Но что дальше делать? Ехать домой или ждать — напрасно ждать, потеряв всякую надежду — до закрытия «Собаки»?
А потом что? Ждать нового письма или просто явиться на очередное заседание Цеха, узнав у Кузмина, когда и у кого из членов Цеха оно на этот раз состоится? Да, это, пожалуй, лучше всего. Он встал, оставив свою так и не выпитую рюмку на столе, и пустился, работая локтями, на поиски Кузмина.
В эту самую минуту дверь растворилась перед вступавшими в «Собаку» Гумилевым и Ахматовой. Гумилев держался удивительно прямо и важно. Ахматова будто сошла с портрета Натана Альтмана. Голубое декольтированное платье шло ей. Она была без знаменитой, легендарной, «ложноклассической» шали, воспетой столькими поэтами: ее тогда еще не существовало. «Ложноклассическая шаль» — большой бабий платок, набивной, черный в красные розы, был вскоре после этого куплен для нее Гумилевым за три рубля в кустарном магазине. Лучшего подарка он сделать ей не мог. Платок этот чудесно преобразил ее, придав ей почти царственную величавость.
В «Собаке» появление Гумилева и Ахматовой произвело своего рода сенсацию. Перед ними, как по щучьему велению, мгновенно освободился стол, за которым какие-то буржуи распивали шампанское. Даже электрический свет ярче, казалось, загорелся в накуренном воздухе. Со всех сторон к ним ринулись поэты и непоэты, окружив их стол кольцом.
Увидев Гумилева и Ахматову, Георгий Иванов застыл на месте. Ему вдруг захотелось скрыться в толпе, бежать отсюда. Нет, он никогда не посмеет подойти и представиться Гумилеву. Он не сводил с него глаз, не замечая, что загораживает дорогу в буфетную и что его нещадно толкают.
С трудом справившись с собой, он, наконец, сгорая от смущения, подошел к Гумилеву и представился. Гумилев, вскинув голову, внимательно уставился на него своим косоглазым взглядом и вдруг рассмеялся и свистнул:
— Я знал, что вы молоды, но все же не думал, что до того!
Георгий Иванов совсем растерялся. Но тут Ахматова протянула ему с улыбкой, как спасательный круг, свою узкую руку.
— Не робейте, не смущайтесь. Это так быстро проходит. И как это грустно. Ведь юность — лучшее время жизни. Потом, знаю по опыту, жалеть будете. А сейчас садитесь рядом со мной и не смущайтесь.
Георгий Иванов благодарно поцеловал ее надушенные пальцы, и, еще не оправившись от смущения, сел на кем-то любезно уступленный ему стул, рядом с ней.
После этого все сразу стало чудесно и он сам — невероятно счастливым. Он сидел рядом с Ахматовой, отвечал на вопросы Гумилева, знакомился с членами Цеха, его поздравляли, за него, нового члена Цеха, пили, чокаясь с ним. Он ел «собачьи битки», коронное блюдо «Собаки», пил вино, коньяк и черный кофе, но все было как в волшебном сне, все тонуло в каком-то сияющем тумане.
Когда на рассвете он, исходя блаженством и усталостью, возвращался домой на извозчике, ему смутно казалось, что счастливее, чем сейчас, он никогда в жизни не будет, счастливее быть нельзя. Но что и дальше все будет великолепно.
И действительно, все пошло великолепно. На Наташу, — она и сама была не чужда литературных интересов и стремлений, — его принятие в Цех произвело настолько сильное впечатление, что она сняла ему за 40 рублей у какого-то отставного полковника комнату, но требовала только, чтобы он ежедневно приходил к ней обедать, за что, впрочем, он тут же получал рубль. Вначале он аккуратно являлся за своим рублем, хотя эти «семейные визиты» и нарушали распорядок его дня и тяготили его, но вскоре он перестал нуждаться в этом рубле и зажил вполне самостоятельно, печатаясь в «Аполлоне» и всевозможных журналах и газетах. Их до войны 1914 года выходило великое множество. Алексей Суворин, редактор «Нового времени», неожиданно предложил ему ошеломляющий контракт: стать постоянным сотрудником «Нового времени» с окладом в шесть тысяч в год и построчным гонораром.
— Только посоветуйтесь, прежде чем соглашаться, с Гумилевым и вашими друзьями, — прибавил он. — Мне бы очень хотелось, чтобы вы стали сотрудником «Нового времени», но я не хочу вредить вашей литературной карьере.
В тот же вечер Георгий Иванов сообщил Гумилеву о своей невероятной удаче. Но Гумилев замахал на него руками.
— С yмa ты спятил, Жоржик. Беги скорей, откажись! Ведь ты навсегда опозоришь себя — нигде тебя ни печатать, ни принимать не будут. Крышка!
И на Следующий день Георгий Иванов отправился к Алексею Суворину. Тот, взглянув на него, сразу понял, в чем дело.
— Я так и знал! — воскликнул он. — Не огорчайтесь, ничего другого ждать нельзя было. Для левой общественности вы бы стали «нововременским молодцом», чем-то вроде прокаженного.
Во время войны Георгий Иванов, словчившийся благодаря связям не поступить в армию, стал «фабриковать», по его же определению, «военные стихи», и даже процвел на этом поприще. Писал он их очень много, благо на них был всюду большой спрос. В «Лукоморье», издаваемом Алексеем Сувориным, но благодаря охватившему всех патриотизму не считавшемуся позорным, он печатал стихи не только под своим именем, но и под псевдонимом, и ему, к тому же, охотно давали большие авансы. Как-то редакторшу «Лукоморья», фамилию ее я забыла, спросили: «Почему у вас нет Блока?» Блок был чуть ли не единственным петербургским поэтом, никогда не печатавшимся в «Лукоморье». Она развела руками: «Ну на что Блок? Ведь у нас имеется Георгий Иванов».
Георгий Иванов женился не то в 1915, не то в 1916 году, женился зря, по глупости, на милой французской девушке-далькрозистке, соученице Тани Адамович. Инициатором этого брака был Георгий Адамович, построивший нелепый план: его сестра Таня была подругой Гумилева, и он решил, что если Георгий Иванов женится на Габриэль, то Гумилев разведется с Ахматовой и женится на Тане. Непонятно, как ему могла прийти в голову такая глупость, но как бы там ни было, он сумел уговорить Георгия Иванова. Он имел на него большое влияние и убедил, что женитьба придаст ему солидность, которой ему не хватало. Георгий Иванов женился, и у него родилась дочь.
Конечно, он вскоре понял все безумие своего поступка и облегченно вздохнул, когда Габриэль с отцом и маленькой дочерью уехала во Францию. Перед отъездом, чтобы восстановить свое французское гражданство, ей пришлось разводиться с Георгием Ивановым. Так, без драм и скандалов, и кончился этот неправдоподобный брак. Но я об этой истории узнала только потом; когда я выходила замуж за Георгия Иванова, я знала только, что он разведен.
В ноябре 1920 года Гумилев восстановил Цех поэтов под названием «Второй цех поэтов». Членом этого Второго цеха стала и я. Это окончательно укрепило мою «поэтическую позицию», придав мне нужный вес и серьезность. «Член Цеха поэтов» звучало как чин или титул и вызывало уважение. К тому же, что, по мнению Гумилева, должно было мне льстить, я была единственным «женским элементом» Второго цеха поэтов.
В тот свой последний год Гумилев жил какой-то утроенной жизнью и развивал, как он сам определил, громокипящую динамику, «попирая скудные законы бытия». Он и прежде был очень энергичен, но теперь стал просто фантастически активен: ежедневные лекции и заседания, всевозможные выступления на литературных вечерах, занятия с молодыми поэтами в Студии и в «Звучащей раковине», поездки в Москву, плавание с Немицем и т.д., и т.д. Кроме этого, он делал переводы, писал критические статьи и стихи и подготовил к печати книгу.
— Просто удивительно, — говорил он не без самодовольства, — откуда у меня столько сил? Кто, кроме меня, вынес бы такую «трудовую нагрузку»? А я даже не чувствую усталости и великолепно поживаю.
Он как будто предчувствовал, что ему остается «до смерти четыре шага» и надо торопиться, не пропускать ни одной минуты. Но нет, никаких предчувствий у него не было. Даже напротив: свою новую книгу стихов он решил назвать, по Данте, «На половине странствия земного» и на одном из заседаний Цеха обсуждал это название, вызвавшее всеобщее одобрение. Но на следующий день, зайдя ко мне, он заявил с притворно грустным видом:
— Печальная новость: «На полдороге» превратилось в «Огненный столп». Почему? Потому что я ночью проснулся и вдруг так и обмер от страха. Господи! «На полдороге». Значит, раз мне сейчас тридцать четыре года, я самовольно решаю умереть в шестьдесят восемь лет! Но я меньше чем на девяносто, да еще с хвостиком, не согласен. А вдруг «там» из-за этого названия сократят мое «странствие земное». Нет, хоть и жаль, но лучше отложить его лет так на пятнадцать — когда я действительно достигну половины моего странствия земного. А теперь — чур меня, чур меня! Не ровен час!
Он, конечно, шутил. Но из суеверия переименовал свою новую книгу. «Огненный столп» вышел уже после его расстрела.
Той же зимой Гумилев, выписав жену Аню из Бежецка, где она погибала от скуки, переселился с нею в Дом искусств. Теперь нам с ним было уже не по дороге. Меня, вместо него, на мою Бассейную, 60, стал провожать Георгий Иванов, хотя сам он жил на Каменноостровском. Эта «дистанция огромного размера» его не стесняла. Кроме того, он часто заходил за мной или ждал меня в Доме литераторов на той же Бассейной или в Летнем саду. Так прошла вся зима и наступила весна — весна начала нэпа, сразу все преобразившая: открылись магазины, зажглись фонари, появились извозчики и такси. Гумилев окрестил эту весну крылатой, волшебной и уверял, что еще никогда не было такой блаженной весны, — с чем соглашались и мы с Георгием Ивановым.
И той весной я стала невестой Георгия Иванова...
О нашей с ним общей жизни мне писать трудно — это слишком близко касается меня, а я терпеть не могу писать о себе. Прибавлю все же, что, женившись на мне, он продолжал оставаться баловнем судьбы.
В последний период жизни с чьей-то нелегкой руки его стали называть «поэт-maudit»1 и сокрушаться о его горестной судьбе. За ним это закрепилось надолго. Однако он отнюдь не был отверженным или неудачником. Скорее наоборот, баловнем судьбы, может быть, лишь за исключением последних лет своей жизни, начиная где-то с 1948 года. Все тяжести и катастрофы падали на меня, а его касались только рикошетом. Но, как ни странно, он даже с некоторым удовольствием принимал это прозвище.
Все почему-то решили, что он с горя спивается, хотя
------------------------------------------------
1 «проклятый поэт» (фр.).
пил он всегда в меру. И все время спрашивали его, правда ли, что он пьет чистый спирт? На что он, подчеркивая этим свое презрение, отвечал, что «да, и не только чистый, но и нашатырный». Впоследствии он даже стал играть эту роль. Так, после хорошего сна, утром, выпив кофе, он писал: «Всю ночь ходил по кабакам», — а если писал женщине, то — «и думал о вас, дорогая...» Когда я говорила: «Что ты делаешь, ведь она поверит!» — он отвечал: «Пусть получает то, что хочет». И в то же время сочинял стихи:
Творю из пустоты ненужные шедевры,
И слушают меня оболтусы и стервы...
И перед тем, как слег, в своем последнем стихотворении писал:
...Со всякой сволочью «на ты».
Как я уже сказала, все удары, сыпавшиеся на нас постоянно, падали на меня, а не на него. И всю жизнь он жил, никогда и нигде не работая, а писал, только когда хотел. Впрочем, хотелось это ему довольно редко, хотя и в «Современных записках», и в «Последних новостях», и в «Днях» он был желанный гость. Он считал, что журналистская работа вредит поэту, а он прежде всего считал себя поэтом. К тому же он был безгранично ленив, а проза, не в пример стихам, давалась ему с трудом, даже когда он был всецело увлечен своей темой. Так, во время «создания» «Распада атома» он был так захвачен темой, что работал сутки напролет, переделывая чуть ли не каждую фразу. Чтобы ему не мешали телефонные звонки и навещавшие меня знакомые и друзья, он даже поселился в отеле...
Жили мы вполне комфортабельно на ежемесячную пенсию моего отца, сохранившего в Риге доходный дом. А когда отец в сентябре 1932 года умер, мы получили большое наследство и зажили почти богато — в роскошном районе Парижа, рядом с Булонским лесом. И замечательно обставились стильной мебелью. Даже завели лакея. А кроме того, я накупила золота.
Когда началась война, мы перебрались в Биарриц, увезя с собой всю мебель, и поселились на авеню Эдуард VII в двух шагах от моря.
Мы сразу вошли в высшее общество города. В Биаррице еженедельно выходила маленькая газета, где в светской хронике часто появлялись наши имена. Я научилась играть в бридж и устраивала «бриджи» или у нас, или у кого-то, о чем оповещалось в газете.
Георгий Иванов так и не научился играть в бридж и, решив не ломать себе голову, никогда не принимал в нем участия.
Однажды мы устроили большой прием, на котором был даже английский адмирал. Перечень всех гостей появился в газете. Наш друг, «Спарженька» Фельзен, бежавший с матерью из Парижа и пробиравшийся в Швейцарию, нашел у нас эту самую газету с отчетами, прочитал и ахнул: «Вот как живут наши». Этим открытием он решил поделиться с Адамовичем. Но Адамович тогда был на войне, и письмо шло несколько месяцев. А когда он его получил, то решил, что мы принимаем немецкий генералитет, и оповестил об этом всех знакомых, украсив рассказ «цветами своей фантазии». А именно, что я разъезжаю с немецкими офицерами верхом и играю с ними в теннис. Хотя я и с английскими офицерами верхом не ездила и в теннис не играла.
Все поверили этому и отвернулись от нас, даже такие друзья, как Керенский, который бывал у нас с женой и, прощаясь, целовал нас и крестил.
С этого и начались все наши несчастья.
Через некоторое время у меня украли все золото, купленное после получения наследства. Россия оккупировала Латвию. А немцы во время нашего отсутствия реквизировали дом в Огрете под Биаррицем.
Но мы все еще плохо отдавали себе отчет в этих несчастьях и, вернувшись в Биарриц, жили по-прежнему широко. Но ни о каких приемах, конечно, речи уже не было.
И тут разбомбили наш дом. Правда, я успела увезти мебель, благодаря чему квартира в Биаррице была прекрасно обставлена. Это была еще «позолоченная бедность», и мы себе плохо представляли, что с нами случилось, надеясь на то, что скоро все пойдет по-прежнему и даже лучше прежнего.
Казалось, надежды эти имели основания, так как началось время не только невероятных удач, но и широкой известности — и Георгия Иванова, и моей.
В дни победы мы ездили в Париж, чтобы присутствовать на торжествах. Это было удивительное время. Весь Париж, казалось, сошел с ума от счастья.
Тогда я написала три пьесы по-французски. А кроме того, бывший глава петербургского «Сатирикона» свел меня с Гастоном Бонёром, предложившим мне написать роман, содержание которого я тут же принялась обдумывать.
В Париже мы очень весело прожили две недели. Георгий Иванов уехал обратно в Биарриц, а я осталась вести переговоры с театром о постановке одной из моих пьес. Неожиданно я получила от Георгия Иванова письмо. Он сообщал, что у него было видение во сне: ему явились моя мать, его мать и Гумилев. Они были обеспокоены нашим положением и сказали ему, что для того, чтобы все поправилось, мы должны написать роман. После этого наши дела пойдут блестяще. И он просил меня приехать, чтобы как можно скорей засесть за работу. Все это было им описано так красочно и эмоционально, что я решила бросить все переговоры с театром и приехала в Биарриц.
Георгий Иванов уже придумал содержание и решил, что я буду писать только о молоденькой героине, а он берет на себя всю политическую часть.
С работой я справилась очень быстро, где-то за неделю, и поступила в американский университет, помещавшийся напротив нашего дома. Там я завела знакомства с американскими профессорами и даже одному из них давала уроки французского языка, что было очень интересно. Деньги, конечно, уплывали, но мы об этом не очень беспокоились.
Время шло, а Георгий Иванов каждый вечер читал мне все одни и те же написанные им первые страницы. Я терпеливо слушала. Однажды, когда я вернулась домой из английского театра, куда ходила с профессорами, он начал опять читать мне все те же главы, лишь слегка исправленные. Я не выдержала и сказала:
— Послушай, довольно. Так ты будешь писать бесконечно, а нам необходимо закончить книгу как можно скорей. Я напишу за тебя.
Он страшно изумился:
— Как, ты? Смешно.
На следующее утро я засела за работу и писала в день по шестьдесят страниц. В шесть недель я кончила всю книгу. Когда Георгий Иванов впервые прочитал то, что я написала, он схватился за голову и воскликнул:
— Я бы никогда не поверил, что это написала ты, если бы не присутствовал при этом. Как ты могла?!
С этого момента он наконец поверил в меня как в писателя и даже стал допускать в свою писательскую кухню. Он поручал мне дописывать свои статьи, которые, в отличие от стихов, всегда давались ему с трудом.
В 1946 году мы окончательно переехали в Париж, поселились в отеле «Англетер» в Латинском квартале и начали искать издателя для нашего романа.
Георгий Иванов отнес его в «Грассэ» Брису Парену, который хорошо говорил по-русски. Но через несколько дней Брис Парен позвонил нам и сказал, что роман берут, но, к сожалению, раньше чем через год выпустить его не смогут. Мы же хотели издавать его сейчас же. Парен предложил нам одного молодого издателя, который тут же взял нашу рукопись.
Нашли переводчицу, но когда принесли перевод, я просто ахнула. Она переводила слово в слово, чего никак нельзя было делать. Конечно же, мы не могли отдать роман в таком виде, и я решила перевести его сама, кое-что сократив и даже изменив для французской книги. Перевод мой оказался хорошим, чему издатель очень удивился. Мне дали большой аванс, на который мы стали жить, полные надежд, что все идет к лучшему.
И тут подвернулась вторая удача: некий Компанеец, кинопродюсер, предложил нам писать сценарии к фильмам. Он платил по десять тысяч франков за сценарий. В один вечер я придумала три сценария и записала их вкратце по-русски на маленьких клочках бумаги. На следующее утро Георгий Иванов понес их показывать. Дело было перед выходным. В понедельник Георгий Иванов ушел за ответом, а я осталась ждать его звонка дома. Он обещал позвонить тут же. Прошел час, два, три, и я уже начала беспокоиться. Но вдруг является Георгий Иванов, совершенно обалдевший, и говорит:
— Знаешь, я все еще как в тумане. Все это время ходил по Парижу.
Оказалось, что Компанеец объявил ему, что за один из предложенных сценариев он дает не десять, а семьдесят пять тысяч. Он просил Георгия Иванова привести меня к нему, для того чтобы обучить сценарному искусству и всем тонкостям мастерства.
Окрыленная надеждой на успех, я стала по два раза в день бегать в кинематограф, изучая новое для меня дело. В одном из итальянских фильмов я, к своему удивлению, встретила мою тему. Значит, идея носилась в воздухе.
Я начала писать сценарии. Но продать удалось только два, что обмануло все наши надежды. Зато я сильно переутомилась и слегла: у меня болел затылок, я не могла ходить — меня шатало из стороны в сторону.
В то же время я получила телеграмму из Голливуда с просьбой подтвердить согласие на экранизацию моего романа «Оставь надежду навсегда». Мы сейчас же подтвердили согласие. На следующий день мы уже пили в ресторане шампанское за будущий успех фильма. Но переговоры с Голливудом затянулись надолго, и в конце концов ничего не вышло: контракт так и не был подписан.
Так было всегда: все мои надежды оказывались чертовыми черепками и не приносили нам ничего.
С Георгием Ивановым было то же самое. Приехавший из Америки профессор М. сообщил ему, что Америка представит его кандидатом на Нобелевскую премию следующего года, если будет благоприятствовать политическая конъюнктура. Но конъюнктура, как и можно было ожидать, оказалась неблагоприятной. Нобелевскую премию получил Мартен дю Гар.
В то же время Георгий Иванов стал очень популярен, его считали первым поэтом эмиграции, к чему он сам относился иронически. Когда один не в меру прыткий критик как-то принес ему показать свою статью, написанную для «Русской мысли» — «Георгий Иванов — первый поэт мира», — он спокойно выслушал критика и, сохраняя серьезность, заметил: «Да, это верно, только надо добавить: мира и его окрестностей»...
Между тем у нас кончились все средства к существованию, и мы вынуждены были переехать в дешевый отель. Мы очутились в комнате, выходившей в темный дворик, напоминавший колодец, стенка к стенке.
Георгий Иванов начал работать в «Возрождении», где ему платили гроши, и нам не хватало даже на еду. Помогая ему, я иногда писала по пятнадцать часов подряд. Так мною почти целиком были написаны «Закат над Петербургом», «Из семейной хроники» и, кроме того, вступительная статья к Есенину, за что мы получили просто смешную сумму — всего пять тысяч франков.
Георгий Иванов был совершенно растерян. С утра до вечера бегал он по Парижу в поисках денег, чтобы заплатить за комнату и прокормить меня.
И тут я заболела. Пришел милый доктор Серов и, прослушав меня, взглянул глазами, полными слез:
— У вас процесс...
— Чахотка? — переспросила я.
— Да.
Георгия Иванова не было в комнате.
— Только, ради Бога, не говорите Жоржу, — попросила я, — скажите, что у меня просто бронхит.
С этого дня я стала готовиться к смерти.
О бесплатных санаториях и лечениях я тогда понятия не имела и представляла себе, что мучительно умру в больнице. И я решила умереть сама, никому ничего не объясняя. Я просто прекратила есть, и то немногое, что приносил мне Жорж, потихоньку выбрасывала.
Георгий Иванов, видя, что я больна, окончательно растерялся и целыми днями бегал по Парижу, чтобы всеми правдами и неправдами мне помочь.
Приходили еще два доктора и подтвердили диагноз.
Мы уже были не в состоянии платить за комнату, и ко мне, больной, стучали в дверь и грозили отвезти меня в больницу, если мы не заплатим.
И тут случилось чудо. Приехал доктор Н. и, завернув меня в одеяло, отнес в свой автомобиль, привез к себе, где просветил и выяснил, что никакой чахотки у меня нет, а просто сильное воспаление легких и страшное малокровие от переутомления. Мне стали делать впрыскивания. И я поправилась...
В то время мы неожиданно получили деньги от чеховского издательства за книгу «Оставь надежду навсегда», опубликованную по-русски, и решили переехать из Парижа в Монморанси.
К тому времени я совсем окрепла, и мы начали хлопотать о старческом доме, где не совсем подходили по возрасту. Нам пришлось пойти на общий осмотр. Георгий Иванов тянул меня назад: все равно не примут. Но мы прошли. Нас устроили в старческом доме в Йере на юге Франции. Это был очаровательный городок. Наш дом был окружен пышным садом с розами и соловьями. Мы могли, наконец, вздохнуть свободно.
Но от всего пережитого у Георгия Иванова страшно повысилось давление, хотя сердце было здоровым. И оказалось, что южный климат ему вреден. Мы хотели переехать под Париж, но из Ганьи, несмотря на врачебное свидетельство, нам ответили, что Георгий Иванов просто скучает по прежнему окружению и что они не могут нас принять. Никто нас не поддержал и не помог ему, чего он никак не мог пережить. Давление все повышалось, стало сдавать сердце...
Через три года он умер на больничной койке, чего всегда боялся.
В предсмертных стихах он писал:
Отчаянье я превратил в игру —
О чем вздыхать и плакать, в самом деле?
Ну, не забавно ли, что я умру
Не позже, чем на будущей неделе?
Умру, — хотя еще прожить я мог
Лет десять иль, пожалуй, даже двадцать.
Никто нe пожалел. И не помог.
Ну как тут можно не смеяться.
Август 1958
И еще:
Ночь, как Caxapa, как ад, горяча.
Дымный рассвет.
Полыхает свеча.
Вот начертил на блокнотном листке
Я Размахайчика в черном венке,
Лапки и хвостика тонкая нить...
«В смерти моей никого не винить».
* * *
Я познакомилась с Юрием Анненковым еще в Петербурге зимой 1920 года. Он достиг тогда апогея своей известности. Не только известности, но и славы. Тогда-то он и создал портреты почти всех писателей, живших в те времена в Петербурге. Большинство портретов было превосходно, особенно Сологуба, Ахматовой и Замятина — каждый по-своему. Он сумел передать не только внешность моделей, но и их характеры, их внутренний мир.
Были среди них и менее удачные, как, например, портрет Олечки Судейкиной, не передающий ни ее внешности, ни присущей ей воздушной, немного кукольной прелести, или Георгия Иванова, слегка похожий на шарж. Мне с моим портретом, заказанным Блохом (издательство «Петрополис») для «Русских писателей», не повезло. Он настолько нe удался, что Блох отказался его поместить. Анненков начал рисовать меня вторично, почти накануне моего отъезда из Петербурга, и не успел закончить. Так я осталась без портрета в «Русских писателях», о чем до сих пор жалею.
Достарыңызбен бөлісу: |