47
— Не то отличает нас от других, что мы не находим Бога ни в истории, ни в природе, ни за природой, но то, что мы почитаемое за Бога чувствуем не как «божественное», но как жалкое, абсурдное, вредное — не как заблуждение только, но как преступление перед жизнью... Мы отрицаем Бога как Бога... Если бы нам доказали этого Бога христиан, мы ещё менее сумели бы поверить в него. — По формуле: deus, qualem Paulus creavit, dei negatio. Религия, которая, подобно христианству, не соприкасается с действительностью ни в одном пункте, которая падает тотчас, стоит только действительности предъявить свои права хоть в одном пункте, — по справедливости должна быть смертельно враждебна «мудрости мира», другими словами, науке, — для неё будут хороши все средства, которыми можно отравить, оклеветать, обесславить дисциплину духа, ясность и строгость в вопросах совести, духовное благородство и свободу. «Вера», как императив, есть veto против науки, in praxi ложь во что бы то ни стало... Павел понял, что ложь, что «вера» была необходима; церковь позже поняла Павла. — Тот «Бог», которого изобрёл Павел, Бог, который позорит «мудрость мира» (т. е. собственно двух великих врагов всякого суеверия, филологию и медицину), — это поистине только смелое решение самого Павла назвать «Богом» свою собственную волю, thora, — это сугубо иудейское. Павел хочет позорить «мудрость мира»; его враги — это хорошие филологи и врачи александрийской выучки, — им объявляет он войну. Действительно, филолог и врач не может не быть в то же время и антихристианином. Филолог смотрит позади «священных книг», врач позади физиологической негодности типичного христианина. Врач говорит: «неизлечимый», филолог: «шарлатан»...
48
— Поняли ли собственно знаменитую историю, которая помещена в начале Библии, — историю об адском страхе Бога перед наукой?.. Её не поняли. Эта жреческая книга par excellence начинается, как и следовало ожидать, великим внутренним затруднением жреца: он имеет только одну великую опасность, следовательно, Бог имеет только одну великую опасность. —
Ветхий Бог, «дух» всецело, настоящий верховный жрец, истинное совершенство, прогуливается в своём саду: беда только, что он скучает. Против скуки даже и боги борются тщетно. Что же он делает? Он изобретает человека: человек занимателен... Но что это? и человек также скучает. Безгранично милосердие Божье к тому единственному бедствию, от которого не свободен ни один рай: Бог тотчас же создал ещё и других животных. Первый промах Бога: человек не нашёл животных занимательными, — он возгосподствовал над ними, он не пожелал быть «животным». — Вследствие этого Бог создал женщину. И действительно, со скукой было покончено, — но с другим ещё нет! Женщина была вторым промахом Бога. — «Женщина по своему существу змея, Heva», — это знает всякий жрец; «от женщины происходит в мире всякое несчастье», — это также знает всякий жрец. «Следовательно, от неё идёт и наука»... Только через женщину человек научился вкушать от древа познания. — Что же случилось? Ветхого Бога охватил адский страх. Сам человек сделался величайшим промахом Бога, он создал в нём себе соперника: наука делает равным Богу, — приходит конец жрецам и богам, когда человек начинает познавать науку! — Мораль: наука есть нечто запрещённое само по себе, она одна запрещена. Наука — это первый грех, зерно всех грехов, первородный грех. Только это одно и есть мораль. — «Ты не должен познавать»; остальное всё вытекает из этого. — Адский страх не препятствует Богу быть благоразумным. Как защищаться от науки? — это сделалось надолго его главной проблемой. Ответ: прочь человека из рая! Счастье, праздность наводит на мысли — все мысли суть скверные мысли... Человек не должен думать. — И «жрец в себе» изобретает нужду, смерть, беременность с её опасностью для жизни, всякого рода бедствия, старость, тяготу жизни, а прежде всего болезнь — все верные средства в борьбе с наукой! Нужда не позволяет человеку думать... И всё-таки! ужасно! Дело познания воздвигается, возвышаясь до небес, затемняя богов, — что делать? — Ветхий Бог изобретает войну, он разъединяет народы, он делает так, что люди взаимно истребляют друг друга (— жрецам всегда была необходима война...). Война наряду с другим — великая помеха науке! — Невероятно! Познание, эмансипация от жреца даже возрастает, несмотря на войну. — И вот последнее решение приходит ветхому Богу: «человек познал науку, — ничто не помогает, нужно его утопить!»...
49
— Я понят. Начало Библии содержит всю психологию жреца. — Жрец знает только одну великую опасность — науку: здоровое понятие о причине и действии. Но наука в целом преуспевает только при счастливых обстоятельствах: нужно иметь избыток времени и духа, чтобы «познавать»... Следовательно, нужно человека сделать несчастным: это всегда было логикой жреца. — Можно уже угадать, что, сообразно этой логике, теперь явилось на свет: «грех»... Понятие о вине и наказании, весь «нравственный миропорядок» изобретён против науки, против освобождения человека от жреца... Человек не должен смотреть вне себя, он должен смотреть внутрь себя: он не должен смотреть на вещи умно и предусмотрительно, как изучающий; он вообще не должен смотреть: он должен страдать... И он должен так страдать, чтобы ему всегда был необходим жрец. — Прочь, врачи! Нужен Спаситель. — Чтобы разрушить в человеке чувство причинности, изобретаются понятия о вине и наказании, включая учение о «милости», об «искуплении», о «прощении» (насквозь лживые понятия без всякой психологической реальности): всё это покушение на понятия причины и действия! — И покушение не при помощи кулака или ножа или откровенности в любви и ненависти! Но из самых трусливых, самых хитрых, самых низменных инстинктов! Покушение жреца! Покушение паразита! Вампиризм бледных подземных кровопийц!.. Если естественные следствия перестают быть естественными, но мыслятся как обусловленные призрачными понятиями суеверия («Бог», «дух», «душа»), как «моральные» следствия, как награда, наказание, намёк, средство воспитания, — этим уничтожаются необходимые условия познания — над человечеством совершается величайшее преступление. — Грех — это форма саморастления человека par excellence, — как уже было сказано, изобретён для того, чтобы сделать невозможной пауку, культуру, всякое возвышение и облагорожение человека; жрец господствует, благодаря изобретению греха.
50
— Я не обойду здесь молчанием психологию «веры», «верующих», именно для пользы самих «верующих». Если теперь ещё нет недостатка в таких, которые не знают, насколько неприлично быть «верующим», или что это служит признаком decadence, искалеченной воли к жизни, то завтра они уже будут знать это. Мой голос достигает и тугих на ухо. — Кажется, если только я не ослышался, у христиан существует критерий истины, который называется «доказательство от силы». «Вера делает блаженным: следовательно, она истинна». — Можно бы было возразить, что блаженство здесь не доказывается, а только обещается; блаженство обусловливается «верой»; должен сделаться блаженным, потому что веришь... Но чем доказывается, что действительно наступает то, что жрец обещает верующему как «потустороннее», недоступное для всякого контроля? — Таким образом, мнимое «доказательство от силы» в основе есть опять-таки только вера в то, что явится действие, обещанное верой. По формуле: «я верю, что вера делает блаженным, — следовательно, она истинна». — Но мы подошли к концу. Это «следовательно» было бы absurdum, как критерий истины. — Однако если мы предположим, с некоторой снисходительностью, что доставление блаженства доказывается верой (не только как желаемое, не только как нечто обещаемое подозрительными устами жреца), — то всё же было ли блаженство — выражаясь технически, удовольствие — когда-нибудь доказательством истины? Так мало, что оно почти даёт доказательство противоположного; во всяком случае, если чувство удовольствия вмешивается в обсуждение вопроса «что есть истина?», то возникает огромное подозрение относительно истины. «Удовольствие» как доказательство есть только доказательство «удовольствия» — не более. Откуда имеем мы право утверждать, что именно истинные суждения доставляют более удовольствия, чем ложные, и что, в силу предустановленной гармонии, они необходимо влекут за собой приятные чувства? — Опыт всех строгих и глубоких умов учит нас обратному. Каждый шаг в сторону истины надо было отвоёвывать, нужно было за него пожертвовать всем, чем питается наше сердце, наша любовь, наше доверие к жизни. Для этого нужно величие души. Служение истине есть самое суровое служение. — Что значит быть честным в духовных вещах? Быть строгим к своему сердцу, презирать «прекрасные чувства», из всякого Да и Нет делать вопросы совести!.. Вера делает блаженным: следовательно, она лжёт!..
Что вера при известных обстоятельствах делает блаженным, что блаженство из навязчивой идеи ещё не делает истинной идеи, что вера не двигает горами, но скорее нагромождает горы, где их совсем нет, — это в достаточной мере можно выяснить, пройдясь по сумасшедшему дому. Конечно, не жрецу, ибо жрец из инстинкта отрицает, что болезнь есть болезнь, что сумасшедший дом есть сумасшедший дом. Христианство нуждается в болезни почти в такой же мере, как Греция нуждалась в избытке здоровья: делать больным — это собственно задняя мысль всей той системы, которую церковь предлагает в видах спасения. И не является ли сама церковь — в последнем идеале католическим сумасшедшим домом? — И сама земля вообще не сумасшедший ли дом? — Религиозный человек, каким его хочет церковь, — есть типичный decadent; время, когда религиозный кризис господствует над народом, всегда отмечается нервными эпидемиями; «внутренний мир» религиозного человека так похож на внутренний мир перевозбуждённых и истощённых, что их можно смешать друг с другом. «Высшие состояния», которые христианство навязало человечеству как ценность всех ценностей, — это эпилептоидные формы. Церковь причисляла к лику святых только сумасшедших или великих обманщиков in majorem dei honorem... Я позволил себе однажды охарактеризовать весь христианский training раскаяния и спасения (который теперь лучше всего можно изучить в Англии), как методически воспитываемую folie circulaire, само собой разумеется, на почве к тому уже подготовленной, т. е. глубоко болезненной. Не всякий может сделаться христианином: в христианство не «обращаются», — для этого должно сделаться больным... Мы, другие, имеющие мужество к здоровью и также к презрению, как можем мы не презирать религию, которая учила пренебрегать телом! которая не хочет освободиться от предрассудка о душе! которая из недостаточного питания делает «заслугу»! которая борется со здоровым, как с врагом, дьяволом, искушением! которая убедила себя, что можно влачить «совершенную душу» в теле, подобном трупу, и при этом имела надобность создать себе новое понятие о «совершенстве», нечто бледное, болезненное, идиотски-мечтательное, так называемую святость; святость — просто ряд симптомов обедневшего, энервирующего, неисцелимого испорченного тела!.. Христианское движение, как европейское движение, с самого начала есть общее движение всего негодного и вырождающегося, которое с христианством хочет приобрести власть. Христианское движение не выражает упадка расы, но оно есть агрегат, образовавшийся из тяготеющих друг к другу форм decadence. Не развращённость древности, благородной древности, сделала возможным христианство, как это думают. Учёный идиотизм, который и теперь ещё утверждает нечто подобное, заслуживает самого резкого опровержения. В то время, как христианизировались во всей империи больные, испорченные слои чандалы, существовал как раз противоположный тип, благородство в самом его красивом и зрелом образе. Но численность получила господство; демократизм христианских инстинктов победил... Христианство не было национальным, не обусловливалось расой. Оно обращалось ко всем обездоленным жизнью, оно имело своих союзников повсюду. Христианство, опираясь на rancune больных, обратило инстинкт против здоровых, против здоровья. Всё удачливое, гордое, смелое, красота прежде всего, болезненно поражает его слух и зрение. Ещё раз вспоминаю я неоценимые слова Павла: «Бог избрал немощное мира, немудрое мира, незнатное мира, уничиженное мира»: это была та формула, in hoc signo которой победил decadence. — Бог на кресте — неужели ещё до сих пор не понята ужасная подоплёка этого символа? Всё, что страдает, что на кресте, — божественно... Мы все на кресте, следовательно, мы божественны... Мы одни божественны... Христианство было победой, более благородное погибло в нём, до сих пор христианство было величайшим несчастьем человечества...
52
Христианство стоит в противоречии также со всякой духовной удачливостью, оно нуждается только в больном разуме, как христианском разуме, оно берёт сторону всякого идиотизма, оно изрекает проклятие против «духа», против superbia здорового духа. Так как болезнь относится к сущности христианства, то и типически христианское состояние, «вера», — должно быть также формой болезни, все прямые честные, научные пути к познанию должны быть также отвергаемы церковью как пути запрещённые. Сомнение есть уже грех... Совершенное отсутствие психологической чистоплотности, обнаруживающееся во взгляде священника, есть проявление decadence. Можно наблюдать на истерических женщинах и рахитичных детях, сколь закономерным выражением decadence является инстинктивная лживость, удовольствие лгать, чтобы лгать, неспособность к прямым взглядам и поступкам. «Верой» называется нежелание знать истину. Ханжа, священник обоих полов, фальшив, потому что он болен: его инстинкт требует того, чтобы истина нигде и ни в чем не предъявляла своих прав. «Что делает больным, есть благо, что исходит из полноты, из избытка, из власти, то зло» — так чувствует верующий. Непроизвольность во лжи — по этому признаку я угадываю каждого теолога по призванию — Другой признак теолога — это его неспособность к филологии. Под филологией здесь нужно подразумевать искусство хорошо читать, конечно, в очень широком смысле слова, искусство вычитывать факты, не искажая их толкованиями, не теряя осторожности, терпения, тонкости в стремлении к пониманию. Филология как Ephexis в толковании: идет ли дело о книгах, о газетных новостях, о судьбах и состоянии погоды, — не говоря о «спасении души»... Теолог, все равно в Берлине или Риме, толкует ли он «Писание» или переживание, как, например, победу отечественного войска в высшем освещении псалмов Давида, всегда настолько смел, что филолог при этом готов лезть па стену. Да и что ему делать, когда ханжи и иные коровы из Швабии свою жалкую серую жизнь, свое затхлое существование с помощью «перста Божия» обращают в «чудо милости», «промысел», «спасение»! Самая скромная доза ума, чтобы не сказать приличия, должна была бы привести этих толкователей к тому, чтобы они убедились, сколько вполне ребяческого и недостойного в подобном злоупотреблении божественным перстом. Со столь же малой дозой истинного благочестия мы должны бы были признать вполне абсурдным такого Бога, который лечит нас от насморка или подает нам карету в тот момент, когда разражается сильный дождь, и, если бы он даже существовал, его следовало бы упразднить. Бог как слуга, как почтальон, как календарь, — в сущности, это только слово для обозначения всякого рода глупейших случайностей. «Божественное Провидение», в которое теперь еще верит приблизительно каждый третий человек в «образованной» Германии, было бы таким возражением против Бога, сильнее которого нельзя и придумать. И во всяком случае оно есть возражение против немцев!..
53
— Что мученичество может служить доказательством истины чего-либо, — в этом так мало правды, что я готов отрицать, чтобы мученик вообще имел какое-нибудь отношение к истине. Уже в тоне, которым мученик навязывает миру то, что считает он истинным, выражается такая низкая степень интеллектуальной честности, такая тупость в вопросе об истине, что он никогда не нуждается в опровержении. Истина не есть что-нибудь такое, что мог бы иметь один, а не иметь другой: так могли думать об истине только мужики или апостолы из мужиков вроде Лютера. Можно быть уверенным, что сообразно со степенью совестливости в вопросах духа всё более увеличивается скромность, осторожность относительно этих вещей. Знать немногое, а всё остальное осторожно отстранять для того, чтобы познавать дальше... «Истина», как это слово понимает каждый пророк, каждый сектант, каждый свободный дух, каждый социалист, каждый церковник, — есть совершенное доказательство того, что здесь нет ещё и начала той дисциплины духа и самопреодоления, которое необходимо для отыскания какой-нибудь маленькой, совсем крошечной ещё истины. Смерти мучеников, мимоходом говоря, были большим несчастьем в истории: они соблазняли... Умозаключение всех идиотов, включая сюда женщин и простонародье, таково, что то дело, за которое кто-нибудь идёт на смерть (или даже которое порождает эпидемию стремления к смерти, как это было с первым христианством), имеет за себя что-нибудь, — такое умозаключение было огромным тормозом исследованию, духу исследования и осмотрительности. Мученики вредили истине. Даже и в настоящее время достаточно только жестокости в преследовании, чтобы создать почтенное имя самому никчемному сектантству. — Как? разве изменяется вещь в своей ценности только от того, что за неё кто-нибудь кладёт свою жизнь? — Заблуждение, сделавшееся почтенным, есть заблуждение, обладающее лишним очарованием соблазна, — не думаете ли вы, господа теологи, что мы дадим вам повод сделаться мучениками из-за вашей лжи? — Опровергают вещь, откладывая её почтительно в долгий ящик; так же опровергают и теологов. Всемирио-исторической глупостью всех преследователей и было именно то, что они придавали делу своих противников вид почтенности, одаряя её блеском мученичества... До сих пор женщина стоит на коленях перед заблуждением, потому что ей сказали, что кто-то за него умер на кресте. Разве же крест аргумент? Но относительно всего этого только один сказал то слово, в котором нуждались в продолжение тысячелетий, — Заратустра.
Знаками крови писали они на пути, по которому они шли, и их безумие учило, что кровью свидетельствуется истина.
Но кровь — самый худший свидетель истины; кровь отравляет самое чистое учение до степени безумия и ненависти сердец.
А если кто и идёт на огонь из-за своего учения — что же это доказывает! Поистине, совсем другое дело, когда из собственного горения исходит собственное учение (II, 350) [II 66].
54
Пусть не заблуждаются: великие умы — скептики. Заратустра — скептик. Крепость, свобода, вытекающие из духовной силы и её избытка, доказываются скептицизмом. Люди убеждения совсем не входят в рассмотрение всего основного в ценностях и отсутствии таковых. Убеждение — это тюрьма. При нём не видишь достаточно далеко вокруг, не видишь под собой: а между тем, чтобы осмелиться говорить о ценностях и неценностях, нужно оставить под собой, за собой пятьсот убеждений... Дух, который хочет великого, который хочет также иметь и средства для этого великого, по необходимости будет скептик. Свобода от всякого рода убеждений — это сила, это способность смотреть свободно... Великая страсть, основание и сила бытия духа ещё яснее, ещё деспотичнее, чем сам дух, пользуется всецело его интеллектом: она заставляет его поступать, не сомневаясь; она даёт ему мужество даже к недозволенным средствам; она разрешает ему при известных обстоятельствах и убеждения. Убеждение как средство: многого можно достигнуть только при посредстве убеждения. Великая страсть может пользоваться убеждениями, может их использовать, но она не подчиняется им — она считает себя суверенной. — Наоборот: потребность в вере, в каком-нибудь безусловном Да или Нет, в карлейлизме, если позволительно так выразиться, — есть потребность слабости. Человек веры, «верующий» всякого рода, — по необходимости человек зависимый, — такой, который не может полагать себя как цель и вообще полагать цели, опираясь на себя. «Верующий» принадлежит не себе, он может быть только средством, он должен быть использован, он нуждается в ком-нибудь, кто бы его использовал. Его инстинкт чтит выше всего мораль самоотвержения; всё склоняет его к ней: его благоразумие, его опыт, его тщеславие. Всякого рода вера есть сама выражение самоотвержения, самоотчуждения... Пусть взвесят, как необходимо большинству что-нибудь регулирующее, что связывало бы их и укрепляло внешним образом, как принуждение, как рабство в высшем значении этого слова, — единственное и последнее условие, при котором преуспевает слабовольный человек, особенно женщина, — тогда поймут, что такое убеждение, «вера». Человек убеждения имеет в этом убеждении свою опору. Не видеть многого, ни в чём не быть непосредственным, быть насквозь пропитанным духом партии, иметь строгую и неуклонную оптику относительно всех ценностей — всё это обусловливает вообще существование такого рода людей. Но тем самым этот род становится антагонистом правдивости, — истины... Верующий не волен относиться по совести к вопросу об «истинном» и «неистинном»; сделайся он честным в этом пункте, это тотчас повело бы его к гибели. Патологическая обусловленность его оптики из убеждённого человека делает фанатика — Савонаролу, Лютера, Руссо, Робеспьера, Сен-Симона, — тип, противоположный сильному, ставшему свободным духу. Но величавая поза этих больных умов, этих умственных эпилептиков, действует на массу, — фанатики живописны; человечество предпочитает смотреть на жесты, чем слушать доводы...
55
— Ещё один шаг в психологию убеждения, «веры». Давно уже меня интересовал вопрос, не являются ли убеждения более опасными врагами истины, чем ложь. («Человеческое слишком человеческое» афоризмы 54 и 483.) На этот раз я ставлю решающий вопрос: существует ли вообще противоположение между ложью и убеждением? — Весь мир верит в это; но чему только не верит весь мир! — Всякое убеждение имеет свою историю, свои предварительные формы, свои попытки и заблуждения: оно становится убеждением после того, как долгое время не было им и ещё более долгое время едва им было. Как? неужели и под этими эмбриональными формами убеждения не могла скрываться ложь? — Иногда необходима только перемена личностей: в сыне делается убеждением то, что в отце было ещё ложью. — Ложью я называю: не желать видеть того, что видят, не желать видеть так, как видят, — неважно, при свидетелях или без свидетелей ложь имеет место. Самый обыкновенный род лжи тот, когда обманывают самих себя: обман других есть относительно уже исключительный случай. — В настоящее время это нежелание видеть то, что видят, и нежелание видеть так, как видят, есть почти первое условие для всех партийных в каком бы то ни было смысле: человек партии по необходимости лжец. Немецкая историография, например, убеждена, что Рим был деспотизмом, что германцы принесли в мир дух свободы: какое различие между этим убеждением и ложью? Следует ли удивляться тому, что инстинктивно все партии, равно как и немецкие историки, изрекают великие слова морали, что мораль чуть ли не потому ещё продолжает существовать, что всякого рода человек партии нуждается в ней ежеминутно? — «Это наше убеждение: мы исповедуем его перед всем миром, мы живём и умираем за него — почтение перед всем, что имеет убеждение». — Нечто подобное слышал я даже из уст антисемитов. Напротив, господа! Антисемит совсем не будет оттого приличнее, что он лжёт по принципу. Священники, которые в таких вещах тоньше и очень хорошо понимают возражение, лежащее в понятии убеждения, т. е. обоснованной, ввиду известных целей, лжи, позаимствовали от евреев благоразумие, подставивши сюда понятие «Бог», «воля Божья», «откровение Божье». Кант со своим категорическим императивом был на том же пути: в этом пункте его разум сделался практическим. — Есть вопросы, в которых человеку не предоставлено решение отосительно истинности их или неистинности: все высшие вопросы, все высшие проблемы ценностей находятся по ту сторону человеческого разума... Коснуться границ разума — вот это прежде всего и есть философия... Для чего дал Бог человеку откровение? Разве Бог сделал что-нибудь лишнее? Человек не может знать сам собою, что есть добро и что зло, поэтому научил его Бог своей воле... Мораль: священник не лжёт, — в тех вещах, о которых говорят священники, нет вопросов об «истинном и ложном», эти вещи совсем не позволяют лгать. Ибо, чтобы лгать, нужно быть в состоянии решать, что здесь истинно. Но этого как раз человек не может; священник здесь только рупор Бога. Такой жреческий силлогизм не является только еврейским или христианским: право на ложь и на благоразумие «откровения» принадлежит жрецу в его типе, будь то жрецы decadence или жрецы язычества. (Язычники — это все те из относящихся к жизни положительно, для которых Бог служит выражением великого Да по отношению ко всем вещам.) — «Закон», «воля Божья», «священная книга», «боговдохновение» — всё это только слова для обозначения условий, при которых жрец идёт к власти, которыми он поддерживает свою власть — эти понятия лежат в основании всех жреческих организаций, всех жреческих и жреческо-философских проявлений господства. «Святая ложь» обща Конфуцию, книге законов Ману, Магомету, христианской церкви; в ней нет недостатка и у Платона. «Истина здесь» — эти слова, где бы они ни слышались, означают: жрец лжёт.
Достарыңызбен бөлісу: |