И Олега Лекманова Предисловие и примечания Олега Лекманова



бет18/30
Дата23.06.2016
өлшемі2.9 Mb.
#155676
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   30

ЗАМЕТКИ О РУССКОЙ ПОЭЗИИ

«Nous avions conscience que le grand mouvement était fatal, s’operait plus haut que nous, dans la region nuageuse oú les dieux prennent part».

«Et c’est pour cela que nous avons baissé la tête et que nous avons regardé á nos pieds».

F. Jammes*

Положительно это становится правилом. Когда после продолжительной борьбы, замалчивания, насмешек – литературное направление, учение, «школа», – как хотите, добивается наконец общего признания и должной оценки – это значит, что она сказала свое слово, выполнила поставленные непосредственно задачи, что внутри ее появляется изнеможение, старческая дряблость и распад. Так было в свое время с парнасцами, с символистами во Франции, то же самое пришлось пережить и нашему «декадентству». В 1907 –1910 гг. когда в журналах появляются имена Бальмонта, Брюсова, Сологуба, когда медленно соображающие критики начинают посвящать «новой» поэзии восторженные статьи – в среде самих победителей царит растерянность и оттуда все чаще доносятся голоса о кризисе «символизма».

Лучше всего говорит об этом печать глубокой безнадежности, истинного трагизма, которая лежит на последних книгах поэтов символистов. В «пламенном кругу», оторванные от прочего мира гибнут они. Насколько было прекрасным их творчество, настолько величава их смерть. Она невольно заставляет вспомнить стихи Бальмонта об излюбленном символе «символистов» скорпионе, который, чувствуя безвыходность положения, сам вонзает в себя жало и гибнет «гордым, вольным».

Сами поэты, точно чуя пурпур пышного заката, начинают подводить итоги своего поэтического развития. Появляется «полное собрание сочинений Брюсова», сборник «Звенья» Бальмонта. Что касается новых книг этих поэтов, то приходится отметить, что символисты либо пытаются выйти из прежнего круга, создавая вещи слабые и малоинтересные, либо повторяют старые мотивы, но с меньшим подъемом. Конечно, в «Зареве Зорь» Бальмонта много прекрасных стихов, но вряд ли что-либо новое скажет этот поэт, блуждавший по всему миру, не замечая в нем ничего, кроме свой души, с рассеянным невидящим взором, в творчестве жадно пожирающий самого себя. То же самое приходится сказать и о другом большом поэте «символизма» Сологубе. Напрасно мы стали бы искать в его последних произведениях, чего-либо, что прибавило бы новые черточки к его облику. Наконец Брюсов, лавируя меж «Парнасом» и недоступной ему лирикой – в «Зеркале Теней» остается все тем же умным, культурным и безнадежно холодным. Что же сказать о других, о монотонных никому не нужных стихах Балтрушайтиса, о прилежных переделках и подделках С. Соловьева, о последних «парижских новостях» М. Волошина? О десятках молодых поэтов, взявших от своих учителей уже готовые «символы», – груды отвлеченных слов? Собранные вместе (Антология «Мусагет» 1911 г.) все они показали, что по старым путям русская поэзия более идти не может. 42

В это время (1910 – 12) в «Русской Мысли» появляются статьи Брюсова, в которых он указывает на опасность для молодых поэтов идти за «символистами» к ирреальному от жизни. «Как только искусство отрывается от действительности, его создания лишаются плоти и крови, блекнут и умирают», – пишет он, разбирая стихи молодых поэтов.

Он говорит, что предыдущее поколение выполнило свою миссию, вернув поэзии мечту, но что ныне перед молодежью стоит трудная задача найти синтез действительности и фантазии.

Конечно, не статьи Брюсова, а сама жизнь породила новое течение, но, мне кажется, что многие молодые поэты, читая эти вразумительные слова, думали что «Солнце» и «Звезды» Бальмонта, «Змии» Сологуба, «ложа пытки» и «смертные колеса» Брюсова при всей их значительности – вчерашний день русской поэзии.

Итак за последние два-три года появляется ряд поэтов, склонных к искренности и к простоте, к наблюдению над окружающей их жизнью. Образы открывают за собой не пустоту, а ряд предметов и явлений знакомых и поэтому столько говорящих душе. Слова не случайно взяты по прихоти поэта из литературного словаря, а точны и выразительны. Стихи, исходя от земли, подымаются к небу, между изображаемым и поэтом тянутся крепкие нити. Это не «реализм» старых поэтов, но это и не внежизненная поэзия «символистов», это нечто новое, чему еще не найдено истинного и глубокого определения.

Во главе этого нового течения стоит С. Городецкий. Начав свой путь с «Яри», в которой столько угаданного, бессознательно верного, он долго блуждал в дебрях символизма.

Но вот появляется «Ива». Здесь подлинная деревня с «молодухами» «белоголовой детворой» с «тенистым кладбищем»,
«Где мужичье твое кряжистое

Спасается от маеты»…


Если в книге Белого «Пепел» Русь была взята как схема, то у Городецкого она живет своей жизнью. Лучшие страницы его «Ивы» полны давно не звучавшим в русской поэзии пафосом:
«Нищая Тульской губернии

Встретилась мне по пути…

. . . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . .

Молвил я: бедная, бедная!

Что же, прими мой пятак.

Даль расступилась бесследная

Канула нищая в мрак.

Гнется дорога горбатая.

В мире подветренном дрожь.

Что же ты, Тула богатая,

Зря самовары куешь?

Что же ты, Русь нерадивая,

Вьюгам бросаешь детей?..»
В лице Городецкого мы имеем не вождя, конечно, не учителя, но лучший залог, говорящий нам о небесплодности нашего поколения, его исканий и надежд.

Рядом с ним надо назвать несколько других достойных поэтов. Клюев, достигающий в своей простоте необычайной силы, дает пример религиозной поэзии, к которой тщетно стремилось предыдущее поколение.


«Природы радостный причастник,

На облака молюся я,

На мне иноческий подрясник

И монастырская скуфья».


Зенкевич, еще не освободившийся от посторонних влияний, но показавший, что будущее его не в «научной поэзии», не в парнасских изделиях, а в любви к плоти, к тому «мясу и розовому жиру», которые он так ярко изображает.

Ахматова, которая, описывая душу современной женщины, не прибегает ни к трафаретам какой-нибудь «декадентской» поэтессы вроде Вилькиной, ни к сравнениям женщины с «ведьмовскими напитками» и т. п. (Брюсов), но исходит от того, что мы видим ежедневно, за оболочкой обнажая женскую душу.

Марина Цветаева, создавшая интимную поэзию детства, смутных грез, первой влюбленности. Поэты русского крепкого быта Нарбут и Родимов <так! – Сост.> и многие другие. Все перечисленные поэты сильно отличаются друг от друга, некоторые из них не примкнули к несколько неудачно определившей себя школе «акмеистов», но есть одно объединяющее их, что, по-моему, лучше всего можно выразить словами французского поэта Жамма, поставленными во главе этой заметки – «великое движение было неизбежным, оно протекало выше нас… и поэтому мы опустили голову и взглянули вниз»… Молодые поэты в жажде достигнуть неба вновь прильнули к земле.

Казалось, что появление такого уклона в новейшей поэзии должно было порадовать критиков и раньше других Брюсова, который предсказал неизбежность этого явления. Но ныне на страницах той же «Русской Мысли» появляются его статьи с жестокой критикой названных выше поэтов. Брюсов решительно отказывает им в будущем, говоря что лишь «футуристы», б<ыть> м<ожет>, освежат современную поэзию. Здесь не место говорить об этой мути искусства, о собрании молодых людей, совершенно лишенных каких бы то ни было человеческих чувств, мыслей и переживаний. Самый талантливый из них обогатил русский язык такими сокровищами как


«Гарсон сымпровизируйте блестящий файвоклок»,
воспел разодетых и раздетых Лили и Зизи, несколько ликеров скверной марки, музыку Массне и женские груди похожие на «груши Дюшесс». Но эта поэзия пришлась по сердцу поэтам «символистам» – Брюсову и Сологубу. Есть здесь, очевидно, нечто сближающее их. Неважно куда уходят они от жизни, в башни с цветными стеклами, в библиотеки с латинскими поэтами или в гостиные дурного вкуса, где современные эстеты распевают «мороженое из сирени» Игоря Северянина, главное, дальше от действительности, от природы, от людей, от всякого истинного футуризма!

Печатается по: И. Эренбург. Заметки о русской поэзии // Гелиос, Париж, 1913. № 1. Ноябрь. С. 14 – 17. Поэт, (будущий) прозаик и мемуарист Илья Григорьевич Эренбург (1891 – 1967) посещал заседания «Цеха», печатался в «Гиперборее» (№ 3, 1913) и даже был назван К. И. Чуковским акмеистом в рецензии на «Цветущий помох» С. Городецкого (см. ниже в нашей подборке). Стихи французского поэта Франсиса Жамма (1868 – 1938) (цитата из которого вынесена в эпиграф к републикуемой статье, а затем частично переведена в ее тексте), Эренбург переводил на русский язык. «Пламенный круг» – заглавие книги стихов Ф. Сологуба 1908 г. В поэтическую «Антологию» (М., 1911), выпущенную в свет символистским изд-вом «Мусагет», вошли сочинения тридцати авторов. Людмила Николаевна Вилькина (1873 – 1920), поэтесса. Павел Александрович Радимов (1887 – 1967) был участником «Цеха поэтов». В финальных абзацах своей заметки Эренбург говорит об авторе ст-ния «Мороженое из сирени» Игоре Северянине.



<Без подписи>
ОТЗЫВЫ О КНИГАХ
В номере от 1 ноября журнала «Mercure de France» помещена статья о новых течениях в русской поэзии под заглавием «Akmeism. Adamism. Futurism et ctr.» Жана Шюзвиля. Автор находит, что русский футуризм находится в стадии подражания и заимствования. Даны краткие характеристики, как поэтов Н. Гумилева, Сергея Городецкого и Игоря Северянина. Шюзвиль довольно подробно останавливается на произведениях молодых поэтесс Анны Ахматовой и Марины Цветаевой. Анну Ахматову он считает первой, после Зинаиды Гиппиус, современной русской поэтессой. Марина Цветаева, уступая во многом Ахматовой, превосходит ее искренностью своих напевов.
Печатается по: <Без подписи>. Отзывы о книгах // День. 1913. №299 (4 ноября). С. 4. Перевод статьи Шюзвиля см. выше в нашей подборке.

<Без подписи>
ВЕЧЕР ПОЭЗИИ К. Д. БАЛЬМОНТА
Вчера в «Художественном салоне» состоялся вечер, посвященный творчеству К. Д. Бальмонта. Г-жа Л. Столица прочла доклад о поэзии Бальмонта, в котором отметила две основные стихии бальмонтовского творчества – его «космический пантеизм», заставлявший поэта проникаться и воссоздавать в стихах культуры всех стран и народов, и дополняющее этот пантеизм чувство всеобъемлющей любви, влечения ко всему существующему, в частности – к женщине во всем многообразии ее типов. Анализируя творчество Бальмонта, г-жа Столица в заключение указала, что молодые течения в современной русской поэзии – «акмеизм», «футуризм» и «русское направление», имеют своими истоками отдельные мотивы бальмонтовского творчества; так, акмеизм связан с бальмонтовским «приятием мира», футуризм наших молодых поэтов есть развитие бальмонтовского протеста против мещанского самодовольства современности, русское направление имеет своим корнем древнеславянскую струю в поэзии Бальмонта.

Этот разбор творчества Бальмонта был выполнен по существу убедительно, но очень манерно в форме изложения и чтения.

После доклада В. В. Ивановой и Н. Н. Вашкевичем был довольно хорошо прочитан ряд стихотворений Бальмонта, иллюстрировавших различные стороны его поэзии.
Печатается по: <Без подписи>. Вечер поэзии К. Д. Бальмонта // Русские ведомости. 1913. № 282 (7 декабря). С. 4. Любовь Никитична Столица (1884 – 1934), поэтесса.


Вадим Шершеневич


ФУТУРИЗМ БЕЗ МАСКИ. КОМПИЛЯТИВНАЯ ИНТРОДУКЦИЯ

(ОТРЫВОК)

ДВЕ ПОЭТИЧЕСКИЕ ШКОЛЫ

(НАУЧНАЯ ПОЭЗИЯ И АКМЕИЗМ)
«Жизнь, шепчет он, остановясь

Средь зеленеющих могилок,

Метафизическая связь

Трансцендельтальных предпосылок».


А. Белый.
Прежде, чем перейти к футуризму, как к следующему поэзному течению, я позволю себе упомянуть о двух новых поэтических школах. Я особенно подчеркиваю различие между течением и школой. В то время как первое представляет собою стихийное явление, вторая есть результат книжной головоломщины. На удобрении, получившемся от разложения остатков символизма, возникли или, правильнее, пытаются возникнуть две школы. Единственная связь между ними только та, что, как научная поэзия, так и акмеизм являются школами в вышеопределенном значении этого слова.

Оставляя в стороне историю возникновении школы научной поэзии43, обратимся прямо к Рене Гилю – maitre`y ее – и посмотрим, чего добивается эта школа. Как это явствует уже из наименования школы, основным тезисом является формула: «поэзия есть верховный акт мысли». Конечно, Рене Гиль не думает подчинить поэзию науке, заставив ее перелагать истины, найденные наукой. Поэзия должна встать на равную ногу с наукой и своим синтетическим методом добавлять аналитический метод науки. Силой интуиции поэт должен улавливать связи, еще не установленные точным знанием. Воспользовавшись научными данными, поэт взлетит силой своего предвидения и перенесется через ту стену Неизвестного, сквозь которую трудно прокатиться грузовозу науки. Только тогда поэт вновь получит название «пророка», справедливо у него отнятое. Изгоните романтическое, мир условностей из поэзии и она перестанет быть развлечением для будуаров или утренних кофе красавиц. Отказаться от крайнего эгоизма, обесценивающего стихи, зовет Рене Гиль. Рене Гиль этот эгоизм усматривает в том, что в сущности интерес могут представлять 2 – 3 переживания, а поэт, записывая фонографически все, заставляет нас узнать и остальные.

В результате на одно интересное стихотворение получается десяток лишних, никому не нужных, подающих под едва новым соусом старое блюдо. В противовес В. Брюсову, я не могу не усмотреть в теории Рене Гиля некоторого сходства с рассуждениями Льва Толстого. Оба признают, что современная поэзия вследствие своей эгоистичности (или эготичности, по Рене Гилю) не имеет права на существование. Правда, выводы, делаемые из этого заключения, у двух писателей совершенно различны. Толстой ограничивается потрясающе опрометчивой с точки зрения искусства фразой: «Писать стихи это такое же неуважение к слову, какое может человек проявить к работе, если он, идя за плугом, начнет танцевать». Рене Гиль предлагает выход:

Надо также страстно искать истину, как мы ищем счастья, и это научит нас мыслить так же остро, как научило остро чувствовать. Сборники стихов не должны являться кучей одновременно написанных пьес; они должны быть объединены систематичностью наблюдательно-претворяющего труда. Поэт должен быть во всеоружьи знаний; не были ли Гомер, Данте и Гете самыми просвещенными людьми свих эпох. Справедливость требует отметить, что Рене Гиль также тщательно относится и к форме, выпуская специальный труд по инструментовке стиха.

Конечно, нельзя не сочувствовать этому направлению, обновляющему поэзию. Но с другой стороны нельзя не признать, что все это слишком теоретично и на практике вряд ли допустимо. Дело в том, что Рене Гиль упускает из виду, что такая работа под силу только гению; но разве отдельные индивидуальные переживания гения нам менее интересны, чем его научные откровения? Едва ли прав Рене Гиль, когда он уверяет, что число и качество переживаний и чувств, предопределены раз навсегда. Он, так страстно требующий от поэта исполнения обязанности «быть современным», как будто нарочно забывает, что переживания видоизменяются и зарождаются при последовательном развитии жизни. Едва ли переживания того же Рене Гиля могли быть известны и понятны Сапфо или Овидию. Кроме того, мыслимо ли человеческому уму одолеть наряду со своей вереницей научных познаний и чисто поэзные требования и условия. Обязательно останется в худших условиях или содержание – тогда нет научной поэзии – или форма – тогда нет поэзии. Если «Поэмы» Рене Гиля и избегают счастливо опасности быть скучными с поэтической точки зрения – то это едва ли не объясняется сравнительной примитивностью научного элемента. Работы других приверженцев научной поэзии – учеников Рене Гиля – только подтверждают мои опасения. Шарль Вильдрак в своей книге «Images et Mirages» достаточно подозрителен, как поэт. Наоборот, Жюль Ромен, владеющий отлично формой, в своей «La Vie unanime» едва ли удовлетворяет самого Рене Гиля с точки зрения новизны и интересности содержания. К сожалению, мне не пришлось видеть книг Дюмаэля (Des Lêgendes. Des Bataillies) и Аркоса (La tragedie des Espaces), но не думаю, что в них можно было бы найти что-либо интересное уже по одному тому, что даже Брюсов, относящийся с большим сочувствием к научной поэзии и пропагандирующий ее в России, охарактеризовал эти книги как «явно первые творческие опыты». Гораздо интереснее опыты Верхарна, Ж. Лафога (писавшего вне этой школы, но, несомненно, соприкасаясь с ее принципами), у нас в России – Коневского. Но в том-то и дело, что у трех последних поэтов, особенно у сумбурного Лафога, это выходило бессознательно. От школы Рене Гиля отталкивает тенденциозность, ограничение свободы творчества. Ведь у того же Гете наряду с «Фаустом» имеются чисто лирические пьесы, и неизвестно, было ли бы для нас так дорого имя поэта – Гете, если бы он ограничился одним «Фаустом». Несомненным достоинством Рене Гилевского учения является желание возвысить поэзию, но… «суждены вам благие порывы», а что «свершить дано» – это мы увидим, может быть, в будущем.

В России в современной поэзии влияние Рене Гиля отразилось, по-моему, только на Зенкевиче. (Я не говорю о Борисе Гуревиче, в книге которого слишком много желания и слишком мало сил для осуществления, чтобы причислить «Книгу Космической Поэзии» к произведениям искусства). Но единственная до сих пор книга Зенкевича («Дикая Порфира»), если не считать совсем неприличных стихов в «Гиперборее», способна скорее оттолкнуть от научной поэзии. В самом деле, мечтал ли Рене Гиль, что строки:


«И в таинствах земных религий

Миражем кровяных паров

Маячат вихревые сдвиги

Твоих кочующих миров»


Или
«И вот под гул ураганов

Тянет вас лунная муть

Приливом Пяти Океанов

Ось земную свихнуть»


Или
«И бурно-сохнущее море

По отмелям зацветших вод

От зараженных плоскогорий

Миазмы мировые шлет»


будут приниматься за научную поэзию? Вячеслав Иванов («Труды и дни») пишет: «Зенкевич пленился материей и ей ужаснулся… Конечно, Зенкевичу еще не под силу это (знания, творческая интуиция), но дело разумеется не в выработке научно-объективного синтеза, а в обретении путей собственного духа» Увы! Нельзя не назвать эти строки слишком опрометчиво-легкомысленными! Не в научных же банальностях, каковыми преисполнена книга Зенкевича – «обретение путей собственного духа». Но видимо, что Зенкевич, как достойный ученик М. Ломоносова, все попытки направил на содержание и со стороны формы стиха не удовлетворяет не только такого техника, каким является сам В. Иванов, но и мало-мальски требовательного читателя.

Вообще, научная поэзия, несмотря на то, что она является школой, выведенной из символизма, имеет опасный уклон в сторону реализма, по крайней мере, в сфере соотношения формы и содержания в поэзии: слишком много внимания уделяется содержанию.

Другим таким же тепличным растением является петербургская школа акмеистов. В своих статьях, напечатанных в «Аполлоне» (I, 1913) Н. Гумилев и Сергей Городецкий пытаются развить принципы своего устремления44. Как справедливо отметил В. Брюсов, акмеистические теории созданы из «ничего» и уже применительно к ним появляются стихотворения с целью комментировать построения.

Этот опасный путь становится еще более скользким оттого, что нет фактической возможности отличить акмеистическое стихотворение от не такового. В самом деле, разве не изумительно, что акмеизм не создал ни одного нового поэтического имени, не выдвинул ни одного нового поэта?!

В его рядах те же Н. Гумилев, С. Городецкий, А. Ахматова, В. Нарбут, О. Мандельштам и др.45, которые уже давно были известны как символисты.

Но в чем же теоретические предпосылки акмеистов?

Что касается содержания, то – по уверению своих maitre`ов – эта школа, соединив элементы творчества Шекспира, Виллона, Рабле и Готье, желает выявить Адама, скрытого в каждом из нас. Невольно удивляет комбинация из четырех столь разных поэтов и адамизм, а также попутно распинания С. Городецкого за мифотворчество.

Что касается мифотворчества, то странно, что С. Городецкий, бывший раньше символистом, упустил из виду, что мифотворчество – частичный случай символизма, так как миф – это символ, но символ движущийся или действующий46. «Мы», говорят акмеисты, «берем мгновения, могущие быть вечными, в противовес импрессионистам, бравшим мгновения, как художественную самоцель». Во всех этих заявлениях нет ни одного яркого пятна, ни одного нового положения, с которым хотелось бы спорить. Все это пересказы старых, как мир, истин и высказывать их едва ли много новее, чем повторять, что Волга впадает в Каспийское море. Есть в программе просто позаимствования. Так, напр<имер>, акмеисты пишут: «Наш долг, наша воля и наша обязанность угадывать, чем будет для нас грядущий миг и торопить (?) его приближение»! Но эта же фраза (без конца, вызывающего только улыбку) была уже давно напечатана в «Грамоте Эгофутуризма»47.

Еще более плачевны рассуждения о форме. «Мы стремимся разбить оковы метра пропуском слогов, и есть уже стихи, написанные по этой головокружительной манере». Но разве это не делал уже давным-давно – Heinrich Heine, а у нас в России А. Блок и Ин. Анненский? А ведь среди акмеистов есть Анна Ахматова – ученица покойного поэта «Кипарисового ларца»?

Критиковать стихи акмеистов не предоставляется надобным: еще раз повторяю, что никто не сможет отличить акмеистического стихотворения от символистического. Вероятно, самим акмеистам неясно, почему С. Городецкий, вообще обладающий гениальной способностью быть бесконечно скучным, символичен в «Яри», «Дикой Воле» и акмеистичен в «Иве»!? Почему Н. Гумилев символист в «Жемчугах», в «Чужом Небе» и акмеист в пьесах, напечатанных в «Аполлоне»? Для примера беру два стихотворения Н. Гумилева:


I.
…Ты, для кого искал я на Леванте
Нетленный пурпур королевских мантий,
Я проиграл тебя, как Дамаянти
Когда-то проиграл безумный Наль!
Взлетели кости, звонкие, как сталь,
Упали кости – и была печаль.

Сказала ты, задумчивая, строго:


«Я верила, любила слишком много,
А ухожу, не веря, не любя;
И пред лицом Всевидящего Бога;
Быть может, самое себя губя,

Навек я отрекаюсь от тебя».

Твоих волос не смел поцеловать я,
Ни даже сжать холодных, тонких рук,
Я сам себе был гадок, как паук,
Меня пугал и мучил каждый звук,
И ты ушла, в простом и темном платье,
Похожая на древнее Распятье.
(Аполлон № 3. 1913)
II.
…Ты уводила моряков

В пещеры джиннов и волков,

Хранящих древнюю обиду,

И на висячие мосты

Сквозь темно-красные кусты

На пир к Гаруну-аль-Рашиду.


И я когда-то был твоим,

Я плыл, покорный пилигрим,

За жизнью благостной и мирной,

Чтоб повстречал меня Гуссейн

В садах, где розы и бассейн,

На берегу за старой Смирной.


Когда же... Боже, как чисты

И как мучительны мечты!

Ну, что же, раньте сердце, раньте, –

Я тело в кресло уроню,

Я свет руками заслоню,

И буду плакать о Леванте.

(«Чужое небо»)
Приходится сознаться, что акмеизм – это кукла, не говорящая больше, чем «папа-мама» и, в конце концов, даже не особенно искусно сделанная. Для всякого ценителя поэзии останутся дороги и Гумилев и Ахматова, своим острым пером по праву занявшая место поэтессы, свободное после З. Гиппиус.

Впрочем, теперь стала понемногу обрисовываться сущность акмеистического течения. Оно дробится на два отдела: «адамистов» и «бытовиков». Радость нового Адама, так гордо провозглашенная акмеистами, – какая-то слабоватая, худосочная, да и сам «дикий первобытный Адам» ужасно напоминает ласкового домашнего зверька, выросшего в неволе – и воли никогда не видавшего. Возвращение к быту, это новый симптом упадка в искусстве, так как это весть о неореализме. Это почувствовали не только враги реализма, иногда слишком склонные к подозрению, но и сами реалисты. Напр<имер>, на одном вечере, после доклада Городецкого, г-н Неведомский приветствовал акмеистов, как возвращающихся к реализму. И совершенно напрасно Зенкевич, тогда на него обиделся и «дерзко» назвал себя декадентом. Если акмеисты боятся клички, ярлычка – то ведь от сущности этой клички никуда не уйдешь.


Печатается по: Вадим Шершеневич. Футуризм без маски. Компилятивная интродукция. М., 1913. С. 27 – 41.

<Н. Г.>

Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   30




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет