Эрик Эриксон Детство и общество



бет12/21
Дата06.03.2016
өлшемі1.97 Mb.
#45055
түріРеферат
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   21

2. Игра и лечение
В основе современной игровой терапии лежит наблюдение, что ребенок, утративший ощущение безопасности и надежности своего положения из-за скрытой ненависти или страха в отношении естественных защитников его игры в семье или по соседству, по-видимому, может воспользоваться покровительственной поддержкой понимающего взрослого для того, чтобы вновь обрести мир и спокойствие в игре. В прошлом роль такого взрослого, возможно, играли бабушки и любимые тетушки, а ее профессиональная разработка в наше время привела к появлению игротерапевтов. Самое очевидное условие терапии игрой состоит в том, что ребенок имеет в своем распоряжении игрушки и взрослого, и ни соперничество между детьми, ни ворчание родителей или любая другая внезапная помеха не нарушают развертывание его игровых интенций, какими бы они ни оказались. Ибо возможность «выиграться» - это наиболее естественная мера самоисцеления, предоставляемая детством.

Давайте вспомним здесь простой, хотя и часто смущающий факт из жизни взрослых: будучи травмированными, они склонны снимать свое напряжение «выговариваясь». Их неодолимо тянет по нескольку раз описывать тягостное событие, что, кажется, заставляет их «чувствовать себя лучше». Системы, предназначенные исцелять душу или психику, предполагают ритуальное использование этой склонности, регулярно предоставляя посвященного в духовный сан, либо иным образом узаконенного слушателя, который уделяет безраздельное внимание страждущему, клянется не осуждать и не выдавать тайну исповеди, дает отпущение грехов (дарует прощение), объясняя, какой смысл проблема конкретного человека приобретает в более широком контексте, будь это грех, конфликт или болезнь. Такой подход обнаруживает свои ограничения в тех случаях, когда эта «клиническая» ситуация утрачивает обособленность, при которой только и можно размышлять о жизни, и сама становится страстным конфликтом доверия и враждебности. С психоаналитической точки зрения ограничения устанавливаются склонностью (особенно сильной у невротиков) переносить базисные конфликты из первоначальной детской обстановки в каждую новую ситуацию, включая и терапевтическую. Именно это имел в виду Фрейд, когда говорил, что само лечение в начале становится «неврозом перенесения». Пациент, который таким образом переносит свой конфликт во всей отчаянной безотлагательности, оказывается в то же самое время сопротивляющимся всяким попыткам заставить его бесстрастно посмотреть на ситуацию и сформулировать ее значение. Он ведет сопротивление и более, чем когда-либо, втягивается в войну, чтобы покончить со всеми войнами. Именно здесь непсихоаналитическая терапия часто прекращается: говорят, что пациент не может или не хочет стать здоровым, либо не способен понять свои обязанности в курсе лечения. Однако терапевтический психоанализ как раз и начинается с этого момента. Он предполагает систематическую опору на знание о том, что невротик неразделим в своем желании выздороветь и непреодолимой потребности перенесения своих зависимостей и враждебных актов на процесс лечения и персону терапевта. Психоанализ признает такие «сопротивления» и извлекает из них полезную информацию.

Феномен перенесения у играющего ребенка, равно как и у вербализующего свои проблемы взрослого, отмечает собой точку, где простые меры не имеют успеха, а именно, когда душевное возбуждение настолько усиливается, что разрушает игривость, помимо воли разряжаясь в игру или в отношения с наблюдателем игры. Этот «эмоциональный пробой» характеризуется тем, что в данном случае можно описать как распад игры, то есть внезапную и полную или диффузную и медленно распространяющуюся неспособность играть. Мы уже видели такой распад игры, когда в ответ на мою провокацию Энн пришлось покинуть меня и мои соблазняющие игрушки, чтобы возвратиться к матери. Мы также видели Сэма, захваченного его неодолимыми эмоциями в середине игры. В обоих случаях мы использовали наблюдение игры в качестве побочного диагностического инструмента. А сейчас я расскажу о маленькой девочке, которая, хотя ее и привели в чисто диагностических целях, провела меня сквозь полный цикл распада и триумфа игры и, таким образом, предложила великолепный образец того способа, которым затопленное страхом эго может вновь обрести свою синтезирующую способность через вовлечение в игру и выход из нее.

Нашей пациентке, Мэри, три года. Она неяркая брюнетка, но выглядит (и является) смышленой, хорошенькой и довольно женственной. Говорят, однако, что при нарушении душевного равновесия Мэри становится упрямой, по-младенчески капризной и замкнутой. На днях она обогатила свой инвентарь экспрессии кошмарами и сильными приступами беспокойства в игровой группе, к которой недавно присоединилась. Все, что могут сообщить воспитатели игровой группы, сводится к следующему: у Мэри странный способ поднимать вещи и скованное тело, причем ее напряженная неловкость, кажется, возрастает в связи с режимными моментами отдыха и посещения туалета. С такой вот информацией на руках мы и пригласили Мэри в наш кабинет.

Здесь, возможно, следует сказать несколько слов о весьма затруднительной ситуации, создающейся, когда мать приводит ребенка на обследование. Как правило, ребенок не хотел идти: часто он вообще не чувствует себя больным в том смысле, что у него есть симптом, от которого ему хотелось бы избавиться. Напротив, если он что и сознает, так это следующее: некоторые вещи и, в особенности, некоторые люди заставляют его чувствовать себя неуютно, и он хочет, чтобы мы сделали что-то с этими вещами и людьми, а не с ним. Часто ребенок думает, что что-то не так с его родителями, и в большинстве случаев он оказывается прав. Однако чтобы выразить это, ему не хватает слов; но даже если бы у него их было достаточно, у малыша нет оснований доверять нам такую важную информацию. С другой стороны, он не знает, что нам рассказали о нем родители, хотя одному богу известно, что они наговорили о нас ребенку. Ибо родителям, полезным, когда они хотят быть информантами, и необходимым, когда они выступают в роли первоисточников информации, нельзя полностью доверять в этих вопросах; их первоначальная история очень часто искажается желанием оправдать (либо скрыто наказать) себя или наказать (и бессознательно оправдать) кого-то еще, скажем, бабушку и дедушку, которые «натворили тут невесть что».

В данном случае мой кабинет находился в больнице. Мэри сказали, что она ехала ко мне, чтобы поговорить о своих кошмарах со мной, человеком, которого она никогда до этого не встречала. Мать консультировалась по поводу ее кошмаров с педиатром и Мэри слушала, как они обсуждали возможные показания для удаления миндалин. Поэтому я надеялся, что девочка обратит внимание на явно немедицинскую обстановку моего кабинета и даст мне шанс просто и честно объяснить ей, что я не врач и собираюсь лишь поиграть вместе с ней для того, чтобы мы могли познакомиться. Конечно, подобные объяснения полностью не рассеивают опасений ребенка, но хотя бы позволяют ему заняться игрушками и что-то делать. А коль скоро он что-то делает, мы можем наблюдать за тем, что он отбирает и что отвергает в нашем стандартном наборе игрушек.

Мэри входит в мой кабинет, держась за мать. Девочка протягивает мне руку (напряженную и холодную), затем дарит короткую улыбку и отступает к матери, обхватывая ее руками и удерживая рядом с еще открытой дверью кабинета. Она зарывается лицом в материнскую юбку, как будто хочет там спрятаться, и отвечает на все мои предложения лишь поворотом головы в мою сторону, причем с плотно зажмуренными глазами. Все же Мэри улучила момент, чтобы бросить на меня лукавый взгляд, который, казалось, выражает интерес - как если бы она хотела оценить, сможет ли этот новый взрослый понять шутку. То, что ее взгляд был замечен мною, по-видимому, заставляет малышку поспешно и несколько театрально вернуться под защиту матери. Та, в свою очередь, пытается привлечь внимание дочери к игрушкам, но Мэри снова прячет лицо в материнской юбке и подчеркнуто детским голосом заводит: «Мама, мама, мама!» Маленькая актриса! Я даже не вполне уверен, что при этом она не прячет улыбку, и поэтому решаю подождать.

Мэри принимает решение. Все еще держась за мать, она показывает на куклу (девочку) и несколько раз, преувеличенно сюсюкая, быстро повторяет: «Что это? Что это?» После того как мать терпеливо объяснила ей, что это - кукла, Мэри повторяет: «Кукла, кукла, кукла», - и используя не понятные мне слова, предлагает матери снять с куклы туфельки. Мать пытается побудить ее сделать это самостоятельно, но Мэри просто повторяет свое требование. Голос девочки становится довольно тревожным и, кажется, скоро на нас хлынут слезы.

В этот момент мать спрашивает, не пора ли ей выйти из комнаты и подождать в приемной, как они договаривались с Мэри, когда ехали сюда. Я спрашиваю Мэри, можем ли мы сейчас отпустить маму, и неожиданно не слышу от нее никаких возражений, даже когда она остается один на один со мной. Пробую завести разговор от имени той куклы, которую мать оставила в руке Мэри. Девочка твердо берет куклу за ноги и вдруг, озорно улыбаясь, начинает тыкать головой куклы в различные предметы, находящиеся в комнате. Когда с полки падает игрушка, Мэри оглядывается на меня, чтобы узнать, не зашла ли она слишком далеко. Видя мою снисходительную улыбку, она заливается смехом и начинает толкать - всегда головой куклы - игрушки помельче, так что все они тоже падают. Ее возбуждение нарастает. С каким-то особым ликованием Мэри наносит удар кукольной головой по игрушечному поезду, стоящему на полу в середине комнаты. С усиливающимися признаками почему-то слишком возбуждающего веселья она опрокидывает все вагоны. Когда опрокидывается и локомотив, Мэри внезапно останавливается и бледнеет. Прислонясь спиной к дивану, она держит куклу вертикально у нижней части живота, а затем роняет ее на пол. Снова поднимает, держит ее в том же положении и в том же месте, и снова роняет. Повторив это несколько раз, девочка начинает сначала хныкать, а потом и вопить: «Мама, мама, мама!»

Входит мать, уверенная в том, что общения не получилось, и спрашивает Мэри, не хочет ли она пойти домой. Я говорю девочке, что она может идти домой, если хочет, но я мол, надеюсь, что через несколько дней она придет еще раз. Быстро успокоившись, Мэри уходит с матерью, говоря секретарю в приемной «до свидания», как если бы у нее состоялся приятный визит.

Может показаться странным, но я тоже считал, что ребенок провел успешную, хотя и прервавшуюся коммуникацию. Когда дело касается маленьких детей, слова не всегда нужны в самом начале общения. Я считал, что игра Мэри постепенно подготавливала диалог, и уж во всяком случае девочка передала мне посредством контрфобической активности информацию о том, что ей угрожало. Факт озабоченного вмешательства матери был, конечно, столь же знаменательным, как и распад игры ребенка. Вместе они, вероятно, объясняют инфантильную тревогу девочки. Но что она сообщала мне этим эмоциональным кувырканьем, этой внезапной веселостью и неожиданно нахлынувшей агрессивностью, как и одинаково неожиданным торможением и тревожной бледностью?

Видимое содержание модуса состояло в том, чтобы толкать предметы, но не рукой, а куклой как удлинителем руки, и затем ронять ту же куклу от области гениталий.

Кукла как продолжение руки была, так сказать, толкающим орудием. Это дает возможность предположить, что Мэри не осмеливается трогать или толкать предметы голой рукой, и напоминает мне о наблюдении ее воспитателя, утверждавшего, будто девочка трогает и поднимает предметы своим особым способом. Что, вместе с общей ригидностью ее конечностей, наводит меня на следующую гипотезу: Мэри беспокоят ее руки, возможно, как агрессивные орудия.

Перемещение куклы к нижней области живота, чтобы затем, странным образом, навязчиво и многократно ее ронять, ведет к дополнительному предположению, что девочка инсценировала потерю из этой области агрессивного орудия, толкающего инструмента. Похожее на припадок состояние, охватившее ее в тот момент, отчасти напоминает мне кое-что, о чем я давно знал: сильные истерические припадки у взрослых женщин интерпретировались как инсценировки, представляющие обоих партнеров в воображаемом скандале. Так, одна рука, срывая одежду пациентки, может тем самым инсценировать нападение агрессора, тогда как другая, хватая и удерживая первую, может изображать попытку жертвы защититься. У меня создалось впечатление, что приступ Мэри имеет именно такую природу: казалось, ее неумолимо влекло инсценировать и ограбленную, и грабителя, испуганно и, в тоже время, как бы навязчиво роняя куклу по нескольку раз.

Но что у нее могли украсть? Для ответа нам потребовалось бы знать, какое значение куклы было более релевантным в данном случае, то есть использовалась ли она в качестве агрессивного инструмента или символизировала младенца. За время этой игры роняемая кукла сначала побывала в роли удлинителя конечности и инструмента (толкающей) агрессии, а затем представляла что-то утраченное в нижней области живота при обстоятельствах крайнего беспокойства. Считает ли Мэри пенис таким агрессивным оружием? И не инсценирует ли она тот факт, что у нее его нет? По рассказам матери, вполне вероятно, что при поступлении в детский сад у Мэри появилась первая возможность ходить в туалет вместе с мальчиками, а посещения туалета, как уже говорилось, служили поводом для тревоги.

Мать Мэри стучится в дверь в тот момент, когда я думаю о ней. Она оставила ребенка, теперь уже совершенно успокоившегося, снаружи и вернулась, чтобы кое-что дополнить к биографии дочери. Мэри родилась с шестым пальцем, который ей удалили примерно в шесть месяцев: на левой руке у нее остался шрам. Как раз до появления ее приступов тревоги, Мэри неоднократно «и настойчиво» спрашивала об этом шраме («Что это? Что это?») и получала шаблонный ответ: «комар укусил». Мать согласилась с тем, что в более раннем возрасте девочка вполне могла присутствовать при разговорах, где упоминалась ее врожденная аномалия. А недавно, добавила она, Мэри стала столь же настойчивой в своем сексуальном любопытстве.

Теперь мы можем лучше осмыслить тот факт, что Мэри беспокоит агрессивное использование собственной руки, которую лишили пальца, и что, возможно, она ставит знак равенства между рубцом на руке и своим генитальным «рубцом», между утраченным пальцем и отсутствующим пенисом. Кроме того, такая ассоциация, вероятно, приводит в соприкосновение наблюдение половых различий во время игр в детском саду и безотлагательный вопрос об угрожающей операции.

До того как привести ко мне девочку во второй раз, мать рассказала еще об одном происшествии. Недавно по сексуальному любопытству Мэри был нанесен особый удар, когда ее отец, ставший раздражительным из-за опасения лишиться средств к существованию в результате регионального роста безработицы, проявил нетерпимость по отношению к дочери, которая по обыкновению пришла к нему в ванную комнату. Как отец сам мне потом рассказывал, фактически он вытолкал девочку из ванной, сердито повторяя: «Не лезь сюда!» [«You stay out of here!» Именно эта английская фраза дает возможность лучше понять последующее игровое поведение Мэри. - Прим. пер.] Ей нравилось наблюдать за процессом бритья и, кроме того, в связи с последними событиями она расспрашивала отца (к легкой досаде последнего) о его половых органах. Строгое соблюдение заведенного порядка, когда она могла делать, говорить и спрашивать одно и то же по многу раз, всегда было необходимым условием внутренней безопасности Мэри. Девочка была «убита горем» вследствие отлучения от туалета отца.

Мы с матерью обсудили также и тот факт (о котором я уже упоминал), что педиатр отнес нарушение сна и дурной запах изо рта Мэри на счет плохого состояния ее миндалин и что мать и врач дискутировали в присутствии ребенка о необходимости срочной операции. Тогда, операция (удаление) и сепарация (отделение), как можно увидеть, являются общими знаменателями: фактическое удаление пальца на руке, ожидаемое удаление миндалин и мифическая операция, посредством которой мальчики становятся девочками; разлучение с матерью на время посещения детского сада и отделение от отца. Это и было тем минимальным расстоянием, на какое нам, после первого сеанса наблюдения за игрой, удалось приблизиться к значениям, на которых, казалось, сходились все элементы игры и биографические данные Мэри.

Полной противоположностью распаду игры является насыщение игрой, то есть такая игра, из которой ребенок выходит восстановленным, как спящий из сновидений, «возымевших должное действие». Распад и насыщение легко заметны и понятны лишь в редких случаях. Чаще они размыты и их приходится устанавливать путем тщательного исследования. Но с Мэри все было иначе. Во время второй нашей встречи она угодила мне образцом игрового насыщения, столь же впечатляющим, как и образец распада ее игры.

Вначале Мэри снова застенчиво улыбалась мне и опять отворачивалась, держась за руку матери и настаивая, чтобы та вошла с ней в кабинет. Однако стоило им оказаться в комнате, как девочка отпускает материнскую руку и, забыв о нашем - матери и моем - присутствии, начинает оживленно, с очевидной решимостью и целеустремленностью играть. Я быстро закрываю дверь и жестом приглашаю мать присесть, поскольку не хочу разрушать игру.

Мэри направляется в угол комнаты, где на полу лежат кубики. Она выбирает два кубика и устанавливает их так, чтобы можно было встать на них всякий раз, когда ей приходится возвращаться в угол за другими кубиками. Таким образом, игра снова начинается с удлинения конечностей, на этот раз ее ног. Без заминок совершая рейсы в угол и обратно, Мэри собирает кучу кубиков в центре комнаты. Затем опускается на колени и строит на полу маленький дом для игрушечной коровы. Около четверти часа она полностью поглощена задачей сложить домик так, чтобы он был строго прямоугольным и в то же время точь-в-точь соответствовал размерам игрушечной коровы. Потом она пристраивает пять кубиков к одной длинной стороне дома и экспериментирует с шестым, пока его положение не удовлетворяет ее полностью (рис. 10).




Рис. 10
На этот раз доминирующим эмоциональным тоном стало спокойное игровое сосредоточение с оттенком материнской заботы и порядка. Нарастания возбуждения здесь нет и игра заканчивается на ноте насыщения: Мэри что-то построила, ей это нравится и теперь игра окончена. Она встает с сияющей улыбкой, которая внезапно сменяется озорным огоньком в глазах. Я еще не сознаю «опасности», жертвой которой мне предназначено стать, ибо совершенно зачарован тем фактом, что точно подогнанный к размерам коровы хлев выглядит как кисть руки... с шестью пальцами! В то же время он выражает «инклюзивный» модус, присущую женскому полу защитную конфигурацию, соответствующую корзинкам, коробкам и колыбелькам, которые девочки разного возраста приспосабливают для удобного хранения мелочей. Как я себе мыслю, мы наблюдаем здесь две реконструкции в одной: эта конфигурация возвращает на место удаленный палец руки, а ее структура, к счастью свойственная женскому полу вообще, опровергает ранее инсценированную «потерю из генитальной области». Таким образом, игра второго тура служит выражением восстановления и сохранности, - и это касается тех же частей тела (руки, области гениталий), которые в фазе распада игры первого тура представлялись подверженными опасности.

Но, как я говорил, Мэри начала озорно посматривать на меня. Теперь она смеется, берет мать за руку и тянет из комнаты, решительно произнося: «Мама, пойдем!» Я выжидаю какое-то время и выглядываю в приемную, откуда неожиданно раздается громкое и торжествующее «Той там!» (Thtay in there!»). [Искаженное детское «Stay in there!» («Оставайся там!» или «Не выходи!»). Ср. с фразой отца Мэри «Stay out of here!» - Прим. пер.] Я быстро отхожу назад, после чего Мэри с грохотом захлопывает дверь. Две мои последующие попытки выйти из комнаты закончились тем же. Она загнала меня в тупик.

Ничего не оставалось как только проникнуться духом игры. Я слегка приоткрыл дверь, быстро просунул в щель игрушечную корову, заставил ее пропищать и отдернул назад. Мэри вне себя от удовольствия и настойчиво требует повторить игру несколько раз. Она добивается своего, а затем наступает время идти домой. Когда девочка уходит, она победоносно, но любяще смотрит на меня и обещает прийти еще. Мне же остается трудная задача - разгадать, что произошло.

От тревоги в аутосфере в первом игровом эпизоде Мэри перешла к насыщению в микросфере и достигла триумфа в макросфере. Она вывела мать из моего пространства и заперла меня в нем. Именно в этом и заключалась суть игры: не выпускать (в шутку) мужчину из его комнаты. И только в связи с этим шуточным превосходством Мэри решилась заговорить со мной, причем не в какой-то там вежливо-неопределенной форме. «Той там!» («Не выходи!») - вот ее первые слова, с которыми она когда-либо обращалась ко мне! Слова эти были произнесены ясно и громко, как если бы что-то в ней ожидало момента, когда она будет достаточно свободной, чтобы произнести их. Что все это означает?

Я полагаю, мы имеем здесь завершение игрового эпизода через «перенесение отца» («father transference»). Уместно вспомнить, что с того момента, как Мэри вошла в мою комнату в первую нашу встречу, она обнаружила несколько кокетливое и робкое любопытство ко мне, которое тут же отвергла, крепко зажмурив глаза. Поскольку можно было бы ожидать, что она перенесет на меня (мужчину с игрушками) конфликт, разрушивший ее обычно игривые отношения с отцом, то более чем вероятно предположение о том, что в этой игре Мэри повторяла - при активном владении положением («Thtay in there» - «Той там!» = «Не выходи оттуда!») и при изменении векторов («out - in») - ту ситуацию отлучения, пассивной жертвой которой она стала дома («Stay out of here!» - «He входи сюда!»).

Возможно, кому-то покажется, что это - излишне сложное и хитроумное рассуждение для такой маленькой девочки. Но здесь хорошо бы осознать, что эти вопросы трудны лишь для рационального мышления. Было бы действительно нелегко придумать такую последовательность игровых трюков. Трудно даже распознать и проанализировать ее. Но все это, конечно же, происходит бессознательно и автоматически - и здесь никогда не следует недооценивать силу эго, даже у такой маленькой девочки.

Этот эпизод приведен для иллюстрации тенденции к самоисцелению в спонтанной игре, ибо игровая терапия и игровой диагноз должны систематически использовать процессы такого самоисцеления. Они могут помочь ребенку оказать помощь самому себе, и они могут помочь нам консультировать родителей. Там же, где самоисцеления не происходит, должны вводиться более сложные методы лечения (детский психоанализ) [Anna Freud, Psycho-Analytical Treatment of Children, Imago Publishing Co., London. 1946.], которые не обсуждались в этой главе. С увеличением возраста место игры обычно занимает длительная беседа. Однако здесь я намеревался продемонстрировать, что несколько сеансов игры могут снабдить нас информацией о проблемах, которые ребенок никогда бы не смог вербализировать. Подготовленные наблюдатели, располагающие многочисленными данными о жизни ребенка, способны из нескольких игровых контактов извлечь информацию о том, какие из этих данных высоко релевантны для конкретного ребенка, и почему. В случае Мэри, распад игры и игровое насыщение, будучи рассмотренными в рамках всех известных обстоятельств, определенно говорят о том, что множество прошлых и будущих, реальных и воображаемых событий были инкорпорированы в систему взаимоотягчающих угроз и опасностей. Во втором сеансе своей игры она устранила их все разом: восстановила собственный палец, успокоила себя, вновь подтвердила свою феминность и... как следует отделала большого мужчину. Тем не менее обретенный таким образом игровой мир необходимо подкрепить новым инсайтом со стороны родителей.

Родители Мэри приняли (а частично и сами предложили) следующие рекомендации. Любопытство дочери касательно ее шрама, ее половых органов и возможного удаления миндалин требовало правильного отношения и правдивой позиции. Девочке нужно, чтобы другие дети, особенно мальчики, приходили играть к ней домой. Вопрос миндалин требовал решения специалиста, которое затем можно было бы честно сообщить ребенку. По-видимому, неразумно будить и удерживать девочку, когда ей снятся кошмары; возможно, ей нужно было довести борьбу со своими сновидениями до конца и, при случае, требовалось лишь немного подержать и успокоить ее, когда она сама просыпалась. Ребенку требовалось много активности: игровое обучение ритмическим движениям могло бы несколько уменьшить ригидность ее конечностей, которая, независимо от первоначальной причины, вероятно, усугублялась наполненным страхом ожиданием, с тех пор как девочка впервые услышала о таинственной ампутации ее пальца.

Когда через несколько недель Мэри нанесла мне короткий визит, она была совершенно спокойной и ровным громким голосом задала вопрос о цвете поезда, на котором я ездил в отпуск. Уместно вспомнить, что Мэри опрокинула игрушечный паровоз в свой первый приход; теперь она могла вести беседу о паровозах. Удаление миндалин оказалось ненужным; кошмары прекратились. Девочка широко и без ограничений контактировала с новыми товарищами по игре, как у себя дома, так и по соседству. Восстановились игровые отношения с отцом. Ему интуитивно удалось наилучшим образом использовать внезапно захватившее Мэри восхищение сияющими локомотивами: он регулярно ходил с ней гулять к локомотивному депо, где они вместе любовались могучими машинами.

Здесь тот символизм, который наполнял собой рассматриваемый клинический эпизод, приобретает новое измерение. В связанном с распадом игры состоянии отчаяния игрушечный локомотив, по-видимому, имел деструктивное значение на фоне фаллически-локомоторного беспокойства: когда Мэри опрокинула его, она, вероятно, испытывала вселяющее благоговейный страх чувство из разряда «Адам, где ты?», которое мы уже наблюдали у Энн. [См.: 4.1, Гл. 2, с. 38 - Прим. пер.]

В это время игровые отношения Мэри с отцом были разрушены из-за его тревог по поводу возможной потери работы и соответствующего социально-экономического статуса. Девочка, конечно, не могла знать, а тем более понять творившегося в отцовской душе, и, по-видимому, истолковала все исходя из ее возрастных возможностей и реальных изменений в ее статусе. И все же реакция ребенка была в определенном смысле связана с неосознаваемым значением действий отца. Ибо нависшая угроза потери статуса, угроза маргинальности, часто имеет результатом бессознательную попытку посредством более строгого самоконтроля и очищенных норм вновь обрести утраченную почву под ногами или, по крайней мере, удержаться от дальнейшего падения. Я полагаю, это и заставило отца менее терпимо реагировать на исследовательскую активность маленькой дочери, тем самым обижая и пугая ее в той общей сфере, которая была уже и так подорвана. Именно эта сфера, в сгущенной форме, проявилась потом в ее игре, хотя девочка и пыталась, из-за ужасности изоляции, пробиться назад к игривой взаимности. Таким образом, дети действительно отражают в игре, а там, где она не удается, переносят в собственную жизнь исторические и экономические кризисы своих родителей.

Ни игра Мэри, ни обеспеченный этой игрой инсайт не могли изменить экономических забот ее отца. Но в тот момент, когда он признал воздействие своих тревог на развитие дочери, он осознал, что в дальней перспективе ее тревоги имеют гораздо большее значение, чем грозившее изменение его рабочего статуса. Впрочем, реальные события не подтвердили его опасений потерять работу.

Идея отца совершать прогулки к локомотивному депо была удачной. Ибо теперь настоящие паровозы стали символами могущества, одинаково разделяемыми отцом и дочерью и поддерживаемыми всей системой образов той машинной культуры, в которой этому ребенку суждено было стать женщиной.

Таким образом, по окончании любой терапевтической встречи с ребенком родитель должен поддерживать то, чего взрослый пациент вынужден добиваться для себя сам, а именно, поддерживать перестройку в соответствии с образами и силами, направляющими культурное развитие в его эпоху, а с ней и возросшую перспективу чувства идентичности.

И здесь, наконец, мы должны попытаться подойти к лучшему описанию и определению того, что мы понимаем под идентичностью.
3. Истоки идентичности
А. Игра и социальная среда
Неожиданно появляющаяся идентичность наводит мосты между стадиями детства, когда телесному я (the bodily self) и родительским образам придаются их культурные коннотации; она же соединяет мостом и стадии ранней взрослости, когда множество социальных ролей становятся доступными и, фактически, все более и более принудительными. Мы попытаемся прояснить этот процесс, сначала рассматривая некоторые шаги ребенка в направлении идентичности, а затем - некоторые препятствия, воздвигаемые культурой на трудном пути ребенка к обретению идентичности.

Ребенка, который только что открыл в себе способность ходить, более или менее поощряемую или игнорируемую теми, кто его окружает, влечет повторять акт ходьбы из чисто функционального удовольствия и из надобности довести до совершенства недавно введенную в действие функцию. Но он также действует под влиянием непосредственного сознавания им нового статуса и фигуры «того, кто может ходить», с любой из коннотаций, какую случается иметь в координатах пространства-времени его культуры, будь это «тот, кто далеко пойдет», «тот, кто сможет твердо стоять на своих ногах», «тот, кто будет прямым» или «тот, за кем нужен глаз да глаз, поскольку он может зайти слишком далеко». Интериоризация конкретной версии «того, кто может ходить» - один из многих шагов в развитии ребенка, которые (через посредство личного опыта, подтверждающего физическое овладение и культурное значение, функциональное удовольствие и социальный престиж) с каждым пройденным отрезком пути способствуют более реалистической самооценке. Эта самооценка вырастает до убежденности в том, что он учится результативным шагам к реальному будущему и развивается в ясно очерченное «я» (self) внутри социальной действительности. Растущий ребенок должен на каждом шагу извлекать оживляющее чувство реальности из сознавания того, что его индивидуальный путь овладевающего опыта (его эго-синтез) является успешным вариантом групповой идентичности и находится в соответствии с пространством-временем и жизненным планом группы.

В этом детей невозможно обмануть пустой похвалой и снисходительным ободрением. Они могут оказаться вынужденными принимать искусственное подпирание самооценки за неимением чего-то лучшего, но их эго-идентичность приобретает силу только от искреннего и последовательного признания реального достижения, то есть такого достижения, которое имеет значение в данной культуре. Мы пытались выразить эту мысль при обсуждении проблем воспитания индейцев, однако сейчас уступим трибуну для более ясного изложения вопроса. [Ruth Benedict, «Continuities and Discontinuities in Cultural Conditioning», Psychiatry, 1:161-167 (1938).]

«Доктор Рут Андерхилл рассказывала мне, как сидела с группой стариков племени папаго (Аризона), когда хозяин дома попросил свою трехлетнюю внучку закрыть дверь. Она была тяжелой и закрывалась с трудом. Ребенок старался, но дверь не двигалась. Несколько раз дед повторял: «Да, закрой дверь». Никто не встал, чтобы помочь ребенку, и никто не освободил ее от этого поручения. С другой стороны, не было и нетерпения, ибо в конце концов ребенок был совсем маленький. Старики важно сидели в ожидании, пока девочка не достигла цели и ее дедушка степенно не поблагодарил ее. Предполагалось, что ей бы не дали задания, если бы она не могла его выполнить, а раз оно дано, она обязана выполнить его сама, без посторонней помощи, как если бы была взрослой женщиной.

Существенным моментом такого детского воспитания является то, что ребенка с младенчества непрерывно приучают к ответственному участию в социальной жизни, хотя, в то же самое время, предполагаемые этим подходом задания адаптируются к его возможностям. Контраст с нашим обществом очень велик. Ребенок не вносит никакого трудового вклада в наше индустриальное общество, кроме как конкурируя со взрослым; его работа соизмеряется не с собственной силой и ловкостью, а с точно выверенными производственными требованиями. Даже когда мы хвалим достижения ребенка в работе по дому, нас оскорбляет, если такую похвалу истолковывают как явление одного порядка с похвалой взрослых. Ребенка хвалят, потому что родители чувствуют старание с его стороны, независимо от того, хорошо ли, по взрослым меркам, выполнено задание или нет, и поэтому он не приобретает никакого разумного эталона для измерения своих достижений. Торжественность семьи индейцев из племени шейеннов, устраивающей праздничную церемонию из-за первой охотничьей добычи (дрозда-рябинника) маленького мальчика, далека от нашего обычного поведения. При рождении мальчику дарили игрушечные лук и стрелу, а начиная с того времени, как он мог играть - пригодные для стрельбы и подходящие по росту лук и стрелы, которые специально делались для него главой семьи. Животных и птиц мальчик узнавал в ранжированной последовательности, начиная с тех, кого легче всего было добыть; и когда он приносил свою первую добычу каждого вида, его семья должным образом праздновала это событие, принимая его вклад столь же серьезно, как и бизона, добытого его отцом. Когда он, наконец, убивал бизона, то это была только заключительная ступень подготавливающего к взрослой жизни детства, а не новая взрослая роль, с которой его детский опыт находился бы в противоречии.»

В таком случае становится ясно, что выдвигаемые в нашей культуре теории игры, которые берут за основу предположение, будто и у детей игра определяется через противопоставление труду, являются фактически лишь одним из многих предубеждений, вследствие которых мы лишаем наших детей раннего источника чувства идентичности.

У «примитивов» это обстоит иначе. Их культуры эксклюзивны. Их образ человека начинается и заканчивается идеей сильного сиу или чистого юрок, причем в строго очерченных сегментах природы. В нашей цивилизации образ человека расширяется. По мере того как этот образ становится более индивидуированным, он обнаруживает тенденцию к включению несчетного числа людей в новые регионы, государства, континенты и классы. Новые синтезы экономической и эмоциональной безопасности люди ищут в образовании новых национальных и социальных организаций, основанных на более инклюзивных идентичностях.

Примитивные племена напрямую связаны с источниками и средствами производства. Их орудия труда суть наставки к органам тела, а их магия - проекция представлений о собственном теле. Дети в этих группах принимают непосредственное участие в повседневной работе и занятиях магией. Человек и среда, детство и культура могут изобиловать опасностями, однако все это - один мир. Такой мир может быть маленьким, но он культурно когерентен. С другой стороны, экспансивность цивилизации, наряду с ее стратификацией и специализацией, делают невозможным для детей включение в их эго-синтез чего-то большего, чем отдельные сегменты того общества, которое релевантно их существованию. Сама история стала проходящей средой обитания, к которой надлежит приспосабливаться. Машины, уже далеко не являющиеся только инструментами и расширителями физиологических функций человека, предопределяют целым организациям людей выполнять функции приставок и расширителей технических устройств. У некоторых классов детство становится изолированной частью жизни со своим собственным фольклором и литературой.

Однако изучение современных неврозов указывает на важность этого лага [Лаг - разрыв во времени между двумя явлениями или процессами, находящимися в причинно-следственной связи. - Прим. пер.] между воспитанием детей и социальной действительностью.

По нашему убеждению, неврозы содержат в себе бессознательные и тщетные попытки приспособиться к гетерогенному настоящему с помощью магических представлений более гомогенного прошлого, фрагменты которого все еще передаются через воспитание ребенка. А механизмы приспособления, некогда способствовавшие эволюционной адаптации, племенной интеграции, кастовой объединенности, национальному единообразию и т. д., в индустриальной цивилизации остаются не у дел.

Тогда неудивительно, что некоторые из наших беспокойных детей постоянно убегают из своей игры в дискредитирующую их деятельность, где они кажутся нам «вредящими» нашему обществу, хотя анализ обнаруживает, что они хотят лишь продемонстрировать свое право на поиск в нем идентичности. Они отказываются получать профессию «ребенка», который должен играть роль взрослого, потому что ему не дают возможности быть маленьким партнером в большом мире.
Б. Сын бомбардира
Во время последней войны мой сосед, мальчик пяти лет, претерпел в своей личности изменение от «маменькина сынка» до отчаянного, упрямого и непокорного ребенка. Самым же беспокоящим симптомом у него стало влечение к поджогам.

Родители мальчика разошлись как раз перед началом войны. Мать с сыном переехала на квартиру к каким-то своим родственникам, а отец поступил на службу в военно-воздушные силы США. Эти родственницы часто неуважительно отзывались о его отце и культивировали у мальчика не по возрасту детские черты характера. Таким образом, «быть маменькиным сынком» грозило оказаться более сильным элементом идентичности, чем «быть сыном своего отца».

Однако отец хорошо проявил себя на войне, фактически, став, героем. По случаю первого отпуска отца маленький мальчик получил возможность увидеть, как тот мужчина, от подражания которому его предостерегали, стал центром восхищенного внимания всей округи.

Мать заявила, что не прочь оставить свои намерения развестись с ним. Отец вернулся на фронт, и вскоре его самолет был сбит над территорией Германии.

После отъезда отца и его гибели у этого нежного и зависимого мальчика развились все более и более беспокоящие симптомы разрушительности и открытого неповиновения, достигшие кульминации в поджогах. Он дал ключ к такому самоизменению, когда, протестуя против побоев матери, показал на штабель дров, подожженных им, и воскликнул (используя более детские языковые средства): «Если бы это был немецкий город, ты бы любила меня за это!» Тем самым он показал, что, совершая поджоги, воображал себя бомбардиром, как его отец, который рассказывал о своих подвигах.

Мы можем только догадываться о природе беспокойства этого мальчика. Но я считаю, что перед нами идентификация сына с отцом, проистекающая из внезапно усилившегося конфликта в самом конце эдиповой стадии. Отец, вначале успешно замещенный «хорошим» маленьким мальчиком, вдруг становится вновь ожившим идеалом и, к тому же, конкретной угрозой - соперником в борьбе за любовь матери. Тем самым он радикально обесценивает феминные идентификации сына. Чтобы уберечься от половой и социальной дезориентации, мальчик должен за минимально короткое время перегруппировать свои идентификации; но затем могущественный соперник погибает от рук врага - обстоятельство, которое усиливает чувство вины за соперничающее отношение и компрометирует новую маскулинную инициативу, оказывающуюся неадаптивной.

Ребенок имеет довольно много возможностей идентифицироваться, более или менее экспериментально, с привычками, чертами характера, занятиями и идеалами реальных или вымышленных людей того или другого пола. Определенные кризисы принуждают его производить здесь радикальный отбор. Однако историческая эпоха, в которой он живет, предлагает лишь ограниченное число социально значимых моделей для реально осуществимых комбинаций фрагментов идентификации. Их полезность зависит от той степени, в какой они одновременно отвечают требованиям возрастной стадии развития организма и привычным способам синтеза эго.

Моему маленькому соседу роль бомбардира, вероятно, подсказала возможный синтез разнообразных элементов, которые входят в состав многообещающей идентичности: его темперамента (энергичного); стадии созревания (фаллическо - уретрально - локомоторной); социальной стадии (эдиповой) и социального положения; его возможностей (мышечных, технических), темперамента отца (скорее прекрасного солдата, чем преуспевающего штатского) и современного исторического прототипа (агрессивного героя). Там, где такой синтез имеет успех, самая поразительная коагуляция конституциональных, темпераментальных и выученных реакций может вызвать бурное развитие и неожиданное завершение. Там же, где он терпит неудачу, все разрешается в неизбежном и сильном конфликте, часто выражаемом в непослушании или делинквентности. Ибо если ребенок чувствует, что окружение пытается радикальным образом лишить его всех тех форм выражения, которые позволяют ему развить и интегрировать следующую ступень в своей идентичности, он будет защищать ее с удивительной силой, встречающейся разве у животных, неожиданно вынужденных защищать свою жизнь. В самом деле, в социальных джунглях человеческого существования невозможно ощущать себя живым без чувства эго-идентичности. Лишение идентичности способно толкнуть на убийство.

Я не осмелился бы делать предположения о конфликтах маленького бомбардира, если бы не видел собственными глазами свидетельств в пользу разрешения, соответствующего нашей интерпретации. Когда самая худшая из опасных инициатив этого мальчика сошла на нет, его можно было видеть «пикирующим» с холма на велосипеде: подвергающим опасности, пугающим и все же ловко объезжающим других детей. Они визжали, хохотали и, в известном смысле, восхищались им. Наблюдая за мальчиком и прислушиваясь к странным звукам, которые он издавал, я не мог удержаться от мысли, что он снова воображал себя самолетом, выполняющим бомбометание. Но в то же время он прибавил в игровом локомоторном мастерстве, развил осмотрительность в атаке и стал вызывающим восхищение сверстников виртуозом велосипеда.

Из этого примера нам следует усвоить, что перевоспитание должно не упускать возможность использовать силы, мобилизованные для игровой интеграции. С другой стороны, отчаянную силу многих симптомов следует понимать как защиту того шага в развитии идентичности, который данному ребенку сулит интеграцию быстрых изменений, имеющих место во всех сферах его жизни. Что для наблюдателя выглядит особенно мощным проявлением голого инстинкта, в действительности часто оказывается лишь отчаянной мольбой разрешить осуществление синтеза и сублимации единственно возможным способом. Поэтому можно ожидать, что наши юные пациенты будут поддаваться только тем терапевтическим мерам, которые помогут им приобрести предпосылки для успешного завершения синтеза их идентичности. Терапия и наставление могут пытаться замещать менее желательные моменты более желательными, но целостная конфигурация элементов развивающейся идентичности вскоре становится не поддающейся изменению. Из этого следует, что терапия и руководство со стороны профессионалов обречены на неудачу там, где культура отказывается обеспечивать раннюю основу для идентичности и где благоприятные возможности для целесообразных, но более поздних корректировок оказываются упущенными.

Наш пример с маленьким сыном бомбардира иллюстрирует основную проблему. Психологическая идентичность развивается из постепенной интеграции всех идентификаций. Однако здесь, если не всюду, целое обладает свойством, отличным от свойства суммы его частей. При благоприятных обстоятельствах дети обретают ядра своей особой, отдельной идентичности в довольно раннем возрасте; часто им приходится даже защищать ее против вынужденной сверхидентификации с одним или обоими родителями. Эти процессы трудно исследовать на пациентах, поскольку сам невротик, по определению, стал жертвой сверхидентификаций, которые изолируют маленького индивидуума и от его прорастающей идентичности, и от его социальной среды.
В. Черная идентичность
А что если «среда» оказывается настолько жесткой и непреклонной, что позволяет жить только ценой постоянной утраты идентичности?

Рассмотрим, к примеру, шансы на непрерывность идентичности у американского темнокожего ребенка. Я знаю цветного мальчика, который, подобно нашим сыновьям, каждый вечер слушает по радио передачу о Красном всаднике. Потом он сидит в постели, не в силах сразу заснуть, и воображает себя Красным всадником. Но вот наступает момент, когда он видит себя галопом несущимся за преступниками в масках и вдруг замечает, что в его фантазии Красный всадник - цветной. И мальчик прекращает фантазировать. Несмотря на малый возраст, этот ребенок был чрезвычайно экспрессивен, как в радостях, так и в печалях. Сегодня он - спокойный и всегда улыбающийся; его речь - мягкая и неопределенная; и никто не может заставить его спешить или беспокоиться, как, впрочем, и обрадоваться. Белым людям он нравится.

Темнокожие младенцы часто получают чувственное удовлетворение, которое с избытком обеспечивает им остаточный запас оральности и чувственности (oral and sensory surplus) в течение целой жизни, как это ясно выдает их манера двигаться, смеяться, говорить и петь. Их вынужденный симбиоз с феодальным Югом воспользовался этим орально-сенсорным сокровищем и помог создать идентичность раба: тихого, покорного, зависимого, несколько ворчливого, но всегда готового служить, с проявляемым по случаю сочувствием и неискушенной мудростью. Однако где-то в ее фундаменте появилась опасная трещина. Неизбежная идентификация негра с господствующей расой и потребность расы господ защитить свою собственную идентичность против чувственных и оральных соблазнов, исходящих от низшей расы (откуда родом их няни-негритянки), упрочили в обеих группах цепь ассоциаций: «светлый - чистый - умный - белый» и «темный - грязный - глупый - ниггер». Следствием, особенно для тех негров, которые покинули убогий приют южных семей, часто было чрезвычайно поспешное и суровое воспитание чистоплотности, подтверждаемое биографиями чернокожих писателей. Все происходит так, как если бы наведением чистоты можно было достичь белой идентичности. Сопутствующее разрушение иллюзий передается на фаллическо-локомоторной стадии, когда ограничения в отношении того, девочку какого цвета кожи можно представлять в своих фантазиях, мешают свободному переносу первоначальной нарциссической чувственности в генитальную сферу. Формируются три идентичности: 1) орально-чувственный «малыш-медок» матери или няни-негритянки: нежный, экспрессивный, ритмичный; 2) порочная идентичность грязного, анально-садистического, фаллического насильника - «ниггера»; 3) чистый, анально-компульсивный, сдержанный, дружелюбный, но всегда грустный «негр белого человека».

Так называемые благоприятные возможности, предлагаемые негру-переселенцу, часто оборачиваются лишь более хитроумным вариантом лишения свободы - «только для черных», подвергающим опасности его исторически успешную идентичность (идентичность раба) и не способным обеспечить реинтеграцию вышеупомянутых фрагментов другой идентичности. Эти фрагменты становятся доминирующими в форме расовых карикатур, которые подчеркиваются и стереотипизируются индустрией развлечений. Уставший от своей собственной карикатуры, цветной индивидуум часто уходит в ипохондрическую недееспособность - состояние, представляющее собой аналогию подчиненному положению и относительной безопасности строгого ограничения в южных штатах; иначе говоря, в этих условиях он совершает невротическую регрессию к эго-идентичности раба.

Я уже упоминал о том, что нечистокровные индейцы в районах, где им едва ли когда-нибудь приходилось видеть негров, говорят о своих чистокровных братьях как о «черномазых», тем самым показывая силу господствующих национальных образов, которые служат контрапунктом идеальных и порочных образов в инвентаре доступных прототипов. Ни один человек не может избежать этой оппозиции образов, которая распространяется повсюду: среди мужчин и женщин, большинств и меньшинств, вообще всех классов данной национальной или культурной единицы. Психоанализ доказывает, что бессознательная порочная идентичность (смесь всего того, что вызывает негативную идентификацию, - то есть желание не походить на это) состоит из образов изнасилованного (кастрированного) тела, этнической аут-группы и эксплуатируемого меньшинства. Поэтому типичный настоящий мужчина может - в своих сновидениях и предрассудках - оказаться смертельно напуганным так или иначе проявляющейся сентиментальностью женщины, покорностью негра или интеллектуальностью еврея. Ибо эго, в ходе своих синтезирующих усилий, пытается категоризовать порочные и идеальные прототипы (соперников-финалистов, так сказать), а с ними и все существующие образы высшего и низшего, хорошего и плохого, маскулинного и феминного, свободного и рабского, потентного и импотентного, прекрасного и безобразного, быстрого и медленного, высокого и низкого, в форме простой альтернативы, чтобы увидеть одно сражение и одну стратегию в сбивающих с толку перестрелках между многочисленными мелкими отрядами.

Тогда как дети могут считать, что цветные стали темными из-за какого-то загрязняющего процесса, цветные могут считать белых обесцвеченными цветными. В обоих случаях присутствует идея стирающегося слоя.

«Все народы родились черными, ну а те, что стали белыми, так у них просто ума было побольше. Пришел Ангел Господень и сказал всем собраться на четвертую пятницу в новолуние и омыть себя в Иордане. Он объяснил им, что все они станут белыми, а завитки их волос распрямятся. Ангел долго поучал их, но эти глупые черномазые не вняли его словам. Ангел ничему не может научить черномазого. Когда наступила четвертая пятница, лишь немногие из них вошли в реку и принялись оттирать себя. Воды в реке было очень мало. Это вам не старушка Миссисипи; хоть и была она рекой Господа, воды в ней было не больше, чем в ручье. Вы бы только видели, как толпа черномазых, усевшихся у изгороди, потешалась над теми, кто начал мыться. Гоготала и отпускала крепкие шутки. Черномазых собралось больше, чем вам когда либо приходилось видеть в Виксбурге, когда туда приезжает цирк.

Те же, кто вошел в реку, все скребли и мыли себя, особенно свои волосы, чтобы они распрямились. Старая тетушка Гринни Грэнни, прабабка всех этих черномазых, целый день просидела на бревне, поедая сыр с печеньем да понося тех, кто мылся. Когда стало быстро темнеть, она вскочила и захлопала в ладоши: «Бог - свидетель! Эти черномазые белеют!» Гринни Грэнни сдернула с головы косынку и кубарем скатилась по берегу мыть свои волосы, а за ней и все эти глупые черномазые. Однако всю воду уже израсходовали, осталось лишь чуть-чуть на самом дне, только чтобы смочить ладони да. подошвы. Вот почему у ниггера эти места белые».» [Members of the Federal Writers' Projects, Phrases of the People, The Viking Press, New York, 1937.]

Здесь фольклор использует фактор, являющийся общим как для расовых (одинаково разделяемых белыми и черными) предрассудков, так и для сексуальных предрассудков (так же разделяемых, глубоко внутри, и мужчинами, и женщинами). Предполагается, что так уж случилось, что этим дифференцирующим фактором, будь то более темный цвет кожи или немужская форма гениталий, наделено меньшее количество людей, по оплошности или в наказание; и к нему более или менее откровенно относятся как к позорному пятну.

Конечно, негры - это лишь самый вопиющий пример американского меньшинства, под давлением традиции и вследствие ограничения возможностей вынужденного идентифицироваться с порочными фрагментами собственной идентичности и тем самым ставящего под угрозу любое участие в американской идентичности, может быть, даже заслуженное.

Таким образом то, что можно назвать пространством-временем эго индивидуума, сохраняет социальную топологию среды его детства, а также образ собственного тела с его социальными коннотациями. Весьма важно изучать и то, и другое, чтобы установить взаимосвязь истории детства пациента с историей оседлого проживания его семьи в прототипических (восточных), «отсталых» (южных) или «передовых» (западные и северные границы) областях, по мере того, как эти области инкорпорировались в американский вариант англосаксонской культурной идентичности; с миграцией его семьи из, через и в области, которые в различное время, возможно, олицетворяли собой оседлый и кочующий полюса развивающегося американского характера; с обращением семьи в ту или иную веру, либо с вероотступничеством и классовыми последствиями всего этого; с бесплодными попытками достичь уровня жизни какого-то определенного класса и утратой или добровольным оставлением такого уровня. Наиболее важным является тот отрезок семейной истории, который обеспечивает самое современное и устойчивое чувство культурной идентичности.

Все это поражает нас количеством опасностей, подстерегающих группу-меньшинство американцев, которые, успешно пройдя выраженную и находящуюся под надлежащим контролем стадию автономии, вступают в высшей степени решающую стадию американского детства: стадию инициативы и трудолюбия. Как уже указывалось, менее американизированные группы-меньшинства часто обладают привилегией наслаждаться более чувственным ранним детством. Кризис наступает, когда их матери, теряя веру в себя и прибегая к поспешным коррективам, чтобы приблизиться к неясному, но всепроникающему англосаксонскому идеалу, создают резкие разрывы; или где дети фактически сами научаются отказываться от своих чувственных и склонных к гиперпротекции матерей как от соблазнов и препятствий на пути к формированию более американской личности.

В целом можно сказать, что американские школы успешно справляются с проблемой воспитания приготовишек и учащихся младших классов в духе уверенности в своих силах и предприимчивости. Дети этого возраста кажутся в высшей степени свободными от предрассудков и опасений, как бы ни были они поглощены ростом и учением, да и новыми удовольствиями общения вне своих семей. И это, чтобы предупредить чувство личной неполноценности, должно приводить к надежде на «промышленную ассоциацию», на равенство со всеми теми, кто искренне отдает свои силы и умения учению. С другой стороны, индивидуальные успехи лишь ставят теперь открыто поощряемых детей смешанного происхождения и отчасти отклоняющихся дарований под удар американского подростничества: стандартизации индивидуальности и нетерпимости к «различиям».

Мы уже говорили, прочная эго-идентичность не может появиться и существовать без доверия первой оральной стадии; и она также не может стать полной без перспективы осуществления, которая от доминирующего образа взрослости уходит к истокам младенчества и которая, благодаря ощутимым признакам социального здоровья, вызывает нарастающее ощущение силы эго. Поэтому, прежде чем приступить к дальнейшему рассмотрению современных проблем идентичности, мы должны осознать место идентичности в цикле человеческой жизни. В следующей главе как раз и представлен перечень качеств эго, которые появляются в критические периоды развития, - или перечень критериев (идентичность - это первый), относительно которых индивидуум демонстрирует, что его эго, на данной стадии, обладает достаточной силой, чтобы интегрировать график роста и работы организма со структурой социальных институтов.





Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   21




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет