг,
“…физическая привлекательность женщины значит для ее жизни больше, чем привлекательность мужчины — для мужской жизни. Но женская красота, отождествляемая в культуре со свежестью и молодостью, плохо сопротивляется времени. Женщины перестают считаться сексуальными раньше, чем мужчины… Те переживают старение не без сожалений и, разумеется, тоже чувствуют сопряженные с ним утраты. Но большинство женщин испытывают в связи с физическим увяданием еще и стыд. Старение для мужчины — это нечто печальное и неизбежное, общечеловеческий удел. Для женщины оно к тому же означает уязвимость”*.
Сравните два выражения: “солидный господин” и, к примеру, “солидная дама” — можно говорить и о “зрелых”, “не первой молодости” людях того же пресловутого “среднего возраста”. Стоит начать сочинять историю или хотя бы несколько утверждений про этих воображаемых женщину и мужчину, как станет ясно: в культуре (в языке прежде всего) средний возраст господина ассоциируется с властью, опытом, седыми висками и новыми возможностями, для дамы же именно возможности на глазах убывают, ограничиваются, хотя ее могут считать элегантной, общительной и “еще привлекательной”.
Вы скажете, что в жизни все часто бывает прямо противоположным образом, что ваши знакомые женщины проявили чудеса отваги, сумели приспособиться к изменившимся жизненным условиям, реализовали свой опыт и, что называется, взяли свое? Правильно, и я вижу вокруг много примеров обратного свойства. Но патриархальной мифологии, как и любой другой, нет дела до нашей с вами реальности: она сформирована веками и исчезать под влиянием опыта одного-двух поколений не собирается. Понятно, что в ситуации полной материальной зависимости от мужчины-кормильца и в традиционной роли жены-матери ни о каких особенно захватывающих возможностях женского среднего возраста речи быть и не могло — кроме, разве что, возможности власти в семье (теща, свекровь) или в небольшом социальном кругу (дама-патронесса, законодательница норм этикета и блюстительница морали).


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   30




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет