X
Предрассудок лежит вне пределов разума, как и откровение.
Старинная пословица
О’Мэлли понимал, что подвел доктора к необходимости признаться в убеждениях, которых ему было даже неловко придерживаться, к которым его подтолкнул необычный жизненный опыт, хотя вся научная подготовка побуждала сурово от них отречься. Понимал он и то, что Шталь на протяжении всего разговора внимательно наблюдал за его реакцией.
— Он вовсе не человек, — почти шепотом продолжал доктор, и такая манера еще сильнее подчеркнула серьезность питаемого им убеждения, — в том смысле, в каком обычно употребляется этот термин. Его внутренняя сущность, как и само тело, сформирована не вполне по-человечески. Он космическое существо, непосредственное выражение жизни космоса. Кусочек, небольшой фрагмент Мировой Души и в этом смысле — реликт, отражение ее юности.
При этих совершенно неожиданных словах в сердце ирландца поднялась непонятная волна, грозившая разорвать его. Радость ли то была или ужас, или странная смесь того и другого вместе, он не понимал. Будто вот-вот он наконец услышит — причем из уст человека науки, а вовсе не такого же мечтателя, каким был сам, — нечто проливающее наконец свет на то, как устроен мир, он сам и все его безумные стремления. Он и жаждал, и страшился этого. Втайне он всегда был уверен, невзирая на все усилия современного образования и манеры жизни, что Земля — разумное, живое существо, обладающее сознанием. И пусть он не осмеливался признаться в этом даже самому себе, убеждение было инстинктивно и неистребимо.
Он всегда грезил о Земле как о живом организме, матери человечества, и, питая любовь к природе, находился в той близости к ней, которую прочие люди давно позабыли или презрели. Теперь же речи Шталя о космических существах как фрагментах Мировой Души, «отражении ее юности» прозвучали как громогласная команда его душе раскрыться навстречу, перестав таиться.
О’Мэлли закусил губу и ущипнул себя, глядя прямо перед собой. Затем взял протянутую ему черную сигару, раскурил ее пляшущими пальцами и принялся так усердно дымить, словно сама крепость рассудка зависела от того, успеет ли он докурить ее в предписанный срок. Лицо окутали густые клубы дыма. Но душа внутри ликовала…
Прежде чем кто-либо заговорил, на кончике сигары образовался внушительный столбик пепла. Стараясь не промахнуться мимо бронзовой пепельницы, ирландец сосредоточенно прицелился, будто из ружья. Маленькая операция прошла без осечки, пепел сбросился точно. «Должно быть, это очень хорошая сигара», — подумалось ему, вкуса он не ощущал. Заметил О’Мэлли и то, что пепельница была выполнена в виде нимфы, причем пепел падал в подол хитона. «Надо бы обзавестись, — промелькнуло в голове. — Интересно, сколько такая стоит?» И продолжал дымить с тем же усердием.
Доктор неторопливо прохаживался возле красной шторы, которая закрывала койку. О’Мэлли рассеянно следил за ним, а в голове все еще немолчным рокотом отдавались услышанные слова.
В комнате стояла тишина, но тут вспыхнуло воспоминание — в один момент, хотя на рассказ уходит существенно больше времени, — о читанном у немецкого философа Фехнера, что вселенная повсюду обладает сознанием, что она живая, сама Земля — живое существо, а понятия Мировая Душа или космическое сознание намного важнее, чем лишь красочные представления древних…
Доктор вновь стал на якорь, устроившись на диване напротив. К величайшему облегчению ирландца, он заговорил первым, потому что О’Мэлли просто не имел ни малейшего представления, с чего начать.
— Теперь мы знаем — по крайней мере, вам это точно известно, так как я читал верное описание в ваших книгах, — что личность человека способна расширять свои пределы при некоторых обстоятельствах, называемых отклонениями от нормы. Она может направлять на расстояние часть себя и там являться, действуя в отрыве от центрального тела. Таким же образом, Земля как существо могла прежде отделять от себя, проецировать свои фрагменты. И вполне возможно предположить, что ныне остались существовать пережившие время проявления сознания Земли в формах, которые она почти совершенно вобрала в себя перед лицом наступающего человечества и которые остались жить лишь в легендах и поэтических видениях, успевших уловить память о них и нарекших богами, чудовищами, всевозможными мифическими существами…
И тут, будто вдруг пожалев, что дал волю воображению, доктор сменил тон и заговорил суше и бесстрастнее. Как будто переключился на другой аспект своих убеждений. Он вкратце описывал опыт, обретенный в крупных и небольших частных клиниках. По сути, он излагал ни много ни мало те открывшие путь к более глубинным вещам убеждения, к которым в свое время пришел сам О’Мэлли. Насколько ирландец мог разобрать в своем все никак не проходившем возбуждении, доктор говорил о том, что у человека есть некая текучая или эфирная часть, повинующаяся сильным желаниям, которая при определенных условиях могла отделяться — проецироваться — в форме, диктуемой этим желанием.
Доктор использовал свою терминологию, поэтому О’Мэлли лишь потом смог так сформулировать его мысли для себя. Шталь спокойно излагал, какие наблюдения в лечебницах и частной практике подтолкнули его к таким выводам.
— Я убедился, что в поразительно сложной человеческой личности есть некий компонент, — продолжал он, — часть сознания, способная покидать тело на непродолжительное время, не вызывая смерти, что она иногда наблюдается другими людьми, что она может поддаваться мысленному и волевому воздействию, в особенности интенсивному неутоленному желанию, и что она даже способна приносить облегчение тому, частью которого является, субъективно удовлетворяя те глубинные, вызвавшие появление желания.
— Доктор! Вы говорите об «астрале»?
— Я не знаю, как это можно назвать. По крайней мере я не могу дать ей имени. Другими словами, эта часть сознания способна создать подходящие условия для такого удовлетворения — возможно, призрачные, напоминающие сон, но вполне реальные в момент восприятия. К примеру, такое состояние вызывается сильными переживаниями, что объясняет появление людей, находящихся на расстоянии, и сотни иных проявлений, истинность которых мои собственные исследования отклонений личности от нормы заставили меня признать. И ностальгия порой становится таким средством исхода, каналом, по которому все внутренние силы и сокровенные желания устремляются к своему осуществлению в каком-либо человеке, месте или мечте.
Шталь отринул все условности и свободно говорил об убеждениях, редко находивших выражение. Это совершенно явно приносило ему облегчение — дать себе волю. В конце концов, в нем все же бок о бок с наблюдателем и аналитиком жил настоящий поэт, что интересным образом раскрывало фундаментальное противоречие его натуры. О’Мэлли слушал, будто в полусне, не понимая, что общего имеют эти рассуждения с недавно упоминавшимся живым космосом.
— Более того, внешнее обличье этого эфирного двойника, сформированное мыслью или страстным желанием, находится в непосредственной связи с этой мыслью или желанием. Сами формы, когда они обретаются, могут быть самыми разнообразными — весьма разнообразными. Их можно ощутить при ясновидении как эманацию, а не зримо видимое физическое тело, — продолжил он.
А затем, пристально взглянув на собеседника, сказал:
— А в вашем случае этот двойник, как мне всегда казалось, способен намного легче отделиться от тела.
— Без сомнения, я творю свой собственный мир и легко погружаюсь в него — отчасти, — пробормотал ирландец, которого разговор занимал все сильнее, — сны наяву и все такое, до некоторой степени.
— Вот именно, в грезах — «до некоторой степени», — подхватил Шталь, — но во сне, когда сознание впадает в транс, полностью! В этом и коренится опасность, — серьезно добавил он, — потому что тогда уже ничто не будет удерживать от возможности потери контроля в бодрствующем состоянии, а тогда наступит не столько расстройство, сбой, а уже переориентация, перенастройка, которую почти невозможно будет удержать под контролем рассудка… — Тут он сделал паузу. — Стоит выпасть из реальности в бодрствующем состоянии — наступит бред наяву. А это уже имеет название, пусть и не совсем корректное, с моей точки зрения, — безумие.
— Этого я не боюсь, — оскорбленно рассмеялся О’Мэлли от такого неверия в его силы. — Пока мне уж как-то удавалось с собой справиться.
Интересно, как успели перемениться роли. Теперь уже О’Мэлли выступал в роли критика.
— Тем не менее я советую быть осторожным, — последовал серьезный ответ.
— Лучше приберегите свои предостережения для медиумов, ясновидящих и другой подобной публики, — съязвил ирландец, однако, говоря это, он испытывал смутную тревогу; наибольшую досаду вызывал поворот дела на личности. — Именно они склонны терять голову, как мне кажется.
Тут доктор Шталь поднялся со своего места и встал перед ним, словно ждал именно этих последних слов, предоставивших недостающий кусочек головоломки.
— Большинство самых ярких случаев и наблюдалось у людей разряда медиумов, хотя я ни на секунду не относил вас к их числу. И все же все мои «пациенты» без исключения демонстрировали свои особые свойства по одной и той же причине — из-за того особенного расстройства, которое я только что упомянул.
Некоторое время они мерили друг друга взглядами. Нравилось это О’Мэлли или нет, но доктор Шталь произвел внушительное впечатление своими речами. И теперь, глядя на его тщедушную фигуру, растрепанную бороду и лысый череп, отражавший свет от лампы, ирландец терялся в догадках, что будет теперь, к чему вело это признание необычных убеждений, столь смутившее его. Ему хотелось услышать больше о той космической жизни и том, каким образом страстное желание могло помочь ей сделаться реальной.
— Ведь все сколько-нибудь достоверные феномены, происходившие на сеансах медиумов, — услышал он дальше, — возникали именно под воздействием той изменчивой, отделяемой части личности, о которой мы тут говорили. Она проекция личности, автоматическая проекция сознания.
Вслед за чем, словно гром среди ясного неба, на смятенный ум О’Мэлли обрушился вызывающий вывод этого поразительного человека, недвусмысленно увязавший воедино все темы, которых они сегодня коснулись. Доктор с упором повторил:
— Таким же образом, — падали слова, — великое сознание Земли проецировало вовне непосредственное выражение своей космической жизни — космических существ. И вполне возможно предположить, что некоторое число этих древних доисторических проявлений в тех редких местах, которые человечество не успело запятнать, могло сохраниться. Этот человек — одно из них.
И доктор включил позади себя два электрических светильника, словно ставя точку в поразительной их беседе. После этого он заходил по каюте, поправляя стулья и стопки бумаг на столе. Время от времени бросал на приятеля быстрый взгляд, как бы проверяя воздействие своей атаки.
Ибо именно так О’Мэлли воспринял произошедшее. Этот бешеный поток неортодоксальных идей, изложенных без особой последовательности, был выплеснут на него явно с какой-то целью. А неожиданная кульминация и резко оборванный финал продуманы заранее, чтобы подтолкнуть его к горячему признанию.
Но слова бежали О’Мэлли. Он сидел в кресле, запустив пальцы во взъерошенные волосы. Внутреннее смятение пересиливало любые слова, не давало даже сформулировать никакого вопроса, и вот, когда за дверью каюты громко раздался удар гонга, призывавший к ужину, ирландец резко встал и без единого звука вышел. Шталь проводил его взглядом и, слегка улыбнувшись, удовлетворенно кивнул.
Но О’Мэлли направился не к себе в каюту. Какое-то время он побродил по палубе, а когда добрался до столовой, увидел, что Шталь уже успел поужинать и ушел. На противоположном конце стола, наискосок от него сидел русский великан, который время от времени поднимал на него глаза и улыбался, отчего у ирландца становилось одновременно тревожно на сердце, и настолько маняще, словно его ожидало величайшее из чудес света. Вновь открылись врата жизни. Оковы, сдерживавшие его сердце, лопнули. Он вырвался из тюрьмы мелкой индивидуальности. Столь угнетавший его мир померк. Люди превратились в марионеток. Торговец мехами, священник-армянин, туристы и все прочие стали лишь механическими куклами, выполненными в одном, мелком и незначительном, масштабе, на удивление скучные, неотличимые друг от друга, ненастоящие, лишь наполовину живые.
А корабль тем временем, отметил он с почти страстной радостью, шел по синему морю, которое покрывало вздымающуюся грудь круглой и вращающейся Земли. И он, и русский великан тоже лежали у нее на груди, прижимаемые так называемой силой притяжения, но помимо нее иной силой. И с этим пониманием его неутолимый голод лишь возрос. Вольно или невольно, откровения Шталя утроили его.
Достарыңызбен бөлісу: |