Эрос невозможного история психоанализа в россии



бет21/25
Дата18.06.2016
өлшемі1.7 Mb.
#144993
түріКнига
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   25

Чего не знала Маргарита

Мало что и в описании Елены Сергеевны Булгаковой, и в описании Чарльза Тейера напоминает знаменитую главу из „Мастера и Маргариты". Сходятся лишь несколько любопытных подробностей. Шум крыльев, который несколько раз за вечер беспокоил Маргариту, находит объяснение в колоритной детали из воспоминаний Тейера: для украшения вечера было взято множество птиц из Московского зоопарка; во время бала они вылетели из своих клеток, разлетелись по всему зданию, и наутро их пришлось вылавливать всему персоналу во главе с самим Послом. Можно добавить еще, что приключения советского пилота, которого в поисках цветов для бала американцы отправили сначала в Крым, потом на Кавказ и, наконец, в Хельсинки, слегка напоминают невероятное путешествие Лиходее-ва. И, наконец, фрак дирижера, которым, по словам Елены Сергеевны, „М. А. пленился более всего", соотносят с „невиданным по длине фраком дивного покроя", который носил (правда, по другому случаю, в Варьете) Воланд .

С этим фраком, однако, связана некоторая несообразность: он отсутствовал в дневнике Е. С. Булгаковой, написанном по ходу событий, и был вписан ею, когда она редактировала дневник уже в начале 60-х годов. Булгаковеды рассказывают об этом так: „Когда Е. С. делала запись о бале у американского посла, она, естественно, не могла предположить, что Булгаков в романе „Мастер и Маргарита" использует впечатления этого бала. Когда она работала над второй редакцией, это ей было хорошо известно и она извлекала из памяти полузабытые штрихи, некогда не привлекшие ее внимания". Похоже, что доступная нам редакция дневников Е. С. Булгаковой в этой части — не столько свидетельство очевидца событий, сколько воспоминание мемуариста, в котором факты смешаны с „полузабытыми штрихами", заполняющими непонятную связь между фактами. Автор дневника в этом месте не столько фиксировал происшедшее, сколько пытался ретроспективно объяснить некий факт, известный ей по рассказу мужа, но непонятный и потому остановивший внимание при переработке дневника. Этот факт — ясно выраженная Булгаковым (возможно, в ходе обсуждения спорного вопроса о том, какой из вариантов этой главы оставить в романе) ассоциация между Великим Балом у Сатаны и реальной „раг1у" в американском посольстве. Непонятным же Елене Сергеевне было то, на чем, собственно, основывалась эта ассоциация. Почему она оставалась непонятной даже ей, присутствовавшей на бале в Посольстве, бывшей прототипом Маргариты и помогавшей в редактировании романа? Не давая ответа, вдова писателя продолжала десятилетия спустя возвращаться к этой теме, вводя в новую редакцию дневника малозначительные штрихи, все равно не снимающие проблему.

Из всего этого мы понимаем, что между балом у Буллита и балом у Воланда была некоторая связь, или сходство, о чем знала жена писателя; но в чем состояла эта связь, Елена Сергеевна, вероятно, могла только гадать. Во всяком случае, не в тех деталях стиля рюсс, во всех этих петухах, медведях, березках и стукачах, которые увидела она на приеме в Спасо-хаусе. Возможно, сходство состояло в чем-то ином, более важном, чего не знала даже она. Пожалуй, и еще более острый вывод кажется психологически оправданным: что-то, касающееся Бала у Сатаны, или самого Сатаны, Булгаков скрывал от жены.


Быть с русскими, как дьявол

Полномочия Калинину были вручены 19 декабря 1933 года. Долгожданное дипломатическое признание Советского Союза Америкой было крупным успехом. Первого Посла, к тому же друга Ленина, встречали, по характеристике американских газет, „истерическими славянскими эмоциями". Буллит тоже был воодушевлен. Ка первом же банкете в Кремле он с успехом выдержал испытание бесконечными тостами, во время которых надо было стоять и нельзя было закусывать, и дождался того, что Сталин сам предложил ему разного рода содействие (в частности, землю для нового здания Посольства на Ленинских горах). С восторгом докладывая об этом в письме Рузвельту, он говорит о своей тактике словами, сильно напоминающими знаменитый совет Воланда: „никогда и ничего не просите... в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами вес дадут!" Его утонченный опыт психобиографии сгодился ему здесь только на то, чтобы увидеть в Сталине „цыгана с корнями и эмоциями, выходящими за пределы моего понимания". Ворошилова он характеризовал как „одного из самых очаровательных людей, которых я встречал в жизни".

По словам Уоллеса, Буллит в первые годы своей службы Послом с энтузиазмом относился к большевикам. Он даже уговаривал Уоллеса, тогда министра сельского хозяйства, внимательнее относиться к успехам русских в этой области, особо подчеркивая почему-то их успехи в искусственном осеменении. Его принимал Сталин, однажды они провели в беседе вдвоем целую ночь. Буллит рассказывал о нем как о выдающемся человеке, однако не скрывал отвращения, вспоминая, как Сталин целовал его „открытым ртом". Обилие алкоголя и застольные ритуалы Кремля тоже были ему не по душе. „Он имел свободный и либеральный склад духа. Он любил ходить повсюду и не мог вынести, чтобы его ограничивали и за ним шпионили". В результате, рассказывал Уоллес, за годы работы в Москве отношение Буллита к Советской России резко изменилось. В 1946 году Буллит характеризовал советскую Компартию как группу того же сорта, что и испанская инквизиция; при этом он говорил, что очень полюбил русских людей, а женщины в Москве вызывали его восхищение: даже на строительстве метро они работали больше мужчин. В конце концов Уоллес, ставший после войны умеренным сторонником сближения с Советами, стал осуждать Буллита за нестабильность и чрезмерный антисоветизм; именно такие люди, писал он, и готовили холодную войну. „Он был восхитительным человеком, но был подвержен эмоциональным потрясениям и внезапным переменам".

Между тем Сталин не выполнял никаких обещаний, на Ленинских горах начали строить Университет, а люди, которых Буллит пытался привлечь к себе, а кого-то успел полюбить, исчезали на глазах. 1 мая 1935 года, сразу после Фестиваля весны, Буллит писал Рузвельту: „Я не могу, конечно, ничего сделать для того, чтобы спасти хоть одного из них". Арестованный Георгий Андрейчин, бывший уполномоченным МИДа по связям с американским Посольством, передал из камеры письмо, написанное на туалетной бумаге (!), „в котором он умоляет меня не пытаться спасти его, иначе он наверняка будет расстрелян". Верил Буллит в аутентичность таких посланий или нет (скорее верил, иначе зачем было сообщать о них Рузвельту), сделать он в самом деле не мог ничего. Андрейчина сменил Борис Штейгер; и он вскоре был арестован, о чем американский Посол тоже сообщил своему Президенту.

Позднее Буллит опишет свои действия под конец пребывания в Москве довольно необычно для дипломата: „Я был с русскими, как дьявол. Я делал все, что мог, чтобы дела у них пошли плохо”.
Вмешательство высших сфер

Булгаков находился под непрерывной и страшной угрозой, справиться с которой было выше человеческих сил. „Что, мы вам очень надоели?" — спросил его Сталин во время знаменитого телефонного разговора. „Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно", — писал Булгаков другу. Со Сталиным же он делился тем, что „с конца 1930 года страдает тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски", и помочь ему может только поездка вместе с женой за границу. Получив отказ, он лечился гипнозом у доктора С. М. Берга.

Лечение помогло с первого же сеанса. Началось оно, судя по дневнику Е. С. Булгаковой, 21 ноября 1934 года. Доктор внушал, что завтра пациент сможет пойти в гости один. Действительно, назавтра писатель вышел один, чего не было уже полгода. Прошло два месяца, и увлеченный Булгаков начинает сам лечить гипнозом. Пациентом был художник В. В. Дмитриев, страдавший от „мрачных мыслей". После первого внушения Дмитриев позвонил „в диком восторге", просил еще: „мрачные мысли, говорит, его покинули, он себя не узнает".

В феврале 1935 года Берг провел Булгакову еще три сеанса. Один из них был, по переданным Еленой Сергеевной словам пациента, „замечательно хорош"; после другого Берги, Булгаковы и другие гости ужинали вместе. „Уходя, Берг сказал, что он счастлив, что ему удалось вылечить именно М. А."

Потом доктор Берг заболел сам. Извиняясь, что не может прийти на очередной сеанс, он продолжал: „Бесконечно рад тому, что Вы вполне здоровы; иначе и быть, впрочем, не могло — у Вас такие фонды, такие данные для абсолютного и прочного здоровья!" Он возвращает пациенту гонорар: „за хождение в гости к хорошим знакомым денег никак взять не могу".

Любопытным образом Булгаков в своем ответе Бергу сам употребляет интонации гипнотизера по отношению к своему заболевшему гипнотизеру. Это неопубликованное письмо от 30 марта 1935 года стоит привести полностью: Дорогой Сергей Миронович!

С огорчением узнал, что у Вас все еще тянется эта волынка с болями. Надеюсь, верю, желаю, чтобы эта прицепившаяся к Вам мерзость отпустила Вас поскорее.

Так и будет. Вместе с весенним солнцем воспрянете и Вы. Я думаю о Вас и не хочется писать свою (?) Коротко говоря, я чувствую себя очень хорошо. Вы сделали так, что проклятый страх не мучит меня. Он далек и глух. Я навещу Вас. Вспоминаю теплые наши беседы. Нечего и говорить, что Елена Сергеевна шлет Вам очень хороший привет. Софье Борисовне лучшие пожелания от нас обоих. Ваш М. Булгаков".

Инфантильная позиция пациента-гитютика, зависимого от чужой воли и способного без рассуждений ожидать магической помощи со стороны, в творчестве Булгакова принимала формы блестящей и иронической фантазии, в которой — на деле — осуществляются желания. Пусть профаны и чекисты поймут ото как фокус и гипноз. „Культурные люди стали на точку зрения следствия: работала шайка гипнотизеров и чревовещателей, великолепно владеющая своим искусством", — так заканчивается его роман. Но читатель, конечно, не верит следствию. Читатель верит автору и его трагическому таланту: чудесное вмешательство не только возможно, но и является единственным выходом из абсурдной советской ситуации.

В пьесах и романе Булгакова, написанных в 30-е годы, всерьез, с надеждой и верой запечатлен образ всесильного помощника, обладающего абсолютной светской властью или магическим всемогуществом, которые тот охотно, без просьб использует для спасения больного и нищего художника. В начале десятилетия он обращал подобные ожидания к Сталину. Похоже, что к середине 30-х годов его надежды переориентировались на американского Посла в Москве.

Почему-то в декабре 1933 года Е. С. Булгакова отмечает в дневнике официальное сообщение о прибытии в Москву „нового американского Посла". Что-то — мы не знаем, что — заинтересовало Булгаковых. В характеристике события Елена Сергеевна немного ошиблась: Посол был первым, и о нем нельзя было сказать, что он „новый". Но автор дневника, похоже, интересовалась не политической сутью дела, а чем-то другим. Проще всего предположить, что это были заботы об авторском праве на постановку „Дней Турбиных" в Америке, о чем время от времени велись переговоры. И действительно, Буллит сразу посетил спектакль „Турбиных", через некоторое время запросил через „Интурист" рукопись пьесы и держал ее на своем рабочем столе. В марте 1934 года „Дни Турбиных" были поставлены в Йейле, родном университете Буллита. Чарльз Тейер вспоминал, что его первое знакомство с Буллитом, только что прибывшим в Москву в качестве Посла, началось тоже с „Турбиных". Тейер только начал учить русский язык и, оказавшись в Москве, искал работы в организуемом Посольстве. Посол жил тогда в Метрополе, Тейер с трудом пробился к нему через московских швейцаров и представился. Буллит попросил его прочесть страницу из лежавшей перед ним рукописи. Это были „Дни Турбиных". Читать по-русски Тейер еще не мог, но содержание пьесы знал и стал ее пересказывать. Буллит понял обман, но оценил молодого человека, который действительно стал его переводчиком, а потом — кадровым дипломатом.

Булгаков и Буллит познакомились 6 сентября 1934 года, во МХАТе на очередном спектакле „Дней Турбиных". Подойдя к драматургу, Буллит сказал, что „смотрит пьесу в пятый раз, всячески хвалил ее. Он смотрит, имея в руках английский экземпляр пьесы, говорит, что первые спектакли часто смотрел в него, теперь редко".

Судя по записям Е. С. Булгаковой, они с мужем не раз бывали на официальных и домашних приемах в посольстве. Поначалу это знакомство казалось сенсационным: друзей семьи „распирает любопытство — знакомство с американцами!". Потом записи Елены Сергеевны об этих контактах становятся спокойными, даже монотонными. 16 февраля 1936 года Елена Сергеевна записывала: „Буллит, как всегда, очень любезен; 18 февраля: „Американцы очень милы"; 28 марта: „Были в 4.30 у Буллита. Американцы — и он тоже в том числе — были еще милее, чем всегда". Через две недели: „Как всегда, американцы удивительно милы к нам. Буллит уговаривал не уезжать, остаться еще..." Посол охотно демонстрировал свою дружбу с писателем, знакомил Булгакова с европейскими послами, хвалил его пьесы.

Булгаковы и Буллит с его свитой общались между собой так, как общаются близкие люди — иногда очень часто, почти каждый день, иногда с большими перерывами, совпадающими с отъездами Буллита в Вашингтон. 11 апреля 1935 года Булгаковы принимают американцев у себя („икра, лососина, домашний паштет, редиски, свежие огурцы, шампиньоны жареные, водка, белое вино"). 19 апреля они обедают у секретаря Посольства Ч. Боолена. 23 апреля в Посольстве состоялся „Фестиваль весны". 29 апреля у Булгаковых снова Боолен, Тейер, Ирена Уайли и еще несколько американцев. „М-с Уайли звала с собой в Турцию". Уже назавтра Булгаковы снова в посольстве. „Буллит подводил к нам многих знакомиться, в том числе французского посла с женой и очень веселого толстяка — турецкого посла". Следующий вечер, третий подряд — Булгаковы вновь проводят с американскими дипломатами.

Примерно в эти дни Буллит пишет Рузвельту: „Я, конечно, не могу ничего сделать для того, чтобы спасти хоть одного из них".

А помощь была нужна. Все это время Булгаковы пытались подать документы на выезд. 11 апреля 1935 года Булгаковы принимали у себя двух секретарей американского посольства — Ч. Боолена и знакомого нам Ч. Тейера. „М.А... сказал, что подает прошение о заграничных паспортах... Американцы нашли, что это очень хорошо, что ехать надо", — записывала Елена Сергеевна. В июне 1935 года документы были приняты инстанциями; в августе Елена Сергеевна записывает о получении очередного отказа. 16 октября Булгаков один ездит на дачу к Тейеру. 18 октября Булгаковы на обеде у Посла: „Буллит подошел, и долго разговаривали сначала о „Турбиных", которые ему страшно нравятся, а потом — „Когда пойдет „Мольер"?" Мольер пошел только в феврале 1936, и на генеральной репетиции был Тейер с коллегами: „американцы восхищались и долго благодарили". 21 февраля Буллит на просмотре „Мольера": „за чаем в антракте... Буллит необычайно хвалебно говорил о пьесе, о М. А. вообще, называл его мастером" (понятно, какое значение имело это слово для Булгакова). 19 февраля 1936 года гостям Буллита (из русских присутствовали Булгаковы и художник П. П. Кончаловский с женой) был показан с очевидным намерением выбранный фильм „о том, как англичанин-слуга остался в Америке, очарованный американцами и их жизнью". Между тем со сцены снимают „Мольера". 14 марта Булгаковы снова приглашены на обед к Послу. „Решили не идти, не хочется выслушивать сочувствий, расспросов". Через две недели все же поехали к Буллиту. „Американцы — и он тоже в том числе — были еще милее, чем всегда". Насколько мы знаем из дневника Елены Сергеевны, в ноябре Булгаков еще два раза был в Посольстве.

О чем беседовал он там? Чего-то Елена Сергеевна могла не знать, что-то знала, но предпочла не писать об этом. Во всяком случае, планы отъезда писателя с женой наверняка обсуждались с сотрудниками американского Посольства, которые и разговорами, и кинофильмами поддерживали эти намерения. Трудно себе представить, чтобы Булгаков не связывал теперь с ними, и прежде всего с самим Послом, своих главных надежд.

После отъезда Буллита Булгаков в посольстве не бывал. В апреле 1937 года его вновь приглашали на костюмированный бал, который давала дочь нового Посла. Он не поехал, сослался на отсутствие костюма.


Велено унести вас...

Уильям Буллит, пациент, соавтор и спаситель Фрейда, дипломатический партнер Ленина и Сталина, сотрудник Рузвельта и покровитель Булгакова, заслуживает того, чтобы о нем писались романы. Но, может быть, роман о нем — и великий роман — уже написан?

Проследим еще раз последовательность событий. Бумаги Булгаковых на выезд лежали в инстанциях. В июне 1934 года Булгаков получает очередной отказ на свою просьбу отпустить его заграницу. Он обжалует его в новом письме Сталину, на которое теперь уже не получает ответа. Все лето „М.А. чувствует себя отвратительно"; „все дела валятся из рук из-за этой неопределенности"; „очень плохое состояние — опять страх смерти, одиночества, пространства". 6 сентября Булгаков на своем спектакле во МХАТе знакомится с Буллитом. 21 сентября Булгаков возобновляет работу над „Мастером и Маргаритой". 13 октября его жена записывает; „„.плохо с нервами. Боязнь пространства, одиночества. Думает, не обратиться ли к гипнозу". В октябре 1934 года Булгаков пишет набросок последней главы своего романа. Воланд беседует с Мастером: „ — Я получил распоряжение относительно вас. Преблагойриятное. Вообще могу вас поздравить. Вы имели успех. Так вот, мне было велено... — Разве Вам могут велеть? — О, да. Велено унести вас".

В первых редакциях романа, написанных еще до прибытия Буллита в Москву, в тексте не было ни Мастера, ни Воланда. Дьявол, впрочем, был уже в самых первых редакциях, но оставался абстрактной магической силой. С каждой следующей переработкой дьявол становился все более земным и конкретным, приобретал все более человеческие, хотя и совершенно необычные черты. А став таковым, он по самой логике вещей, еще до знакомства с Буллитом оказался иностранцем (среди вариантов названий романа были, например, „Консультант с копытом" и „Подкова иностранца").

Булгаковеды, нашедшие десятки и сотни перекличек между романом Булгакова и разными другими текстами, от Энциклопедии Брокгауза и „Фауста" до антикварных книг по демонологии и масонству, соглашаются, однако, в том, что Воланд, в романе много раз прямо называемый сатаной, им все же в полной мере не является. „У булгаковского Воланда как литературного героя родословная огромна", — пишет, например, Л. Яновская, но „фактически ни на кого из своих литературных предшественников булгаковский Воланд не похож". М, Крепе, суммируя обычное читательское восприятие, идет дальше: „булгаковский Воланд — не только не привычный Дьявол, но и во многом его антипод... Роль Воланда в романе не в том, чтобы сеять зло, а в том, чтобы его разоблачать",

Пребывание Буллита в Москве довольно точно совпадает по времени с работой Булгакова над третьей редакцией его романа. Как раз в ней прежний оперный дьявол приобрел свои человеческие качества, восходящие, как нам представляется, к личности американского Посла в ее восприятии Булгаковым — могущество и озорство, непредсказуемость и верность, юмор и вкус, любовь к роскоши и к цирковым трюкам, одиночество и артистизм, насмешливое и доброжелательное отношение к своей блестящей свите (прототипы которой тоже хочется, хотя и без специальных оснований, увидеть среди сотрудников Посольства). Некоторые их физические черты тоже сходны: Буллит тоже был лыс, обладал, судя по фотографиям, вполне магнетическим взглядом и вместе с Воландом маялся стрептококковой инфекцией, от которой болят суставы. Известно еще, что Буллит тоже любил Шуберта, его музыка напоминала ему счастливые дни с первой женой. И, конечно, у Буллита был в Посольстве глобус, у которого он мог развивать свои геополитические идеи столь выразительно, что, казалось, сами моря наливаются кровью; во всяком случае, одна из книг Буллита, написанных после войны, так и назывется — „Сам великий глобус".

В 20-х годах, скупо рассказывает Уоллес, Буллит задавал в Париже ошеломляющие вечеринки: „он попросту имел лакея, обслуживающего гостей голым, или что-то вроде этого". Позже Буллит тоже, вероятно, практиковал, или по крайней мере рассказывал, „что-то вроде этого". Зато с чувствительным собеседником, жадным до впечатлений и подробностей нездешней, невероятной жизни, Буллиту здесь повезло куда больше. „Тех, кто побывал за границей, он готов был слушать, раскрыв рот", — вспоминала о Булгакове первая его жена.

К тому же в Москве 30-х годов рассказы и поступки Буллита были куда более невероятны, чем в Париже 20-х. В реальной жизни боящихся друг друга, теряющих представление о реальности свидетелей и участников Московских процессов — жизни Мандельштама, Зощенко, Бухарина, Берии — могли случиться и любовь Мастера и Маргариты, и купание Бегемота с портнихой в ванне с коньяком. Однако эротическая роскошь Бала Сатаны больше напоминает литературную реальность приятеля Буллита Ф. Скотта Фицджераль-да, его романы из жизни скучающих и спивающихся миллионеров, тоже задававших по весне балы. Отсюда в романе московского приятеля Билла Буллита могла появиться и голая служанка Гелла („нет такой услуги, которую она не могла бы оказать"), одним своим видом сводящая москвичей с ума, и нагие гостьи всех цветов кожи под руки с фрачными кавалерами, и коллективное купание в бассейне с шампанским...


Буллит и Джонс действуют

„Как должен такой человек ненавидеть анализ! Я втайне подозреваю, что злобная ярость, с которой он пошел в поход на некую столицу, относилась, в сущности, к жившему там старому аналитику, его истинному и настоящему врагу — к философу, разоблачившему невроз, великому обладателю и распространителю отрезвляющей правды", — писал в 1939 году Томас Манн в своем эссе „Братец Гитлер". Больному, упрямому и величественному старцу, остававшемуся в Вене несмотря на уговоры близких и пример давно разъехавшихся учеников, грозила смертельная опасность.

Реакция Буллита на аншлюс была моментальной и эффективной. Он информировал Рузвельта о необходимости сделать все возможное для спасения Фрейда. Он просил американского Посла в Вене Джона Уайли (еще недавно бывшего сотрудником Буллита в Москве) действовать по официальным каналам. Он встретился с германским Послом во Франции, угрожая международным скандалом, если со знаменитым венским евреем что-либо случится. Второй ключевой фигурой в этом деле был Эрнест Джонс. Уже на следующий день после оккупации Вены он прилетел из Лондона в Прагу и оттуда, на нанятом маленьком моноплане, сумел долететь до Вены, приземлившись среди нацистских штурмовых самолетов.

Фрейда все еще приходилось уговаривать. Джонс рассказал ему историю про капитана „Титаника", который оставил свой корабль со словами: „Это не я покидаю „Титаник"; он меня покидает". Французская ученица Фрейда, княгиня Мари Бонапарт собирала тем временем деньги, которые нацисты требовали за выкуп. Довольно скоро Буллит встречал Фрейда с семьей на парижском вокзале. Дочь Фрейда Анна успела все же побывать в венском гестапо.

Вернемся на три года назад. Буллит в Москве, Джонс в Лондоне, Фрейд в Вене. Мир с ужасом и изумлением следит за Московскими процессами. В июле 1936 года принимается известное нам Постановление о педологических извращениях. Идеологические дискуссии позади. Над оставшимися в России психоаналитиками висит угроза уничтожения.

В августе 1936 года в рабочем дневнике Фрейда почти одновременно появляются две загадочные записи: 25.8. Буллит едет в Париж; 28.8. Джонс Эрнест с семьей едет в Россию. Буллит, как мы знаем, в ноябре 1936 года все еще был в Москве и принимал таи Булгакова. Вероятно, он заранее сообщил Фрейду свои намерения. Что касается Джонса, то об этом его путешествии вовсе ничего неизвестно; возможно, оно планировалось, но не состоялось. Возможно также, что эта заметка касается не Эрнста Джонса, а внука Фрейда, тоже Эрнста, жившего в Лондоне.

Совпадение во времени этих двух новостей между собой и с Постановлением по педологии кажется неслучайным. Весьма вероятно, что Буллит знал и поддерживал московских аналитиков в середине 30-х годов. Для него, с энтузиазмом относившегося поначалу к экспериментам режима и продолжавшего поддерживать рабочий контакт с Фрейдом, советский психоанализ, несомненно, был интересен и важен. Русское общество по-прежнему оставалось признанным Международной ассоциацией, и его члены были коллегами, оказавшимися в неясной и опасной ситуации. Вполне вероятно, что Фрейд и руководство Международной психоаналитической ассоциации могли рассматривать американского Посла как своего эмиссара. Постоянно общавшийся с Бухариным, Бубновым и Штейгером, Буллит был, конечно, полностью в курсе дел Наркомпроса. Разгром педологии мог быть последней каплей, убедившей его в перерождении режима и в бесперспективности пребывания в России. Сообщая Фрейду свои планы в августе 1936 года, Посол, конечно, выразил тогда и свое отношение к ситуации в Москве.

Если Джонс, бывший президентом Международной ассоциации, действительно решил тогда ехать в Москву, то это могло быть непосредственной реакцией на события. Джонс должен был хорошо помнить, например, Александра Лурию, бывшего организатора Казанского общества, регистрацию которого Джонс так упорно поддерживал на Берлинском конгрессе 1922 года (см. гл. 6); Веру Шмидт, Детский дом которой много раз обсуждался психоаналитической элитой; Сабину Шпильрсйн с ее необычной судьбой, всего несколько лет назад ее еще печатали европейские психоаналитические журналы... Если же заметка Фрейда имеет в виду намечавшуюся поездку в Москву его внука, то она все равно как-то связана с упоминаемым тут же Джонсом; Эрнст Фрейд мог получить тогда некое поручение от Джонса, о котором знал Фрейд. Возможно, что Джонс и Буллит планировали какую-то международную акцию; но, учитывая многочисленные разочарования Буллита, кажется более вероятным, что Джонс или Эрнст Фрейд просто спешили воспользоваться гостеприимством Посла для того, чтобы ознакомиться своими глазами с ситуацией. Так или иначе, этот алан был одобрен Фрейдом.

Мы находимся здесь на довольно шаткой почве. Однако след Буллита и, возможно, свидетельство его сотрудничества с Джонсом можно усмотреть в одном документальном, хотя и удивительном факте. В 1934 году, после долгого перерыва, журнал Международной ассоциации публикует новый список членов Русского психоаналитического общества (59). Журнал издавался Джонсом. Список 1934 года выглядит странным образом раздутым; в нем фигурируют среди прочих известные нам персонажи, которые к этому времени давно уже отошли от психоанализа, например, А, Залкинд или О. Шмидт. Между тем в это время общество фактически не функционировало, контакты с заграницей стали опасны, а оставшиеся в России члены его не могли не чувствовать реальной угрозы и, вообще говоря, меньше всего были заинтересованы в подобной информации, которая была, пожалуй, почти равносильна доносу.

Буллита, по всей видимости, перед отъездом в Москву просили навести соответствующие справки, и он сделал дело не откладывая. Могла ли публикация такого списка дать ему формальную возможность ходатайствовать за них, а западным коллегам — шанс на защиту московских психоаналитиков как признанных членов Международной ассоциации по типу того, как это делалось западными учеными по отношению к советским коллегам позже, в 60-х и 70-х?

Более всего вероятно, что только приехавший в Москэу и не разобравшийся еще в ситуации Буллит запросил этот список по официальным каналам, подобно тому, как он доставал рукопись „Дней Турбиных" через контору Интуриста. Информация сама шла в руки: его гид по Москве, расстрелянный на Балу Сатаны Штейгер-Майгель занимал должность не где-нибудь, а в Наркомпросе. Органы, получив запрос и не желая терять лицо (это был еще 1933), покопались в архиве и список составили побольше. Для Джонса же и других читателей этот список оказался совершенно дезориентирующей информацией.

Конечно, предположение о роли Буллита в представительстве интересов Международной психоаналитичсской ассоциации в Москве и в защите московских аналитиков остается не более чем правдоподобной гипотезой. Такое предположение могло бы, однако, объяснить, почему никто из советских психоаналитиков тогда, в середине 30-х годов, не пострадал. По логике событий, такие люди, как Сабина Шпильрейн, Иван Ермаков или Александр Лурия должны были бы стать прямой мишенью репрессий. Впрочем, у событий такого рода могло и не быть логики.

Историки гадают сегодня и о причинах, по которым Фрейд участвовал в столь необычной для него книге о Вильсоне. Согласно одному из предположений, сформулированному П. Роазеном, Вильсон интересовал Фрейда тем, что при всех очевидных различиях судьбы этих людей складывались сходным образом: они родились в один год, творческие возможности обоих высвободились после смерти их отцов, оба были счастливы в браке, отличались „одноколейным мышлением", видели себя создателями духовных империй... К этому перечню совпадений, неизбежно произвольному, можно добавить еще одно: оба, каждый по-своему и по своим особым причинам, упустили исторический шанс, связанный с Россией. Президент Вильсон несет за это политическую ответственность; ответственность, которую мог чувствовать Фрейд, другого сорта. Возможно, он видел в истории Вильсона, в неудаче Версальского мира, в протесте Буллита соответствие собственным переживаниям, предметом которых была Россия: прошлых надежд и сожалений, нынешних чувств беспомощности и вины перед оставленными в беде коллегами, подданными его „империи", среди которых были и очень близкие люди.

Не любивший Америку несмотря на свою славу там и расцвет в ней его учения, Фрейд написал историю невроза одного из ее президентов; а о России, с которой он был связан множеством духовных нитей и лидеры которой были больны несравнимо тяжелее и интереснее Вильсона, он почти всю свою жизнь хранил горькое молчание.


Социально-психологические эксперименты в Варьете

Подобно Фрейду с Вильсоном, Буллит и Булгаков родились в один и тот же год — 1891. При всем различии их судеб и положений в их характерах и интересах было немало общего. Буллит, пациент интерпретировавшего даже фамилии Фрейда, и Булгаков, автор множества смешных и странных фамилий — оба они не могли не заметить и не обсудить сходства их собственных имен (одним из ранних псевдонимов Булгакова был даже М. Булл).

О чем рассказывал Булгакову Буллит? О парижских красавицах и о голливудских приемах в бассейнах? Или о теории Фрейда, о том, что все в человеке, хорошее и плохое, объясняется как реализация его сексуальности, но только нынешнюю политическую жизнь так не объяснишь, вот хотя бы то, как шпионит себе во вред этот Штейгер... Или о том, как он, Буллит, был наивен, думая, что московское население изменилось внутренне под влиянием великого эксперимента, а оно — достаточно сходить в Варьете — не изменилось ничуть, если не считать „аппаратуры"?

Или о том, как прав был Гете, и мир, пройдя дьявольские искушения, все же изменится к лучшему Фраза Мефистофеля „ Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо", составляющая эпиграф к роману „Мастер и Маргарита", цитируется и в Предисловии к книге о Вильсоне (в том смысле, что Вильсон, в противоположность Мефистофелю, все хотел добра, но всегда творил зло). Мы не знаем, в каком из текстов эта фраза появилась первой; оба писались одновременно и много раз переделывались на протяжении всего десятилетия. Буллит мог перенести ее от Фрейда к Булгакову или, наоборот, воспринять от Булгакова и вставить в свою с Фрейдом рукопись. Но даже если появление этой цитаты на центральном месте в двух столь разных книгах является случайным совпадением, оно свидетельствует об их неожиданной общности.

Собеседником Посла был человек, проживший свою жизнь в таких условиях, которые, подобно личности Сталина, выходили за пределы понимания; бывший врач-венеролог, пролечивший в свое время немало сифилитиков и сделавший пару десятков абортов; любитель политики, заполнявший страницы своего дневника злорадными анекдотами о большевистских вождях и детальным изложением международных переговоров советского правительства; знаменитый в этой стране писатель, который сочинил множество странных людей, чьи слова и поступки кажутся естественными миллионам его читателей. Буллиту должно было быть любопытно, с чем согласится и с чем будет спорить его московский собеседник. Но, конечно, Посол представить себе не мог, ассоциации какой силы и блеска возникнут у этого симпатичного, старавшегося никогда ни о чем не просить человека; какими будут импровизации на темы его, Буллита, случайных слов и жестов, необыкновенной его личности и банальных московских наблюдений; в какую Историю он войдет.

Герой романа Булгакова, „иностранный специалист", снова, после длительного перерыва приезжает в Москву начала 30-х с вполне определенными целями — с намерением посмотреть на „москвичей в массе" и оценить происшедшие с „народонаселением" психологические изменения. Средства, которыми он располагает, производят на непривычных москвичей впечатления дьявольских; но его цели вызывают совсем не мифологические ассоциации. Наделенный магическими возможностями для постановки эксперимента, в своих выводах он пользуется обычной логикой экспериментатора. „Горожане сильно изменились, внешне, я говорю, как и сам город, впрочем... Но меня, конечно, ...интересует... гораздо более важный вопрос: изменились ли эти горожане внутренне?", — задает Воланд сам себе, своей команде и своим испытуемым профессионально поставленный вопрос, тот самый, который не раз (например, в „Неудовлетворенности культурой") ставил и Фрейд. — „Да, это важнейший вопрос, сударь" — подтверждала свита. Действительно, это тот самый вопрос о возможностях преображения человека, который интересует русскую культуру начиная с символистов „серебряного века" и кончая современными Воланду педологами. Вопрос интересует любителей и профессионалов до сих пор, в сегодняшних терминах это называется „Хомо Советикус". Естественно, что практически вся сцена в Варьете была устранена при публикации романа в 60-х годах наравне с Балом Сатаны.

Дьявол не просто мучит и не только терзает; он искушает и испытывает. Из современников Булгакова об этом очень ясно писал Вячеслав Иванов: гетевский Мефистофель, считал Иванов, испытывает Фауста так же, как ветхозаветный Сатана — Иова, и находит-таки единственное уязвимое место — „сферу вожделений"; не случайно первая же экскурсия Фауста с новым всемогущим гидом оказалась направлена на кухню ведьм. Булгакову, в отличие от Гете, Фрейда и Иванова, вожделение уже не кажется самым страшным и самым загадочным в человеке. Люди нового века, Мастер и Маргарита уверенно предаются своей любви, и Воланду не приходится ни искушать их, ни как либо иначе интересоваться эротической стороной их жизни. Для Воланда и Булгакова тайна человека в другом: в жестокости и милосердии; в зависимости и способности к сопротивлению; во власти над толпой и слиянии с ней.

Я вовсе не артист, настаивал Воланд, пытаясь разъяснить уже после проведенного эксперимента свои познавательные задачи и методы, „просто мне хотелось посмотреть москвичей в массе, а удобнее всего это было сделать в театре" *. И действительно, он проводит в московском Варьете ряд логичных, отменно поставленных тестовых экспериментов. Реакция на неопределенность и молчание: публика в напряжении и тревоге. Реакция на деньги: дождь из купюр вызвал всеобщее веселье, изумление и возбуждение. Реакция на смерть: оторванная голова вызывает в публике истерику, а потом женский голос просит проявить милосердие. Что ж, реакции адекватные, можно сказать, общечеловеческие. Воланд рассуждает: „Они — люди как люди... Любят деньги, но ведь это всегда было... Ну легкомысленны... Ну что же... и милосердие иногда стучится в их сердца". Решающий эксперимент на проверку ниц-шеанско-болыпевистской гипотезы о возможности переделки человека поставлен. Для Булгакова и Буллита он был мысленным; литературный Воланд осуществляет его в действии; в реальности эксперимент завершится только полвека спустя. Итак, ставится диагноз, точнее которого и сегодня никто не сформулировал: „Обыкновенные люди... в общем напоминают прежних... квартирный вопрос только испортил их".

Идея преображения человека волновала Булгакова как ключевая проблема эпохи. В „Собачьем сердце" он дал нам один ее образ; в „Мастере" — другой, не менее яркий. Иван Бездомный после встречи с Воландом проходит полный цикл „переделки". Столкновение с дьяволом, острый бред и психиатрическое лечение превращают пролетарского поэта-пьянчугу в добропорядочно-го советского профессора. Типичный Нопю ЗоуеНсиз, фамилия которого очередной раз намекает на „квартирный вопрос", принимает все, что с ним происходит, без особого удивления,

Так же, и с еще более поразительным равнодушием, герои Зощенко (см. гл. 10) рассказывают о самых невероятных событиях своей обычной жизни. Тотальное погружение советского человека в советский же быт избавляет от размышлений о нем, от сомнений, удивлений, тревог... Чтобы „остранить" советскую жизнь, нужен иностранец. О. Мандельштам писал в 1922 году: „Быт — это иностранщина, всегда фальшивая экзотика, его не существует для своего домашнего, хозяйского глаза... другое дело турист, иностранец (беллетрист); он пялит глаза на все и некстати обо всем рассказывает". В том году вышел „Хулио Хурени-то" Эренбурга, весь построенный на контрасте между двумя видениями советской жизни — иностранца-сверхчеловека и местного простака. Пройдет полтора десятилетия, и Воланд, Мастер и Бездомный покажут, насколько более сложной являлась та ядерная ситуация.

Профессионального психиатра, с которым консультировался Булгаков по поводу „случая" Ивана, привычное равнодушие последнего к своей судьбе (еще и в странном сочетании с привычной же паранойяльной агрессивностью), не устраивало: „Иван Николаевич должен бы по законам психопатологии испытывать чувство тоскливого страха. Ведь ежели человек видит такую „чертовщину", то не может ему не быть не по себе. У покойного Берлиоза это вами очень отмечено, а Иван Николаевич, как мне кажется, главным образом направляет свою активность по линии преследования врагов и разрушения их замыслов, но ничуть не реагирует на необычность совершающегося перед ним и с ним самим".

Но это для Воланда и Буллита, и в какой-то степени для Цейтлина и Булгакова, жизнь Бездомного кажется невероятной. Для него самого она нормальна, и писатель понимал это лучше психиатра. Истории о „психической переработке", которые рассказывал Всеволод Иванов в „У" (см. гл. 6), тоже кажутся невероятными читателю и тоже не вызывают никакого удивления у героев. Советская жизнь вообще удивительна только для внешнего наблюдателя.


Мастер и зависимость

Итак, „иностранный специалист", любитель театра познакомился там с попавшим в беду местным Мастером, которому без посторонней помощи отсюда не выбраться, да и с ней никак. Всесильный помощник, он покинул Москву и с сожалением оставил писателя с его подругой одних — самим идти по направлению к вечному их дому. Со всеми колоссальными своими возможностями не смогший помочь ему на этой земле, он, наверно, думал, что лишь развлек его, да участвовал в его мечтаниях о тишине, которой тому никогда не давали в жизни. Он не знал, что на последних шагах своего пути этот Мастер вспомнит о нем.

Зависимость давала писателю стимул и материал для творческой переработки всю последнюю часть его жизни. Но, конечно, она не определяла полностью содержание того, что он писал. В романе Булгакова есть огромной важности слои — вся евангельская тема, да и не только она, — которые к отношениям Булгакова с Буллитом не имеют видимого отношения. И в самом образе Волан да есть множество черт, взятых автором из каких-то других источников.

Зависимость Булгакова от Буллита и Мастера от Баланда в чем-то подобна, а в чем-то отлична от другой важной для писателя как раз в это время зависимости — от ходившего к нему в гости врача-гипнотизера С. М. Берга, снявшего за несколько сеансов тяжелую невротическую реакцию. Увлекшись, Булгаков сам стал творить чудеса и за один сеанс избавил своего приятеля от „мрачных мыслей" образца 1935 года (66). В романе Булгакова давно отмечен удивительный эффект наложения образов Воланда и Мастера: два героя, столь различные между собой, рассказывают в романе, продолжая друг друга, одну и ту же Историю. Зависимость включает в себя, как один из своих психологических механизмов, идентификацию с тем, от кого зависишь. Так страдающий Булгаков начал сам проводить гипноз приятелю, отождествившись тем самым со своим избавителем-гипнотизером, а потом, как мы видели, и с ним самим стал говорить суггестивным языком.

Эффективный гипноз — это чудесный апофеоз зависимости одного человека от другого. Не каждый может быть гипнотизером; не каждый оказывается гипна-белен, Булгаков был, и тема гипноза одна из немногих, пронизывающих собой всю структуру романа: Сперанский лечит гипнозом, Иешуа таким же способом лечит Пилата, и в том, что делала в Москве компания Воланда, „наиболее развитые и культурные люди", в романс (а также и некоторые нынешние литературоведы) тоже видят гипноз. В апреле 1938 года С. Л. Цейтлин, дававший Булгакову советы по „психиатрической" линии романа, прислал Булгакову „классическую книгу о гипнозе". Рационально необъяснимое, в буквальном смысле чудесное искусство гипноза, предполагающее абсолютную пассивность одного субъекта и абсолютную власть над ним другого — и требующее от человека добровольного и благодарного принятия этой власти — на редкость соответствовало по своему духу советской эпохе. Увянув на Западе, где его убежденным противником был Фрейд, оно, единственное из всех видов психотерапии, уцелело и даже расцвело при коммунистической власти, видевшей и поощрявшей множество популярных гипнотизеров, от Вольфа Мессинга в 30-х годах до Анатолия Кашпировского в 80-х.

Булгаков, пациент гипнотизера, и Буллит, пациент психоаналитика, вряд ли обсуждали между собой свой клинический опыт. Важно другое: в страшном, необъяснимом и непредсказуемом мире сталинской Москвы только чудо может спасти человека. Когда остается надеяться только на чудо, тогда оно кажется возможным и, более того, легко достижимым. Его может творить, и иногда творит, Сталин; его может, наверно, сотворить Посол далекой и могущественной страны; его может сотворить гипнотизер; больше того, его может сотворить даже пациент гипнотизера. Условием является то, что другой человек, в данный момент еще более растерянный и запуганный, поверит в возможность совершения чуда над собой.

30 октября 1935 года к Булгаковым приехала Ахматова: „Ужасное лицо. У нее — в одну ночь — арестовали сына и мужа. Приехала подавать письмо Иос)ифу) Вис)сарионовичу). В явном расстройстве, бормочет что-то про себя". Булгаков помогал составить письмо. Потом предложил Ахматовой переписать от руки отпечатанный на машинке текст — так, по его представлениям, было в данном случае лучше. Отвезли письмо Сталину, на четвертый день пришла телеграмма от Пунина и Гумилева — их освободили. Случилось очередное чудо. События, важнее которых для человека нет, зависели от совершения магических действий. Письма самого Булгакова Сталину — тоже магические действия, и когда они не срабатывали, то, значит, были совершены неверно. То, что Замятин получил разрешение на отъезд, а Булгаков — нет, Замятин объяснял тем, что его письмо было написано „четко и ясно", а письмо Булгакова — „неправильно".

Зависимость, как и любовь, бывает разной. Зависимость Булгакова от Сталина, зависимость односторонняя и полная, идеально чистая, большая, чем зависимость Мольера от Короля-Солнца, была все же другого рода, чем отношения Булгакова с Буллитом. При всем различии их социальных положений и жизненных перспектив это было реальное, дружеское и, вероятно, обоюдно интересное общение. В результате Воланд куда больше похож на Буллита — физически, эмоционально и, так сказать, как человек, — чем, например, Людовик из „Мольера" похож на реального Сталина.

Все это не значит, конечно, что Буллит непосредственно влиял на художественную ткань романа. Необыкновенно яркая личность, он был второразрядным писателем. Между его единственным романом „Это не сделано" и булгаковскими текстами не видно ничего общего.

И все же это голос Буллита, любителя роскоши и женщин, Шуберта и Гете, мы слышим в уговорах Воланда: „Что делать вам в подвальчике? О, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта?" И, в знак общего их иронического интереса к эксперименту по выращиванию новой породы людей: „Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула?" Не то же ли самое говорил он несколько позже другому трижды романтическому человеку, Фрейду, который сам себя называл „старым Мастером" и все колебался уезжать из бойни, — и которого Буллит в конце концов, подобно Воланду, сумел-таки вытащить „в тишину".

Разница в том, что Буллит оказался бессилен сделать для Булгакова то, что он в аналогичной ситуации сумел сделать для Фрейда — помочь эмигрировать.
Сага об иностранной помощи

Сюжет романа Булгакова, как и основные его герои, движется одновременно в нескольких плоскостях. Скажем, Маргарита — и трогательная подруга Мастера, и ведьма, и чуть замаскированный портрет жены автора. Ведьма, она осуществляет желания подруги-жены, которые та не способна реализовать земными средствами. Воланд — и дьявол, и Буллит одновременно. Мифологический Воланд на фоне более страшной, чем сам дьявол, исторической Москвы творит благо. Избавляя Мастера и Маргариту от непосильной для них советской жизни, он забирает их к себе. Его исторический прототип при всем своем влиянии не смог сделать то же самое для автора. Что ж, чего не мог сделать для автора его могущественный друг, то делает для выдуманного автором Мастера сам дьявол.

Чем бы ни был „покой" Воланда на том свете, земное его подобие очевидно. Это заграница, эмиграция. Перечитайте сцену прощания, и вы согласитесь: именно эти слова — щемящая грусть... сладковатая тревога... бродячее цыганское волнение... глубокая и кровная обида... горделивое равнодушие... предчувствие постоянного покоя... именно они способны выразить чувства человека, вынужденного добровольно покинуть город и культуру, которые он любит, и предпочесть им эмиграцию, в которой у него будет покой, но не будет света — свет может ему светить только дома.

Так оплачиваются все счета; пережив это, Мастер может глядеть в лицо Воланду „прямо и смело". „Навсегда! Это надо осмыслить", — шептал, наверно, и сам Булгаков, подавая документы на выезд. А может быть, он описывал здесь (и дальше по тексту) прощальные суетливые жесты более счастливого, чем он, Мастера — Е. Замятина, который сумел тогда уехать и писал Булгакову, никогда не бывавшему заграницей, письма, не всегда до него доходившие... Во всяком случае, путь Замятина обоими воспринимался как нечто потустороннее: в письме, посланном Булгакову Замятиным накануне отъезда, он называет себя Агасфером, и так же к нему не раз обращался в своих письмах Булгаков.

Бессмыслен спор о том, чем на самом деле кончается эта история — смертью Мастера и Маргариты или их эмиграцией; точно так же бессмыслен спор о том, кем на самом деле был Воланд. Но, конечно, не стоит мистифицировать роман больше, чем это сделано самим автором, и вовсе не видеть того, что на мифологической канве в нем разворачивается реальная жизненная драма, и прощание Мастера — нелегкое решение, на которое, однако, пошли многие, и среди них сам Булгаков. Как мы знаем, реальный Буллит отнюдь не был всесилен. Вполне возможно, однако, что демонстративное внимание американского Посла помогло писателю. Даже в те времена внимание заграницы бралось в расчет по крайней мере теми, от кого зависели гонорары. На обсуждении чьей-то чересчур „боевитой" пьесы Станиславский восклицал: „А что скажет Америка?" с той же интонацией, с какой в иных случаях беспокоился: „А что скажет Сталин?" Репетируя

„Мольера", он пугал Булгакова: „А что если французский посол возьмет да и уйдет со второго акта?".

Хоть в годы пребывания Буллита в Москве Булгаков и не имел покоя, после отъезда Посла в конце 1936 года его жизнь резко ухудшилась. Пытаясь спастись и, одновременно, стремясь оправдать свою зависимость, Булгаков пишет „Батум", пьесу о Сталине, рассчитанную на чтение самим главным героем. Психоаналитик трактовал бы этот процесс переключения с одной могущественной фигуры на другую (Сталин — гипнотизер _ Буллит — Сталин) как навязчивый поиск трансферного объекта. Невротик переносит свои ожидания магической помощи на подходящую фигуру, и вся его душевная жизнь оказывается сосредоточенной то на одном, то на другом таком объекте. Для писателя подобного склада, оказавшегося в опасной, унизительной и почти невыносимой ситуации, сам его текст, подобно адресованным аналитику ассоциациям на психоаналитическом сеансе, оказывается посланием к объекту его трансферных чувств — любви, зависимости, страха. Сначала, пока есть силы, надежда и разные объекты переноса (не только Сталин, но и Буллит), писательское творчество выражает зависимость в глубоко переработанном виде, никак не соприкасаясь с письмами вождю, отделанными на магический манер. Но силы кончаются, а всемогущий адресат становится единственным. Тогда эти два жанра, столь отличные друг от друга, сливаются в одном тексте. Такой текст выражает и любовь к покровителю, и страх перед его силой, и желание разделить с ним свои неясные чувства, и безотчетную магию, и сознательную лесть, и просьбу, и надежду, и авансом данную благодарность. Такой текст становится делом жизни; его принятие покровителем должно спасти автора и возвести на магическую высоту, а непринятие ведет к добровольной смерти. Булгаков смертельно заболел от известия, что его пьеса о Сталине отвергнута ее читателем-героем. И одновременно вернулся к доработке романа о Воланде, Мастере и Маргарите.

Если Булгаков действительно зашифровал Буллита в Воланде, то он, несомненно, тщательно хранил тайну. Специально говорил одному из друзей: „У Воланда никаких прототипов нет. Очень прошу тебя, имей это в виду". Проверяя себя, устраивал дома нечто вроде викторины на тему: „а кто такой Воланд, как по-вашему?" Гости отвечали — сатана, и хозяин казался доволен. Правда, в булгаковском тексте это говорится прямо, и становится непонятно, к чему был вопрос.

В нашем ответе, частичном, как любой ответ, Воланд оказывается Буллитом, безумной мечтой Мастера — эмиграция, а роман читается как призыв о помощи. Неважно, будет ли она потусторонней или иностранной; гипнотической, магической или реальной... Моление о чаше, которого не избежал тот, кто придумал Воланда и кто считал искренне, как Буллит: „Никогда и ничего не просите, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут!".

„Как причудливо тасуется колода!" — восклицал в романе Булгакова Воланд, обнаружив в приведенной к нему на бал москвичке пра-пра-праправнучку согрешившей когда-то французской короле вы. „Есть вещи, в которых совершенно недействительны ни сословные перегородки, ни даже границы между государствами".

В июле 1935 года, через несколько месяцев после того, как Маргарита слушала Воланда, готовясь к Балу Сатаны, Буллит произносил речь в Вирджинии: „Самые благородные слова, которые когда-либо говорились устами человека, оказались проституированы, и самые благородные чувства, которые когда-либо рождались в его сердце, стали материалом для грубой пропаганды, скрывающей простую правду: что эти диктатуры являются тираниями, навязывающими свои догмы порабощенным народам". В ноябре он встречался в Берлине со своим коллегой, послом США в нацистской Германии. Тот записал: „Его замечания о России прямо противоположны его отношению к ней всего год назад". Именно тогда Буллит стал просить Рузвельта о переводе в Париж.

Роль Буллита во Франции была необыкновенно велика. В течение двух предвоенных лет Буллит координировал всю европейскую политику США. После пребывания в Москве его антисоветские настроения стали примерно равны антигерманским. Личный друг Блюма и Даладье, он настаивал на скорейшем вооружении Франции и одновременно играл важную роль в подготовке Мюнхенского соглашения. Во время бегства армии и правительства из Парижа он, вопреки прямому распоряжению Рузвельта, отказался эвакуировать Посольство, что означало для него признать поражение Франции. Больше того, какое-то время до прихода немцев он выполнял функции мэра Парижа. Вот что писал он в Госдепартамент после того, как попал под бомбежку: „В течение многих лет у меня есть чувство, что я пережил настолько больше в своей жизни, чем человеку дано пережить, что мысль о смерти больше не волнует меня".

Дипломатическая карьера Буллита закончилась драматически. Один из советников Рузвельта, к тому же личный враг Буллита, был гомосексуалистом, и Буллит рассказал об этом Президенту. Тот счел рассказ более аморальным, чем сам грех. Буллиту пришлось второй раз выйти в отставку. Дальнейшая его судьба тоже поразительна: бывший американский Посол в Париже, он записался майором в действующую армию Де Голля. В августе 1944 года Рузвельт вспомнил о Буллите, когда речь зашла о России. Он сказал, что Буллит был „совершенно ужасен" и что будет гореть в адском огне за свои козни; сейчас же он, Президент, не знает, что с Буллитом — убит ли тот на фронте или жив и станет французским премьер-министром.

Уильям Буллит умер своей смертью, в Париже, на 27 лет позже своего ровесника Михаила Булгакова, В том самом году, когда на разных концах земного шара одновременно вышли в свет две написанные разные книги: психоаналитическое исследование о Президенте США Т. Вудро Вильсоне и роман о Воланде, Мастере и Маргарите.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   25




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет