Глава седьмая
На закате солнца
«Мужайся и будь твёрд, с тобой пребуду я».
А. Радищев
1
Александр Николаевич прогуливался по набережной Ангары возле дома купца Сибирякова. Осенний ясный день клонился к вечеру. Солнце садилось за горой в пышные, расцвеченные облака. Фиолетовая пелена повисла над поблёскивающей Ангарой.
Чуть усталый от продолжительной прогулки он остановился и стал рассматривать величественный фасад купеческого особняка, залитого лучами солнца. Санкт-петербургской стороной повеяло на Радищева от этого каменного здания, по своей красоте единственного в этом городе. К особняку примыкал небольшой молодой садик, с трёх сторон окружённый высокой каменной оградой с чугунной решёткой. Где-то вдали над крышами низких деревянных домов поднимались церковные купола, а над ними вились еле заметные стаи голубей.
Радищев затуманенным и рассеянным взглядом посмотрел на дом Сибирякова, купола церквей, видимые из-за сада, потом тоскливо взглянул на Ангару. Он закрыл глаза, чтобы на мгновение обмануть себя, перенестись вновь в Санкт-Петербург.
Стукнула парадная дверь. Вышел приказчик Сибирякова и, заложив руки в синий кафтан, высокомерно поглядел на Радищева. Что-то вызывающее и надменное было во всей его фигуре. Покручивая головой в модной шляпе, он стал насвистывать незнакомую песенку. Фатоватый вид приказчика вызвал раздражение. Радищев подумал о нём: прожигатель и мот.
Приказчик важно зашагал по каменным плитам тротуара, чётко выстукивая каблуками, и вскоре скрылся за углом сада.
Александр Николаевич несколько минут стоял, погружённый в раздумье. Алексей Сибиряков всё ещё не вернулся из Урги, задержавшись там по торговым делам. Радищев давно собирался зайти в дом своего петербургского приятеля, но не был знаком с его женой и всё не решался.
Елизавета Васильевна не раз передавала ему приглашения Сибиряковой, сделанные через губернаторшу. Сейчас он ещё чуточку поколебался и, уступая не столько желанию обязательно побывать в доме Сибирякова в его отсутствие, сколько тому, чтобы не показаться неучтивым, решился на визит.
Хозяйка с радостью встретила Радищева. Александр Николаевич прошёл в светлый зал, обставленный совсем во вкусе петербургских богатых домов.
Прекрасная фламандская картина, тканная на императорской мануфактуре, занимала большую часть стены. Среди других произведений искусства Радищев увидел портрет Державина, вставленный в тяжёлую лепную раму. Портрет был исполнен с большим мастерством, и Гавриил Романович будто живой сердито смотрел на него.
Александр Николаевич вспомнил, что на манускрипте «Путешествия», который он в знак благодарности преподнёс Державину, как ему передавали позднее, тот написал:
Езда твоя в Москву со истиною сходна; Не кстати лишь смела, дерзка и сумасбродна; Я слышу на коней ямщик кричит: вирь, вирь! Знать, русский Мирабо, поехал ты в Сибирь!
Мысли Радищева прервала любезная хозяйка дома, сочувственно относившаяся к нему. Она знала его историю, рассказанную услужливой губернаторшей Пиль, но ей не терпелось самой услышать об этом из уст загадочного изгнанника. Она осмелилась спросить, знаком ли ему живописец, чьей кисти эта картина, но Радищев промолчал. Она не могла знать, какую бурю чувств поднял в его душе портрет Державина.
Сибирякова, немного растерянная, но не обиженная, пригласила Радищева присесть в кресло у круглого столика и кивнула горничной, сразу же скрывшейся за стеклянными дверями.
Откинув шлейф бархатного платья и аккуратно подобрав его, хозяйка присела напротив, облокотившись на стол полными руками, отягощенными дорогими браслетами и кольцами.
Глаза её, открытые и любопытные, с какой-то жалостью посмотрели на гостя. Вся фигура женщины, её скупые жесты и взгляд выражали сочувствие Радищеву, которое она старалась во всём подчеркнуть.
— Господин Радищев, — придав голосу как можно больше теплоты и сердечности, заговорила Сибирякова, — вы продолжительно задержались, рассматривая портрет почтенного одописца… — и заметив какую-то рассеянность, даже больше того, удручённость на его лице, продолжила уже в полушутливом тоне, пытаясь развеселить странного гостя:
— У картины своя забавная история. Послушайте. Мой муж, обожая талант Державина, послал в подарок ему соболью шубу и шапку. Это было в наш знаменательный семейный день… Гавриил Романович ответил нам дорогим подарком.
Александр Николаевич неожиданно для Сибиряковой встал.
— Позвольте, сударыня, покинуть вас.
— Куда вы спешите?
— Тороплюсь к семье…
— Я не отпущу вас без угощения…
Раскрылась стеклянная дверь, и появилась горничная. На серебряном подносе стояли стаканы с густо заваренным чаем, вазочки с печеньем и янтарным мёдом.
—Пожалуйста, отведайте.
Радищев вновь присел и, молчаливо позванивая ложкой о хрусталь, отпил несколько глотков горячего чаю, попробовал сибирского мёду и печенья.
Откинувшись на спинку кресла и показав рукой на портрет Державина, каким-то чужим голосом Радищев сказал:
— Я знавал его хорошо. Чудеснейший человек! — он говорил равнодушно, почувствовав себя страшно одиноким в этом доме.
Потом вполголоса он прочитал напамять державинские слова:
Я — царь, я — раб. Я — червь, я — бог.
Удушающая обречённость охватила Александра Николаевича. Почему припомнились ему именно эти стихи? Он был не согласен с ними, и сейчас душа его протестовала против слов Державина. Только подлинный раб, пресмыкающийся перед властью сильных, мог назвать человека рабом. Человек — венец природы, гордость её! Какие странные мысли и ассоциации навеял портрет Державина.
— Простите меня, — сказал Радищев. Он поднялся и, поклонившись Сибиряковой, пошёл к выходу.
На пороге зала он ещё раз остановил свой взгляд на портрете и проговорил:
Не зрим ли всякий день гробов Седин дряхлеющей вселенной. Не слышим ли в бою часов Глас смерти, двери скрип подземной…
Он крепко пожал неожиданно смутившейся Сибиряковой руку и с тяжёлым чувством покинул её дом. Что-то-созвучное тому, что вложил Державин в свои стихи, было в душе его в эти минуты.
Уже поздним вечером Радищев возвращался в казённый домик, где ему было разрешено остановиться.
Посещение особняка Сибирякова только расстроило его и напомнило, что отныне всё в его жизни зависит от милости сильных мира сего.
С особой силой его потянуло к единственному другу, разделившему с ним судьбу изгнанника, — Елизавете Васильевне, к детям — Павлуше с Катюшей — отраде дней его на чужбине. Им снова нездоровилось. Болезнь кого-нибудь из семьи всегда повергала его в уныние, страдания близких выводили из равновесия.
Радищев торопливо шёл по Большой улице, прямой и широкой, но очень грязной. Навстречу ему двигались прохожие: женщины под накидками, мужчины в синих кафтанах из китайской дабы, буряты в своих национальных костюмах.
Он читал на их угрюмых лицах печать озабоченности, а хотел бы видеть радостные улыбки, чтобы самому чуть оживиться и обрести душевное спокойствие.
Ему хотелось услышать музыку или пение, чтобы на мгновение забыть об окружающем, но до него доносилось лишь громыхание цепей сторожевых собак, спускаемых на ночь.
Тишина нависла над городом с наступлением сумерек. Душа Александра Николаевича не мирилась с наступившим уличным покоем. Эта тишина напоминала ему глухие, наполненные вечным полумраком и немотой казематы Петропавловской крепости.
Радищев торопливо шагал, желая поскорее вырваться из сковавшей всё тишины, чтобы забыть возле семьи о впечатлениях дня и избавиться от нахлынувших на него полных тяжёлой боли воспоминаний.
Вблизи городской управы, возле питейного дома «Тычок», было шумно. Радищев в настежь открытые двери различал в полумраке закопчённой от светца избы толпившихся людей, пропивающих последние гроши, чтобы в бражном угаре забыть невзгоды и житейские горести.
Из питейного дома, как из помойной ямы, распространялся кислый запах, смешанный с едким и крепким табачным дымом. Возле дверей и заплота валялись пьяные, сшибленные водкой, разбавленной для крепости известью, а те, кто ещё держался на ногах, блажили и невнятно тянули песни.
Радищев заметил выбирающегося наружу подвыпившего унтер-офицера и признал в нём Николая Смирнова. Он удивился, что тот до сих пор находится в Иркутске, а не возвратился по команде в Тобольск.
Смирнов тоже приметил Александра Николаевича и, стараясь твёрже держаться на ногах, направился к нему.
— Здравствуйте, господин Радищев, — произнёс по-французски унтер-офицер, — ничему не удивляйтесь, я рад, что повстречал вас…
— Здравствуйте, — ответил по-русски Радищев, поражённый тем, что встретил Смирнова, вдруг заговорившего с ним по-французски, в столь неурочный час и в необычной обстановке. — Весьма удивлён, увидев вас здесь.
Унтер-офицер объяснил, что получил увольнительную от городничего на несколько часов накануне возвращения в Тобольск и от скуки и тоски, обуявшей его, решил заглянуть в питейный дом.
Они отошли от «Тычка».
— Я давно понял вас и хотя не знаю истинных причин несчастья, но догадываюсь о них, — всё ещё по-французски продолжал Смирнов.
Радищев, сбитый с толку, в первый момент не знал, как ему лучше держаться с унтер-офицером. Перед ним с предельной ясностью пронеслись все дни пути от Тобольска до Иркутска; неотлучное следование за его экипажами коляски Смирнова, совместные ночёвки в крестьянских и заезжих домах, стоянки в дороге, молчаливо-сдержанное и, казалось, безразличное поведение унтер-офицера. Он пытался припомнить, где, когда, с кем и о чём говорил по-французски в дороге и был ли при этом Смирнов. Но в памяти образовался провал, и Александр Николаевич ничего не мог восстановить, ошеломлённый неожиданно мелькнувшим подозрением. Подозрение подкреплялось ещё и тем, что в последние дни его жизни в Тобольске резко изменилось к нему отношение после выговора императрицы Алябьеву. Не было ли тогда специального, тайного предписания верного слуги Екатерины II Степана Шешковского — установить за ним особую слежку здесь, не был ли подставлен к этому делу унтер-офицер Смирнов, нечаянно выдавший себя, будучи пьяным?
И Александр Николаевич спросил Смирнова резко и холодно, для чего и где он обучался французскому языку и что ему надо от него сейчас.
Унтер-офицера не обидел недружелюбный тон. Он понял, что какое-то предубеждение мешало Радищеву завязать с ним задушевный разговор.
— Я просил вас ничему не удивляться, — сказал уже по-русски Смирнов. — Я заговорил на французском, ибо слышал, вы изъяснялись на нём. Я люблю английский, знаю итальянский… Пусть не смущает вас мундир унтер-офицера и моя неблаговидная служба… Вы можете ничего не говорить о себе, выслушайте со вниманием мою исповедь, ежели располагаете временем, и я на всю жизнь останусь благодарен вам…
В речи Смирнова звучали нотки отчаяния и обречённости, голос его чуть дрогнул.
— В пути я был при исполнении службы, хотя порывался рассказать вам о себе. Сейчас я волен и хочу быть откровенным с человеком, к которому проникся уважением.
Александр Николаевич, минуту назад подумавший плохо об унтер-офицере, теперь поверил в искренность его слов, возбудивших в нём живейший интерес к Смирнову, должно быть, ущемлённому и непоправимо обиженному судьбой, несчастному человеку.
— Говорите, пожалуйста, говорите, — как можно задушевнее попросил Александр Николаевич.
Они присели на лавку у чьих-то тесовых ворот.
— Унтер-офицеру совсем не обязательно знать рисовальное искусство, живопись, архитектуру, геодезию, физику, историю, географию, химию… Помышлял я совсем о другом. Не имея от господ своих, князей Голицыных, увольнения, я, дворовый человек, постиг начатки сих наук и преуспел во многом. Видя мои старания в учении, моё расположение и способности, меня наставлял на дому господин Десницкий — профессор Московского университета, господин Бланка — архитектор, статский советник…
Смирнов рассказывал торопливо, словно боясь, что-кто-нибудь прервёт его исповедь или Радищев не пожелает выслушать его до конца.
— В учении моём господа чинили мне всякие препоны, делая жизнь мою совершенно постылою, а унижающее имя холопа предоставляло мне рабство, тяжёлою цепью меня угнетающее…
Унтер-офицер перевёл дух.
— Я был оторван от желанного мною учения, послан господами в их деревни вести счётные книги, заниматься вотчинными и домовыми делами. Я ходатайствовал у господ о получении вольности, но мне было отказано. Оставшись без всякой надежды пользоваться когда-либо драгоценнее всего мне казавшеюся свободою, я отчаялся. Неудача моя усугубила отчаяние, усилила моё омерзение к рабству… Тогда я принял навеки погубившее меня намерение — тайно оставить отечество моё и, похитив довольную на проезд и житьё сумму, бежать в иноземное государство… Ослеплённый, я намеревался окончить там начатые науки в университете, получить учёное звание, испросить вольную у господ и, возвратясь в отечество своё, записаться на службу…
Радищев, взволнованный рассказом унтер-офицера, слушал его с нарастающим вниманием. Он уже проникся уважением к Смирнову, как к незаурядному человеку, искавшему выход из своего тяжёлого положения крепостного. Александр Николаевич думал о том, что всё пережитое Смирновым не было единичным и из ряда вон выходящим случаем в суровой крепостнической действительности. Это была участь многих талантливых и способных выходцев из народа, часто кончавших жизнь самоубийством.
А Смирнов продолжал говорить. Он, словно почувствовав облегчение от того, что полностью открылся человеку, который понимает его, избивал свою душу. Рассказ его, простой, незамысловатый, был полон неподдельного драматизма. Убежать за границу Смирнову не удалось. Его настигли в Санкт-Петербурге в одном из столичных трактиров под именем итальянского купца Кампорези. Дело Смирнова, как чрезвычайное, рассматривалось в нижнем и верхнем надворных судах и в Палате уголовного суда. За свершённое преступление ему грозила смертная казнь или публичное наказание кнутом, отрезание левого уха и ссылка в вотчину господ.
Палата уголовного суда приговорила Смирнова к повешению, но затем, основываясь на указе об отмене смертной казни, решила: дать ему 10 ударов кнутом, вырезать ноздри, заклеймить и отправить в кандалах в Ригу, в каторжные работы. Сколько подобных приговоров было осуществлено, сколько подобных дел было известно Радищеву, когда он служил обер-аудитором в штабе генерала Брюса! Дела о казнях и наказаниях всегда поднимали в нём гнев. Исповедь Смирнова с новой силой разожгла в Радищеве неугасимую ненависть и злобу ко всему крепостническому строю, калечащему человеческие жизни.
Дело Смирнова пересмотрела тайная экспедиция и после доклада Шешковского императрица нашла возможным сдать его в солдаты.
— Всю надежду в постыдном моём предприятии я возлагал на слепой случай, — говорил Смирнов, — не усматривая, в какой ужасный лабиринт завела меня безрассудная моя горячность и молодость… Только теперь я понял, сколь заблуждался. Вольность крепостного обретается в борьбе, господин Радищев. Скажите, ошибаюсь ли я?
Радищев, возбуждённый, быстро встал. Он не мог ответить, Смирнову против своей воли, наперекор своим горячим убеждениям.
— Нет, вы не ошибаетесь! Вольность завоёвывается в кровавой и нещадной схватке угнетённых со своими притеснителями. Только вольному человеку будет открыта широкая дорога к наукам и честному служению отечеству…
— Спасибо, господин Радищев, спасибо за сказанное…
Смирнов схватил руку Радищева и крепко потряс её.
— Мне с хладнокровием советовали терпеливо снести определённую судьбою участь… Сейчас я понял: терпеливость, смирение — опасный враг человека, червь, разъедающий душевные силы. Я никогда не забуду ваших слов… Прощайте, господин Радищев!
Унтер-офицер повернулся и быстро зашагал, вскоре он скрылся в густой синеве наступившей ночи. Радищев ещё долго стоял на месте, находясь под сильным впечатлением исповеди Смирнова.
Вокруг было тихо. Смолкли выкрики и брань возле питейного дома «Тычка». Улица погрузилась в глухой покой. Александр Николаевич подумал в этот момент о тишине народной: как она может быть обманчива.
— Какая умница этот унтер-офицер Смирнов, какой большой человек! — с восхищением отозвался о нём вслух Александр Николаевич.
Недавних тяжёлых впечатлений, охвативших его в доме Сибиряковой, как не бывало, их словно ветром сдуло с его души. Радищев возвращался к Елизавете Васильевне, объятый светлыми думами о судьбах простых людей, его соотечественников.
2
В середине ноября затянувшуюся сухую осень сменила зима. Ещё вчера Радищев гулял по серым и грязноватым улицам Иркутска, а сегодня на подмёрзшую землю выпал искристо-пушистый снег. Город словно обновился: на улицах и площадях его стало сразу светлее.
С утра над Ангарой от плотного тумана было мглисто, как над Невой. Наступающий день походил на санкт-петербургский. К полудню туман рассеялся и солнце залило первый зимний день ярким светом. Воздух был удивительно чистым, небо бездонно голубым, а город принаряженным в соболье одеяние — творение крепкого сибирского морозца.
Особенно хороши были городские сады, опушённые поблёскивающим куржаком, неслышно осыпающимся с деревьев на головы пешеходов. Огромное наслаждение доставляла прогулка таким зимним днём. Прозрачный воздух, полный серебристого сияния от обилия невидимых паров незамёрзшей Ангары, целебно действовал на человека.
Радищев вышел сначала один, но, почувствовав, как легко дышится на морозном воздухе, возвратился за семьёй. Он уговорил Елизавету Васильевну совершить небольшую прогулку вместе с детьми и Дуняшей.
Рубановская, боявшаяся выходить, чтобы не обострить своей простуды, согласилась немного погулять по городу. Елизавета Васильевна укутала в шарфы Павлушу с Катюшей, сама оделась потеплее и условилась с Александром Николаевичем, что побудет на воздухе недолго.
Радищев, поддерживая Рубановскую под руку, шёл с нею впереди, за ними следовала Дуняша с детьми. Они прошли по Амурской улице до сада Спасской церкви, обогнули его и очутились на берегу Ангары, недалеко от кафедрального собора и архиерейского дома.
Елизавета Васильевна молчаливо созерцала красоту зимнего городского пейзажа. Белизна снега, сад, безмолвно стоявший в серебристом одеянии куржака, щедрое сибирское солнце, утопившее окружающий мир в своём ослепительном сиянии, словно вливали силы в ослабленный болезнью организм Рубановской. Она не ожидала, что на воздухе ей будет так хорошо, и смотрела на всё удивлёнными глазами, будто заново видела этот город на Ангаре. Среди зимней белизны неприятно чернела река, похожая на зияющее ущелье в горах, чуть дымящееся парами над самой водой. Зато вдали отчётливо проступали на голубом небосводе снежные вершины совсем синих Саян и своим резко очерченным контуром придавали окрестностям Иркутска особую прелесть.
Елизавета Васильевна была благодарна Александру Николаевичу за то, что он настоял на совместной прогулке. Сейчас, идя рядом с нею, он также любовался и наслаждался зимним городским пейзажем.
Они обошли кафедральный собор. Потом направились домой, довольные совершённой прогулкой. На обратном пути Александр Николаевич решил вместе с Елизаветой Васильевной зайти в оранжерею Эрика Лаксмана, осмотреть редкостные экземпляры растений, привезённых учёному из южных стран. Радищев давно собирался посетить прославленный кабинет живой естественной истории, но ему всё не удавалось осуществить своё желание. Сейчас выпал удобный случай ознакомиться с оранжереей почтенного учёного, посетив её вместе с Елизаветой Васильевной. Он рад был доставить удовольствие подруге и совместно насладиться богатством растений, кропотливо собранных здесь под стеклянной крышей неутомимым ботаником.
Радищев сказал о своём намерении Елизавете Васильевне. Она охотно приняла его предложение. Павлуша, устав, начал куражиться. Дуняше было сказано возвращаться с детьми домой, покормить их и заняться приготовлением обеда.
И пока путь продолжался до Трапезниковской улицы, начинающейся от Тихвинской церкви, что соединяла ангарскую часть города с идинской, Александр Николаевич, много слышавший об Эрике Лаксмане, рассказывал Елизавете Васильевне об этом человеке, не знавшем отдыха и посвятившем всего себя изучению сибирского края.
— Мне сказывали, в прошлом году крестьяне нашли вблизи Иркутска череп носорога и принесли его господину Лаксману, снискавшему их любовь своей бескорыстной дружбой. Он снял рисунок с черепа, послал сей рисунок в Санкт-Петербург и сообщением своим Палласу возбудил общее внимание к себе учёного мира.
Рубановская, заинтересовавшись, переспросила, как мог попасть в Сибирь череп носорога, животного полуденных стран? Вопрос её захватил Радищева врасплох.
— Можно лишь предположить, — подумав, сказал он, — должно быть на земле были времена, когда носороги обитали в хладных странах…
— Почему бы им не жить теперь?
Александр Николаевич улыбнулся наивно звучавшему, но глубокому по смыслу вопросу и пожал плечами.
— Затрудняюсь ответить, Лиза. Нужна великая догадка… Думается, произошла какая-то катастрофа в природе, оставшаяся тайной…
Удовлетворённая ответом Радищева, Елизавета Васильевна попросила его продолжать рассказ о Лаксмане. Ей хотелось сейчас побольше услышать об этом чудесном человеке, вечно странствующем по родной земле и прозванном за это «минералогическим путешественником».
— У него счастливая рука на открытия! — продолжал Радищев. — Паллас и Георги, живя в Иркутске, отказались от исследований Байкальского моря, говоря, что там ничего нельзя ожидать нового для минералогии и ботаники. Лаксман усомнился. Он годы изучал байкальские берега и горы и открыл лазоревый камень. Этим дорогостоящим камнем Россию снабжала Бухария…
Радищев хотел сказать, что открытие Лаксмана обратило на себя внимание в Санкт-Петербурге, вызвало одобрение Екатерины II, пожелавшей украсить ляпис-лазурью царскосельский дворец, но умолчал об этом, не желая произносить имени государыни.
Рубановская снова спросила его:
— Не сибирским ли редким камнем выложена синяя зала дворца?
— Да, — приглушённо сказал Радищев.
— Какая прелесть! Бывая во дворце, я любила проходить через синюю залу. Мне казалось, что стены её хранят вечный покой…
— В мире нет вечного покоя…
— Но в жизни он должен быть, Александр, — отозвалась на возражение Радищева Елизавета Васильевна и заглянула в его глаза, — пожалуйста, не спорь со мной… — и, стараясь предупредить возникновение такого спора, попросила его сообщить что-нибудь ещё интересное о Лаксмане.
Не желая перечить Рубановской, не любившей его полемического задора, Александр Николаевич рассказал о том, что Иркутск, благодаря энергии Лаксмана, состоит в оживлённых связях с Российской Академией Наук и учёными страны, возглавляющими различные экспедиции в этом крае. В прошлом году в городе на полтора месяца задержался даровитый ботаник Сиверс, искавший растение ревень, обладающее целительным свойством. Говорили, что дни, проведённые Сиверсом под кровом гостеприимного Лаксмана, оставили самые лучшие воспоминания у Сиверса о пребывании в Сибири.
Всё это, слышанное Александром Николаевичем в разное время и от разных людей, вспомнилось ему сейчас, когда они приближались к низенькому домику Лаксмана, почти упрятанному в густой заросли сада.
Калитку открыл дворник, старик в тёплом зипуне с метлой в руках. Он посторонился и пропустил внутрь двора незнакомых ему людей.
— Госпожа Лаксман дома? — обратился к старику Александр Николаевич.
— Катерина Ивановна всегда дома, — ответил дворник, снимая шапку без ушей, прозванную «оськой», и кланяясь Радищеву.
— Прикажете доложить?
— Скажи, любезный, госпоже Лаксман, желаем осмотреть жилище истинного любителя природы, её мужа, господина надворного советника Эрика Лаксмана.
— Все, кто бывает у нас, непременно теплицы поглядят… Диковинного там много… Пройдите, барин, — старичок указал в глубь двора, где сквозь ветви заснеженного сада виднелась стеклянная крыша оранжереи, — а я доложу о вас Катерине Ивановне…
Дворник поднялся на крыльцо и скрылся за дверью. Радищев с Рубановской нетерпеливо, прошли к оранжерее.
Достарыңызбен бөлісу: |