Глава 2
Беатриса-Джоанна писала письмо. Она делала это карандашом, который, с непривычки, с трудом удерживала в руке. Беатриса-Джоанна пользовалась логограммами для экономии бумаги. Этому ее когда-то научили в школе. Уже два месяца Беатриса-Джоанна не встречалась с Дереком и в то же время видела его слишком часто. Слишком часто на экране телевизора появлялось изображение Дерека Фокса – Комиссара Народной полиции, одетого в черную униформу и разумно увещевающего массы. А вот Дерека-любовника, облаченного в более идущую ему форму наготы и желания, Беатриса-Джоанна не видела совсем.
Цензуры частной переписки не существовало, поэтому она была уверена, что может писать все, что угодно, ничего не опасаясь.
«Дорогой мой, – выводила Беатриса-Джоанна, – я понимаю, что мне следовало бы гордиться той огромной известностью, которую ты приобрел, и, конечно же, ты такой красивый в своей новой одежде. Но я не могу не хотеть, чтобы все было как раньше, когда мы могли лежать рядом и любить друг друга, и ничего-ничего не бояться, лишь бы никто не узнал, что есть между нами. Я не хочу верить, что это прекрасное время прошло навсегда. Мне так тебя не хватает! Мне не хватает твоих рук, обнимающих меня, мне не хватает твоих губ и…» Она зачеркнула «и». Некоторые слова были слишком драгоценны, чтобы доверить их холодным логограммам.
«… твоих губ, целующих меня. Любимый мой, я просыпаюсь ночью, или днем, или утром – тогда, когда мы должны были бы лежать с тобой в постели, смотря по тому, в какую смену он работает, и мне прямо хочется кричать от желания любить тебя…» Беатриса-Джоанна зажала рот левой рукой, словно стараясь сдержать крик.
«О, дорогой мой, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя! Я тоскую по твоим рукам, обнимающим меня, по твоим губам…» Тут Беатриса-Джоанна заметила, что уже писала об этом, и вычеркнула последнюю фразу. Когда она сделала это, ей стало ясно, что все, о чем она тоскует, это руки, губы и прочее…
Беатриса-Джоанна пожала плечами и продолжала писать.
«Не можешь ли ты как-нибудь связаться со мной? Я понимаю, что писать мне – слишком большой риск для тебя, потому что Тристрам сразу заметит письмо в почтовом ящике, но ведь ты наверняка сможешь найти какой-нибудь способ подать мне знак, что еще любишь меня. Ведь ты еще любишь меня, дорогой мой, ведь любишь?» Он мог бы послать ей какой-нибудь знак любви. В старые времена, во времена Шекспира и ламповых радиоприемников, влюбленные посылали своим возлюбленным цветы. Теперь, конечно, остались только те цветы, которые годились в пищу. Ну, он мог бы послать пакет супа из первоцвета… но это значило бы лишиться части и без того жалкого пайка. Ей хотелось, чтобы он совершил что-нибудь романтическое и дерзкое, сделал какой-нибудь эффектный еретический жест. Озаренная внезапной идеей, Беатриса-Джоанна написала: «Пожалуйста, когда ты в следующий раз будешь выступать по телевизору, если ты меня еще любишь, произнеси какое-нибудь особое слово, только для меня. Пусть это будет слово „любовь“ или „желание“. Тогда я буду знать, что ты продолжаешь любить меня, так же как и я люблю тебя. Новостей никаких нет, жизнь идет так, как и всегда шла: очень скучно и грустно».
Это была ложь. Беатриса-Джоанна подумала, что одна-то новость весьма определенно была, но она такого сорта, что лучше держать ее про себя. Прямая линия внутри ее, вечное, дающее жизнь копье готово было сказать: «Возрадуйся!», но окружность рекомендовала быть осторожной. Кроме того, между этими двумя фигурами гулял непобедимый ветерок сомнения. Беатриса-Джоанна гнала от себя беспокойство: «Все будет хорошо». Она закончила письмо и подписалась: «Вечно любящая тебя Беатриса-Джоанна». Затем она вывела адрес: «Комиссару Д. Фоксу, штаб Народной полиции, Министерство бесплодия, Брайтон, Лондон». Когда Беатриса-Джоанна дошла до слова «бесплодие», она почувствовала легкий трепет – так не соответствовало это слово тому, о чем шла речь в письме. Большими отчетливыми логограммами она дописала: «Лично, в собственные руки». Потом Беатриса-Джоанна предприняла долгое путешествие по вертикали до подножия «Эрншоу-мэншнз», где находился почтовый ящик.
Была прекрасная июльская ночь. Высоко в небе плыла Луна, мигали огоньки звезд и спутников Земли. Это была ночь, предназначенная для любви…
Пятеро молодых «серых» при свете уличного фонаря со смехом избивали старика, вид у которого был совершенно ошарашенный. Судя по слабой реакции на оплеухи и удары дубинками, он находился под обезболивающим воздействием алка. Старик был похож на назареянина эпохи Нерона, распевающего гимны в то время, как хихикающие звери терзают его плоть.
– Как вам не стыдно! – с ненавистью принялась выкрикивать упреки Беатриса-Джоанна. – Это же позор! Избивать такого старого человека!
– Ты! Занимайся своим делом! – раздраженно бросил один из одетых в серое полицейских. – Женщина, – добавил он с презрением.
Их жертве, все еще распевающей, было позволено уползти.
Беатриса-Джоанна, женщина до мозга костей, занимающаяся своим делом и социально, и биологически, пожала плечами и опустила письмо в почтовый ящик.
Глава 3
В учительской, в стеллаже для писем, Тристрама ждало письмо от сестры Эммы. Было четыре тридцать утра, время получасового перерыва на обед, но звонок еще не прозвенел. Над морем, далеко за окнами учительской, разгорался прекрасный рассвет. Улыбаясь, Тристрам повертел в руках конверт с яркой китайской маркой и надписью: «Авиапочта», сделанной английскими идеограммами и кириллицей. Еще один пример присущей семейству способности к телепатии: всегда происходило так, что вслед за письмом от Джорджа с запада, через день или два приходило письмо от Эммы с востока. Примечательно было то, что никто из них никогда не писал писем Дереку.
Стоя среди своих коллег, Тристрам читал письмо и улыбался.
«… Работа идет. На прошлой неделе я облетела Чжэнцзян, Синъи, Чжанчжай, Дуюань, Шицзянь – и очень устала. Живут здесь, почти повсеместно, „на стоячих местах“, но после недавних политических перемен Центральное Правительство принимает поистине драконовские меры. Не далее как десять дней назад в Чунцине были проведены массовые казни нарушителей „Закона о Превышении Размеров Семьи“. Большинство наших полагает, что это уже слишком…» (Это было типичное для нее сдержанное высказывание, Тристрам просто наяву видел чопорное лицо сорокапятилетней Эммы и ее тонкие губы, произносящие эти слова.) «Но похоже, что эти меры окажут благотворное действие на кое-кого из тех, кто, несмотря ни на что, все еще лелеет заветную мечту стать благородным праотцем, почитаемым бесчисленными потомками. Подобные люди имеют реальную возможность сделаться праотцами быстрее, чем они сами рассчитывали. Обращает на себя внимание и тот факт, что – словно по иронии судьбы – в провинции Фуцзянь начинается голод, потому что, по неизвестным причинам, погиб весь урожай риса…»
Тристрам удивленно нахмурился: Джордж писал о болезни пшеницы, потом это сообщение о селедке, а теперь вот неурожай риса. У Тристрама возникло какое-то подтачивающее тревожное чувство, которому он не мог найти объяснения.
– А как сегодня поживает наш дорогой Тристрам? – раздался молодой, жеманный и чуточку насмешливый голос. Это был Джеффри Уилтшир, новый декан Факультета общественных наук, голубоглазый мальчик (в буквальном смысле), настолько белокурый, что выглядел почти седым. Тристрам, пытавшийся ненавидеть его не слишком сильно, вымученно улыбнулся и ответил:
– Хорошо.
– Я подключался к вашему уроку в шестом классе, – сообщил Уилтшир. – Вы не будете возражать, если я скажу вам кое-что, дорогой мой Тристрам, я знаю.
Удушающий запах духов Уилтшира и его лицо с подрагивающими ресницами оказались совсем рядом с лицом коллеги.
– А хочу я сказать, что вы говорили детям то, чего, в принципе, говорить не следовало.
– Что-то я такого не припомню, – пробурчал Тристрам, стараясь пореже вдыхать воздух.
– А вот я, напротив, все отлично помню. Вы говорили примерно следующее: «Искусство не может процветать в обществе, подобном нашему, потому что – по-моему, так вы говорили – искусство является продуктом „вожделения отцовства“ (думаю, что правильно передаю ваши слова). Подождите, подождите! – остановил Уилтшир Тристрама, открывшего было рот. – Вы сказали также, что произведения искусства являются, по существу, символами плодовитости. Таким образом, мой все еще уважаемый Тристрам, не только совершенно не понятно, как эта тема вписывается в программу, но более того, совершенно без всяких на то оснований – и вы не можете этого отрицать, – совершенно ни с того ни с сего вы начинаете проповедовать – как бы вы сами это ни называли,
– начинаете проповедовать то, что, мягко говоря, можно назвать ересью.
Прозвенел звонок на ленч. Уилтшир обнял Тристрама за плечи, и вместе со всеми они пошли в служебную столовую.
– Но черт побери, это же правда! – кипятился Тристрам, стараясь справиться с гневом. – Все искусство – это один из аспектов сексуальности…
– Дорогой Тристрам, никто этого не отрицает, до некоторой степени это совершеннейшая правда.
– Но корни здесь глубже! Великое искусство, искусство прошлого, это своего рода прославление завета «плодитесь и размножайтесь». Возьмем хотя бы драматургию. И трагедия, и комедия ведут свое происхождение от праздников плодородия. Жертвенный козел – по-гречески «трагос». Деревенские приапические празднества выкристаллизовались в комическую драму. А возьмем архитектуру… – захлебывался Тристрам.
– Ничего мы не возьмем. – Уилтшир остановился, снял руку с плеч Тристрама и помахал у него перед глазами указательным пальцем, словно разгоняя застилавший их дым. – Ничего такого мы больше делать не будем, правда ведь, дорогой Тристрам? Пожалуйста, очень вас прошу, ведите себя осторожно. Ведь все вас так любят, вы же знаете.
– Я не совсем понимаю, какое это имеет отношение к…
– Это ко всему имеет отношение. Так вот, будьте просто хорошим мальчиком (Уилтшир был по крайней мере на семь лет младше Тристрама) и твердо придерживайтесь программы. Вы не зайдете слишком далеко по неверному пути, если так и будете делать.
Тристрам ничего не ответил, сдержав себя, хотя внутри у него все кипело. Войдя в насыщенную запахами столовую, он умышленно отстал от Уилтшира и принялся разыскивать стол, за которым сидели Виссер, Адэр, Бутчер (название весьма древней профессии), Фрити и Хейзкелл-Спротт. Это были безобидные люди, преподававшие безопасные предметы, обучавшие простейшим навыкам, в которые не могли закрасться противоречия.
– Ты выглядишь совершенно больным, – приветствовал Тристрама Адэр, поблескивая монгольскими глазами.
– А я и чувствую себя совершенно больным, – ответил Тристрам.
Хейзкелл-Спротт, сидевший во главе стола, зачерпнул ложкой жидкого овощного рагу и проворчал:
– От этого тебе станет еще хуже.
–… Эти маленькие ублюдки стали вести себя гораздо приличней, с тех пор как нам разрешили быть с ними построже,
– продолжал начатый разговор Виссер. Он изобразил серию яростных ударов. – Скажем, Милдред-младший. (Кстати, потешное имя: Милдред – девчоночье имя, хотя это, конечно, его фамилия, ну да ладно, возьмем его.) Опять сегодня опоздал! И как вы думаете, что я делаю? Я позволяю «крутым» с ним разобраться. Ну, вы знаете: Брискер, Коучмен – вся эта компания. Они его прелесть как отделали. Две минуты – и готово. Он даже с пола не мог подняться.
– Вы должны поддерживать дисциплину, – одобрительно промычал Бутчер с полным ртом.
– Я серьезно, – проговорил Адэр. – Ты действительно выглядишь совсем больным.
– Ну, до сих пор его не тошнило по утрам, – язвительно бросил шутник Фрити.
Тристрам положил ложку.
– Что ты сказал?
– Это я пошутил, – смутился Фрити. – Я не хотел тебя обидеть.
– Ты что-то сказал о тошноте по утрам.
– Забудь. Это я шутки ради.
– Но это невозможно, – проговорил Тристрам. – Этого не может быть.
– На твоем месте я бы пошел домой и лег в постель, – посоветовал Адэр. – Ты выглядишь не лучшим образом.
– Совершенно невозможно, – твердил Тристрам.
– Если ты не хочешь рагу, – исходя голодной слюной, проговорил Фрити, – я буду тебе очень обязан, – и быстро придвинул к себе тарелку Тристрама.
– Нечестно! – упрекнул Фрити Бутчер. – Надо разделить поровну. А так это натуральное чревоугодничество.
Они принялись перетягивать тарелку, расплескивая рагу по столу.
– Я думаю, мне лучше пойти домой, – сказал Тристрам.
– Давай, – поддержал его Адэр. – Ты, видимо, заболеваешь. Подцепил что-то.
Тристрам встал из-за стола и неверной походкой пошел отпрашиваться у Уилтшира.
В схватке за рагу верх взял Бутчер, и теперь с победным видом шумно втягивал его в себя прямо через край тарелки.
– Обжорство, вот как это называется, – рассудительно проговорил Хейзкелл-Спротт.
Достарыңызбен бөлісу: |