XXI
Огни в кают-компании потушены, курительная опустела, все пассажиры спят в своих каютах. Корабль казался совершенно безлюдным. Только на мостике виднелась тень первого помощника капитана, который мерно ходил туда-сюда. Но на корме О’Мэлли вдруг различил другую фигуру — огромная и неподвижная, она вырисовывалась на фоне фосфоресцирующей пены, и ирландцу показалось, словно фигура эта перенеслась сюда из его сна, словно летящий контур отделился от его подсознания и наконец видимо предстал перед ним.
Теперь Теренс двигался увереннее, хотя в полном смятении чувств, будто сознание теперь еще быстрее переносилось в ту часть его личности, которая стремилась вырваться.
Закутанные в знакомый развевающийся плащ, спина и плечи того, кто стоял, опершись на фальшборт, сливались с ночной тьмой совершенно неразличимо. Но ни один человек не смог бы так заслонить собой палубу и небо. Возбужденный ли взор тому виной, игра теней или покачивание корабля на фоне звезд и морской пены, но ирландец определенно видел исходившие от тела великана в пространство особые эманации. Сомнений в этом не было. И более, чем когда бы то ни было, они представились ему приятными и неприкрыто-истинными. Ничего пугающего — бесспорное свидетельство красоты, но красоты могучей.
Глядя на него, О’Мэлли почувствовал, что стремящаяся отделиться часть его вновь, как прежде, в каюте, стала расширяться и расти. Они вместе попали в древнюю складку сновидений Земли, играя в медленных, смутных и грандиозных снах планетарного Духа чудесные роли. Так близко к ней ощущалось действие подспудных потоков сознания Земли, когда она грезила, летя и вращаясь в пространстве, о давно минувших днях.
Здесь, на пустынной палубе, ночью, иллюзия огромности была сильна как никогда. Уступив настойчивости мальчика, тянувшего его за собой, О’Мэлли попал во власть неудержимого желания совсем по-другому двигать руками и ногами — необычным, но в то же время странно знакомым образом. Привычное равновесие корпуса начало смещаться, шею и плечи словно что-то толкало вперед, чресла начало покалывать, спина выгибалась, а грудь разворачивалась. Теренс чувствовал, что позади него нарастает что-то, способное толкнуть его в мир, расстилающийся перед ним, потрясающим, неостановимым аллюром, а слух обрел замечательную остроту. Хотя тело двигалось как всегда, он сознавал, что нетелесная часть его перемещалась совсем по-иному — не шла или бежала на двух ногах, а скакала галопом. Это еще больше сближало его с летящими фигурами на холмах. Стремящаяся отделиться часть его существа, теперь уже наполовину достигшая цели, таким легким галопом могла покрывать бесконечные просторы.
Всего мгновение ощущал он свободное, плавное движение своего бегущего двойника — и вот это ощущение прошло, как мимолетное воспоминание, которое никак не дается, если захочешь его хорошенько изучить. Стряхнув наваждение и с усилием вернувшись в настоящее, О’Мэлли на время приостановил стремление своей внутренней сущности вырваться наружу. Когда же ему удалось взять себя в руки, он уголком глаза заметил, что и мальчик изменился подобно своему отцу: вырос в размерах, а сгустившиеся вокруг тени обрисовывали иной чудесный контур тела. Расширение, наполовину совершившееся с ним, довершилось у отца, а теперь заканчивалось и у сына. Окутанные поднявшейся на поверхность истинной формой своей сущности, они постепенно проявлялись до конца. Как если бы он стал свидетелем смерти — непонятно, строго и прекрасно.
Все еще не выпуская его руки, мальчик скакал рядом, будто ему трудно стало справляться со своей проекцией, обретшей уже почти физическую плотность.
И тут каким-то уголком своего повседневного сознания О’Мэлли вспомнил многозначительную пантомиму доктора Шталя двумя днями ранее, в каюте. Его словно ожгло огнем. Предупреждение сработало, осторожность вернулась. Вдруг устрашившись, он опустил руку, дав пальцам мальчика выскользнуть. Ведь именно так и могло случиться непоправимое, то самое исторжение личности, после чего — смерть. То, что произошло или происходило с его попутчиками, едва не случилось и с ним, прежде чем он успел подготовиться или даже до конца решиться.
Как бы то ни было, он заколебался, и это промедление помогло центру сознания вновь вернуться в мозг и спасло О’Мэлли. После чего смятение постепенно улеглось, борьба настроений и порывов временно утихомирилась, оставив его хозяином положения. Уже дважды — у себя в каюте и на палубе, когда Шталь удержал его, — он чуть было не отдался во власть момента. И вот опять, стоило ему не отнять руки, внутреннее преображение, за которым неминуемо должно было последовать и внешнее, завершилось бы.
«Нет, нет! — пытался он крикнуть. — Я еще не готов!» Губы едва шевелились, из них вырвался лишь шепот. Однако решимость оказала действие. «Иллюзия», столь странно возникшая, рассеялась, по крайней мере пока. Он вновь мог видеть великолепие усыпанного немигающими звездами неба, твердую палубу под ногами, слышать плеск моря внизу и ощущать умиротворение южной ночи на пароходе, несущем две сотни спящих туристов по проливу между материковой Грецией и островами. Ему вспомнились торговец мехами, армянский священник, продавец сельхозмашин из Канады…
О’Мэлли чуть было не споткнулся, даже выставил руку, чтобы не упасть, когда пароход лениво качнулся на длинной волне, — они с мальчиком так быстро приблизились к великану отцу, что почти врезались в него. Ирландец запомнил эту подробность, значит, состояние обостренного восприятия еще не совсем прошло. «Я был будто сомнамбула или играл роль в каком-то прекрасном сновидении, — записал он. — Наполовину покинув тело, но определенно оставаясь в полном сознании».
XXII
Дальнейшее О’Мэлли пересказывал очень взволнованно, не всегда ясно. Русский великан повернул к нему голову, пропорции которой показались ирландцу величественными, словно она была высечена из глыбы ночи. Прочитать выражение глаз не позволяла темнота, но он заметил в них радостный блеск. Весь облик непередаваемо впечатлял. Массивная и в то же время полная живой энергии фигура возвышалась во мраке, полностью проявив теперь свою внутреннюю сущность, намного превышавшую человеческие масштабы. В иное время и без пережитой подготовки такое зрелище могло бы привести в ужас, теперь же оно воодушевляло. Ибо сходное преображение шло и внутри него самого, пусть даже несколько меньших размеров и приостановленное нерешительностью.
Опершись на перила парохода, ставшего, казалось, совсем игрушечным, стояли они втроем, и в них пульсировал дух спящей Земли, полный мощи, но одновременно нежный, источающий победно-неотразимую притягательность весенних цветов. Именно это нежное касание восторга, исполненного невинной магии, помогало справиться с ситуацией, которая ничуть не пугала.
Ирландец стоял ближе всех к корме корабля, рядом с ним отец, чуть дальше — мальчик. Они касались друг друга. И сквозь них тек поток энергии, подобный реке в паводок.
Вновь Теренс оказался внутри видимых границ расширившихся личностей, вновь был захвачен сознанием Земли. Вместе стояли они, глядя на простирающееся перед ними море, и ждали.
Корабль вошел в пролив Оро, где скалы материка на западе и острова Тенос на востоке почти смыкаются, и с парохода на протяжении нескольких миль слышен звук прибоя на греческом берегу. В ту ночь, однако, море было слишком спокойно, чтобы разгуляться прибою, оно шептало во сне и тоже прислушивалось. И вот послышался гомон в набежавшей волне, фосфоресцирующий пенный гребень которой читался величественной фреской танцующих фигур и бледно светящихся лиц. Невесомые пенные силуэты держались за руки, и их бесконечные подводные вереницы расходились во все стороны, освещенные мягким светом корабельных гирлянд по бортам.
Однако не за мерцающими формами эти трое наблюдали, погрузившись в молчание. Линза напряженного внимания фокусировалась не в диапазоне зрения. Чувствительная бахрома их расширившихся личностей в соприкосновении с планетарной душой готовилась откликнуться на иной знак. Уже наметившаяся точка слияния неминуемо откроется, но не глазу. Обострившийся слух ирландца и своего рода внутренняя чуткость вскоре подсказали верную догадку. Они втроем прислушивались.
Вскоре их расширившиеся существа отзовутся на властный сладостный призыв, которому невозможно отказать. Гласом, зовом, первозвуком Земля сообщит им, что заметила, что с любовью ощущает их присутствие в своем сердце. И призовет их голосом тех, кто одного с ними рода.
Насколько все было странно! Как грандиозно по мысли, пространству, масштабу! И вместе с тем как проникновенно! Причем столь безграничное величие должно было сообщить о себе по обычному каналу восприятия, через который люди, ограниченные пределами своего тела, интерпретируют бесконечную Вселенную, — тривиальный слух! То, что душа получит повеление посредством колебания крошечного участка нервной ткани, было сравнимо с другим чудом мироздания — что Бог может вмещаться в сердце ребенка.
Так, смутно, но с потрясающей безусловностью, способны люди постичь те безмерности, что с громами славы витают над их повседневной жизнью. В области подсознательного, превосходящей ограниченность я, так называемую «личность», подобно тому, как влага включает в себя отдельную каплю, величественно странствуют божественные сущности.
Именно тогда этому ирландцу с вольным сердцем и запретной долей крови прачеловека в жилах пришло откровение, что сознание вовсе не обтягивает тело как перчатка, а простирается далеко во все стороны. Поэтому он и ощутил то, что произошло где-то на просторах, обнимаемых им. При этом расстояние и расширение были, конечно, лишь ментальными представлениями, под стать времени. Ибо то, что произошло, случилось совсем поблизости, в его физическом теле, при этом он понимал, что тело и мозг — лишь фрагмент его Я. И лишь малая часть происходящего просочилась в его понимание, как бы упав на палубу у его ног. Остальное он домыслил, опираясь на этот фрагмент. И лишь совсем ничтожную толику удалось ему переложить в слова.
То, что тщились услышать они, было уже на подходе. «Происходило» это уже давно, но лишь сейчас коснулось их, поскольку они раскрылись навстречу и были готовы воспринять. О’Мэлли понял, что события на физическом плане являли собой лишь бледное выражение того, что с неизмеримо большей силой очень давно происходило в сокровенной глубине его Я — и проистекает с тех пор. Зов духа Земли, который они хотели услышать, всегда неподалеку, божественно сладостный и прекрасный. Наверное, он родился где-то в синем сумраке, что окутывал холмы Греции. И оттуда, через горные вершины, протянулась огромная труба звездной тьмы, по которой и донесся зов, как по каналу, прямо до них. Поклонение красоте, некогда ведомое в Греции, помогло ему достичь их сердца от самой сути Земли.
Постепенно нарастая и втягивая в себя небо, море и звезды, зов приблизился. И они его услышали, все трое.
Он заглушил собой рокот машин корабля, бормотание и плеск моря. Протяжный, манящий, и в то же время с оттенком повелительности, донесся с берега глас Земли, достиг их, перелетев через спокойные воды пролива, и снова затих в ночи среди гор. Он пролетел по небу мощным порывом. И столь же быстро канул в тишине. Ирландец понял, что их ушей достигло лишь эхо.
По телу великана прокатилось содрогание, передавшееся мальчику. Отец с сыном одновременно выпрямились, будто одна и та же сила подняла их, а затем потянулись вперед, перегнувшись через фальшборт. Казалось, они стряхивают с себя нечто. Оба молчали. Момент потрясал, ибо зов был исполнен очарования и повелительной силы, которая внушала страх и которой нельзя было ослушаться. Он взывал напрямую к душе.
Краткая тишина — и зов повторился, теперь слабее, словно издалека. Он уже казался сдержаннее, глубже погруженным в ночь и шел будто с большей высоты, его относило на север, в долины и луга, дальше от берега. Хотя он оставался единым звуком, на этот раз заметны были краткие перерывы, будто слова. Это была своего рода речь: послание, призыв, приказ, несущий в себе просьбу, даже мольбу.
И на сей раз призыву невозможно было противостоять. Отец с сыном подались вперед, будто их тянули, ирландец же исторг из себя ту часть своего существа, которая стремилась отделиться на протяжении всей ночи. Вместилище его желаний откликнулось на страстный призыв и ринулось навстречу древнему гласу вечной юности Земли. Жизненная суть его личности, летучая как воздух и яростная как молния, полыхнула наружу, вырвавшись из тюрьмы, где ее давили и душили вериги современной жизни. Ибо красота и великолепие гласа издалека высвободили его сердце. Он почти физически ощутил разделение. Безудержная радость расплавила вековые скрепы.
Лишь прочная неподвижность огромной фигуры возле него предотвратила полный отрыв и заставила понять, что зов этот пришел не для всех троих, и в особенности не для него. Отец возвышался возле него, массивный, как те холмы, где лежала его истинная родина, а мальчик вдруг радостно и певуче заговорил, всматриваясь в лицо отца.
— Отец! — крикнул он, и слова сливались с ветром и шумом моря. — Это его голос! Хирон зовет!
Глаза его сияли как звезды, а юное лицо светилось радостью.
— Идем, отец, с тобой…
Он на секунду остановился, заметив устремленные на него из-за фигуры отца глаза ирландца.
— …или с тобой! — добавил он, смеясь. — Пойдем!
Великан выпрямился и на шаг отступил от перил.
Из его груди выкатился низкий звук, будто гром отдавался меж холмами. Медленно, с нажимом, звук разбился на осколки, ставшие словами, произнесенными с большим трудом, но непререкаемо, — они прозвучали как приказ.
— Нет, — услышал О’Мэлли, — ты — первый. И… донеси весть… что мы… на пути…
Глядя вперед, на море и небо, он гулко закончил:
— Ты — первый. Мы — за тобой!..
Причем говорил он, казалось, всем телом, а не одними губами. Море и воздух соединяли звук в слоги. Так могла бы говорить сама Ночь.
Хирон! Это слово, объяснявшее все, пламенем взревело вокруг. Значит, именно к такому роду космических существ его попутчики и он вместе с ними постепенно приближались?
В то же мгновение, не успел О’Мэлли двинуть пальцем, мальчик одним движением, быстрым и в то же время необычно плавным, перемахнул через поручни в море. Пока он падал, казалось, что встречный поток воздуха раздул невесомую сущность вокруг него, словно дым. Развевавшийся ли плащ был тому виной, или неясное колдовство теней, но контуры его тела изменились гораздо больше, чем прежде. Пароход шел дальше, и О’Мэлли видел мальчика в его падении до конца, когда тот уже готовился плыть — движения эти походили не на горизонтальные взмахи рук пловца, а на вертикальные удары по воде животного. Он бил ими воздух.
От неожиданности О’Мэлли снова пришел в себя. И наполовину покинувшая его часть вернулась, войдя обратно в тело, как в ножны. Внутренняя катастрофа, которой он одновременно желал и страшился, не дошла до конца.
Всплеска он не услышал, из-за высокой осадки корабля и оттого, что место падения было уже далеко за кормой. Когда мимолетный ступор миновал и голос вернулся, ирландец хотел было позвать на помощь, но отец кинулся к нему, как лев, и закрыл ему рот широкой ладонью.
— Спокойно! — громыхнул его голос. — Все хорошо, и он в безопасности!
Бесхитростное широкое лицо его осветилось столь чистой радостью, а в жесте заключалась такая сила убеждения, что ирландец без дальнейших сомнений принял его заверения, что все в порядке. Кричать «человек за бортом», останавливать пароход, бросать спасательные круги было не только излишне, а просто глупо. Мальчик был в безопасности, с ним все было хорошо, он не «потерян»…
— Видишь? — раздался вновь гулкий голос отца, ворвавшись в его мысли, и великан настойчиво потянул его в сторону. — Видишь?
Он указал вниз. Там, наполовину в желобе шпигата, прямо у их ног лежала на палубе фигурка мальчика с раскинутыми руками и лицом, повернутым к звездам…
Поглотившее О’Мэлли замешательство было похоже на то, какое возникает, когда сознание переходит от бодрствования ко сну или наоборот. Цепкости внимания, позволяющей в достаточной мере концентрироваться на деталях, чтобы впоследствии вспоминать их точную последовательность, он явно лишился.
Однако две вещи помнились несомненно, о чем он вкратце и пишет: во-первых, радость на лице отца, отчего любые соболезнования были бы неуместны, и во-вторых, появление доктора Шталя, который подоспел слишком быстро, — видимо, постоянно находился поблизости.
Все случилось между двумя и тремя часами ночи, пассажиры спали, но капитан Бургенфельдер с первым помощником появились довольно скоро, официально зафиксировав происшествие. Показания отца и О’Мэлли были должным образом занесены на бумагу и засвидетельствованы.
Сцена в каюте доктора впечаталась в память ирландца: русский великан стоял у двери — он отказался садиться — и улыбался несообразно серьезности происходящего, с видимым усилием отвечая на поставленные вопросы, остальные сидели вокруг стола, поодаль; скрипело перо в руках доктора, а на протяжении всей долгой пантомимы неподвижное юное тело, накрытое брезентом, лежало на кушетке в углу комнаты, где сгущались тени. Затем, когда открыли дверь, с легким свистом ворвался свежий ветерок, а на блестящих от росы досках палубы заалел отсвет занимающегося утра. Бросив на ирландца многозначительный взгляд, отец тут же вышел наружу.
Медицинский диагноз констатировал обморок с остановкой сердца, вызванной перевозбуждением; тело, по решению отца, должно было быть предано морю без промедления. Что и исполнили, когда солнце поднялось над высоким берегом Малой Азии.
Но глаза отца не провожали тело — они безотрывно глядели в другом направлении, туда, где лучи солнца касались за морскими волнами гор и дол Пелиона. Даже на всплеск он не повернул головы. Широким жестом, каким-то образом включившим и О’Мэлли, он указал через Эгейское море туда, где за горизонтом лежали берега северо-западной Аркадии, затем приветственно поднял обе руки к светлеющему небу, повернулся и спустился вниз, не сказав больше ни слова.
Еще несколько минут небольшая группа матросов и офицеров постояла с непокрытыми головами в некотором благоговейном недоумении, а затем и они молча покинули палубу, оставив ее ветру и восходящему солнцу.
Достарыңызбен бөлісу: |