Маска красной смерти
К дому Бэвердейджей на Пятой авеню Шерман и Джуди подкатили в черном «бьюике», нанятом на весь вечер от фирмы «Мэйфер таун кар, инкорпорейтед» прямо в комплекте с седовласым шофером. Собственно, Бэвердейджи живут от них всего в шести кварталах, но о том, чтобы идти пешком, не может быть и речи. Во-первых, Джуди не так одета. На ней платье с голыми плечами и с короткими пышными рукавами в виде китайских фонариков. В поясе перетянуто, а юбка такая вздутая и подсобранная внизу — настоящий аэростат. В приглашении, правда, значилось: «туалеты не вечерние», но весь свет, tout le mond, знает, что в этом сезоне не вечерние дамские туалеты для фешенебельных обедов гораздо вычурнее, чем вечерние для балов. Во всяком случае, идти в таком платье по улице невозможно. Небольшой встречный ветер и юбка запарусит, с места не сдвинешься.
Но есть еще одна причина, даже важнее, почему необходим автомобиль с шофером. Было бы вполне прилично им подъехать к «хорошему дому» (принятый термин) на званый обед в такси. И стоило бы это меньше чем три доллара. Но тогда как возвращаться? Как они, миссис и мистер Мак-Кой, преуспевающая пара, выйдут на улицу из дома, где живут Бэвердейджи, и будут отчаянно, униженно, отреченно тянуть руки, призывая такси? На швейцаров надежды никакой, им не до того, надо рассаживать tout le mond, весь свет, по лимузинам. Вот почему Шерман нанял этот «бьюик» вместе с седовласым шофером, который отвезет их за шесть кварталов, прождет часа три с половиной — четыре, доставит обратно и отбудет. И за все про все, включая пятнадцать процентов чаевых и налог с продажи, это обойдется в 197 долларов 20 центов или 246 долларов 50 центов, смотря по тому, как засчитают, за четыре часа или за пять.
Доллары... Кровь из жил! При том что он, может быть, уже вообще остался без работы!.. Тихо. Не раздувать страхов. Лопвитц... Не выгонит же его Лопвитц за каких-то три несчастных дня... И за 6 миллионов долларов, кретин несчастный!.. Надо начать себя ограничивать... с завтрашнего дня... Но сегодня без машины с шофером никак не обойтись.
В довершение неприятностей оказалось невозможно подъехать вплотную к тротуару, все места были уже заняты лимузинами. Шоферу пришлось парковаться вторым рядом. Шерман и Джуди пробираются к подъезду дома между черными боками машин... Зависть... зависть. По номерам видно, что эти машины не наемные. Они собственные, принадлежат тем гладким, лощеным господам, которых они сюда доставили. Шофер, хороший шофер, готовый работать двойной рабочий день и в ночное время, это минимум 36000 в год; место в гараже, техобслуживание, страхование еще по меньшей мере 14000; итого 50000 долларов, без всяких налоговых скидок. Я зарабатываю миллион долларов в год и, однако же, не могу себе этого позволить!
Вот и тротуар. А это что за фигура в полутьме, вон там, слева? Фотограф! Точно.
Какой ужас!
Моя фотография в газетах!
Тот, второй, верзила, увидит — и обратится в полицию! А полиция... два сыщика, один жирный, другой с перекошенной рожей... Ах, Мак-Кой по гостям разъезжает, на званые обеды? Ну теперь-то мы ему покажем.
Вне себя от страха, он уперся взглядом прямо в камеру...
Но оказывается, что это вовсе не фотограф, а человек прогуливается с собакой. Остановился вблизи подъезда с козырьком поперек тротуара... И смотрит вообще даже не на Шермана, его заинтересовала другая пара, впереди... старик в темном костюме и молодая блондинка в коротком платье.
Спокойнее, бога ради! Не сходить сума. Не превращаться в параноика.
Но ему слышится издевательский, оскорбительный голос: «Есть что-то, в чем вы хотели бы признаться и облегчить душу?» Шерман и Джуди уже под навесом, всего в трех-четырех шагах от старика с блондинкой, которые как раз входят в подъезд. Швейцар в белой крахмальной манишке распахивает перед ними двери. У него и перчатки белые.
Блондинка проходит первая. Старик едва ли выше ее ростом. Лицо сонное, хмурое, жидкие серебристые волосы зачесаны гладко назад. Нос крупный и веки приспущены, похож на индейца, как их изображают в кино. Минутку... Кажется, я его знаю... Ну не знаю, но видел где-то. Только где? Ну да... На портрете... Это барон Хохсвальд, немец-финансист. Только этого Шерману и не хватало... Чтобы именно вот сегодня, после трех дней кошмарного невезения, когда вся его уолл-стритовская карьера висит, может быть, на волоске, подгадала судьба столкнуться с этим человеком, чей успех так полон, так неизменен, чье богатство так огромно и прочно, — воочию увидеть этого несокрушимого, самоуверенного старого немца...
Может, барон просто живет в этом доме,.. Господи, сделай так, чтобы он не направлялся на тот же званый обед, что и они с Джуди!..
Но в это мгновение барон с глухим европейским выговором произнес фамилию «Бэвердейдж». Белая перчатка швейцара пригласительно указала в глубину вестибюля.
Шерман сразу затосковал. Чего можно ждать от нынешнего вечера и вообще от жизни? Ну почему было полгода назад не перебраться в Ноксвилл? В маленький дом, построенный на старинный лад, с машинкой для сдувания листьев с газона, с бадминтонной сеткой на заднем дворе, для Кэмпбелл... Но нет! Ему обязательно надо тащиться за этим желтоглазым немцем в квартиру каких-то пошлых, надутых Бэвердейджей, преуспевшего коммивояжера и его достойной супруги.
Шерман тоже называет швейцару фамилию «Бэвердейдж», отчетливо и с нажимом, пусть знает: ему, Шерману, никакого дела нет до того, что сам великий барон Хохсвальд минуту назад назвал ее же.
Барон, блондинка, Джуди и Шерман шествуют к лифту. Кабина лифта отделана старинным красным деревом густого, мягкого оттенка. Оно лоснится, сияет. Барон входит первым, Шерман слышит, как он говорит лифтеру: «Бэвердейдж». И Шерман, входя следом, тоже говорит: «Бэвердейдж», — пусть барон видит, что Шерман едет куда едет, а присутствие посторонних ему совершенно безразлично.
Все четверо знают, что приехали на один и тот же званый обед. И теперь им надо принять решение поступить ли попросту, по-добрососедски, как принято в Америке и как, безусловно, поступил бы всякий, произойди эта встреча в таком же здании, но на Бикон-Хилл в Бостоне или на Риттенхаус-сквер в Филадельфии, да и в Нью-Йорке тоже, если бы обед задавали приличные, порядочные люди вроде Ролли или Полларда (по сравнению со здешним обществом даже Поллард вдруг оказался хорош, все-таки из старых уважаемых «никкербоккеров»), — то есть обменяться приветливыми улыбками и назваться друг другу... или же вести себя как вульгарные снобы, тупо смотреть в затылок лифтеру и притворяться, пока красная карета лифта везет их вверх, будто не догадываются, что едут в одну и ту же квартиру?
Шерман искоса оглядел Хохсвальда и его даму. Блондинка затянута в узкое черное платье, подол короткий, много не достает до колен, туго охваченные пышные бедра и соблазнительный провал внизу живота, а вверху, по кромке декольте, оборка в форме цветочных лепестков. Сексуальная штучка! Сливочные плечи и груди так и рвутся наружу, кажется, ей не терпится сбросить тесный чехол и бегать нагой средь бегоний... Светлые волосы зачесаны назад, и напоказ — большущие рубиновые серьги... Молодая, лет двадцать пять самое большее... Лакомый кусочек. Горячий зверь!.. У старого черта губа не дура... На Хохсвальде черный в рубчик костюм, белая вечерняя сорочка с мягким воротником и черный шелковый галстук, завязанный огромным, можно даже сказать — залихватским узлом... Все какое-то... малоприличное... Шерман благодарен Джуди, что заставила его надеть синий костюм и синий галстук... Но у барона, конечно, вид шикарней.
Шерман заметил, что немец тоже украдкой смерил взглядом его и Джуди. Их глаза на мгновение даже встретились. Но сразу же оба снова уставились в лифтерский загривок Так они и поднялись на один из верхних этажей — лифтер и четверо глухонемых. То есть выбор был сделан в пользу вульгарного снобизма.
Лифт останавливается, и четверо глухонемых выходят на лифтовую площадку квартиры Бэвердейджей. Она освещена двумя букетами миниатюрных лампочек по обе стороны большого зеркала в золоченой раме. Дверь в квартиру открыта... густой розовый свет... жужжание возбужденных голосов...
Они входят в холл квартиры. Голоса жужжат. Блеск! Смех! Шерману грозит крушение карьеры, распад семьи — вокруг него кружит полиция, — и все-таки, все-таки, все-таки на звуковую волну этого улья отзывается все его нутро. Лица! Лица! Ослепительно белеют оскаленные зубы! Какие мы тут счастливцы, мы, избранные, в этих апартаментах, осиянные багряным светом наших нимбов!
Холл поменьше, чем в квартире Шермана, но у него, по замыслу жены-декоратора, оформление величественное, торжественное, а здесь все сверкает и переливается.
Стены обтянуты пунцовыми шелковыми полотнищами, полотнища обиты резным золотым багетом, багет обведен широкой желтой тесьмой, а тесьма снаружи опять же забрана в золотой багет, в золотой резьбе и пунцовых шелках отражается свет бронзовых канделябров, и золотисто-алые отблески играют на улыбающихся лицах и ослепительных туалетах.
Шерман оглядывает толпящихся гостей и сразу чувствует, что в этой сутолоке есть свои законы. Он их улавливает, почти видит, presque vu, presgue vii! Но сформулировать их ему не под силу. Гости разбиты на группы, на, так сказать, разговорные букеты. Одиноких, оторвавшихся нет. Все лица — белые. (Черные могут иногда мелькнуть на благотворительном банкете, но не на званом обеде в фешенебельном доме). Нет мужчин моложе тридцати пяти и очень мало моложе сорока. Женщины имеются двух разновидностей. Первая — лет под сорок и старше, дамы «определенного возраста», все как одна — кожа да кости, сухие ребрышки и атрофированные зады, доведенные посредством голода почти до совершенства. Отсутствие соблазнительной пышности они восполняют, прибегая к услугам модельеров. В этом сезоне в ход идут любые ухищрения: оборки, воланы, клёши, плиссе, гофре, жабо, банты, турнюры, кружева, вытачки, припуски, чем больше, тем лучше. «Ходячие рентгенограммы», как один раз по наитию обозвал таких дам Шерман. Другая разновидность — «лимонные конфетки». Редко старше тридцати, преимущественно блондинки (отсюда — лимонные) — вторые, третьи и четвертые жены или «живущие» любовницы мужчин, которым за сорок, за пятьдесят, а то и за шестьдесят (и даже за семьдесят); так называемые «девочки». В этом сезоне «девочки» демонстрируют свои возрастные преимущества, открыв ноги выше колен и обтянув узкой юбкой зады (которых у «рентгенограмм» нет в принципе). А вот каких женщин у Бэвердейджей вообще не увидишь, так это не слишком молодых, но еще и не старых, женщин, успевших обзавестись подкожной жировой прослойкой, круглых и румяных, чей уютный облик без слов говорит о домашнем очаге, ужине, дымящемся на столе, о книжке, читаемой на сон грядущий, и о задушевных разговорах до последней минуты, когда добрый волшебник уже порошит песком детские глаза. Короче, кого сюда не приглашают, это...
Мать.
Внимание Шермана привлек букет восторженных лиц на переднем плане. Двое мужчин и одна безупречно засушенная женщина окружили кольцом улыбок крупного молодого блондина с вихром на лбу... Где-то я его видел... только где? А, ну да!.. Очередная газетная знаменитость. Провинциальный Самородок, Золотой Пастушок.. Такие прозвища... На самом деле этого жирного борова зовут Бобби Шэфлетт, он — новая звезда в «Метрополитен-опера», свалившаяся всем на голову откуда-то с Аппалачского нагорья. Какой журнал, какую газету теперь ни откроешь, обязательно наткнешься на его портрет.
Толстяк вдруг широко разинул рот и разразился звучным деревенским хохотом — хо-хо-хохо-хо! — а улыбки окружающих стали еще ослепительнее, еще восторженнее.
Шерман вздернул свой йейльский подбородок, расправил плечи, вытянулся во весь данный ему судьбой рост и принял величественный вид: он же воплощает собой старый добрый Нью-Йорк, Нью-Йорк своего отца, Льва «Даннинг-Спонджета».
Перед Шерманом и Джуди внезапно возник лакей и осведомился, что они желают пить. Джуди попросила «искристой водички» (называть воду «Перрье» или каким-нибудь иным законным именем теперь считается чересчур банальным). Шерман думал вообще ничего не пить, не опускаться до этих Бэвердейджей и всего, что их окружает, включая их напитки. Но вокруг гудел улей, весело гоготал Золотой Пастушок.
— Джин с тоником, — ответил Шерман Мак-Кой с высоты своего подбородка.
Из толпы гостей, роящихся в холле, вынырнула маленькая, вся сверкающая сухонькая женщина и подошла к ним. У нее подстриженные «под пажа» и начесанные шапкой светлые волосы и полный рот мелких оскаленных зубов. Костлявую фигуру одевает черно-красное платье с немыслимыми накладными плечами, узкой талией и подолом до полу, А лицо круглое, широкоскулое — одни обтянутые кожей кости, и шея еще гораздо более тощая, чем у Джуди, ключицы так выпирают, что Шерману кажется — протяни руки, и можно ухватиться за два мосла. Сквозь ребра просвечивает электрическое сияние канделябров.
— Дорогая Джуди!
— Инее! — откликнулась Джуди, и дамы поцеловались, вернее, соприкоснулись щеками сначала с одной стороны, потом с другой — на европейский манер, что Шерман, в данную минуту наследник неколебимого «никкербоккера», патриарха старинной семьи, твердого приверженца англиканской суровости Джона Кэмпбелла Мак-Коя, счел пошлым и претенциозным.
— Инее! По-моему, вы еще не знакомы с Шерманом! — надсадно восклицает Джуди, чтобы было слышно в общем жужжанье. — Шерман, это Инее Бэвердейдж!
— Очень приятно, — буркнул львиный отпрыск.
— У меня, впрочем, такое чувство, что я с вами отлично знакома, — говорит хозяйка, глядя ему прямо в лицо, блестя двумя рядами мелких зубов и протягивая руку. Шерман недоуменно сжимает ее. — Вы бы слышали, как о вас говорил Джин Лопвитц! — Лопвитц. Интересно, когда? Шерман невольно ухватился за ниточку надежды: может быть, он завоевал такое признание, что провал с «Жискаром» не означает все-таки конца его карьеры? — И к тому же я встречала вашего отца. Боюсь его до смерти!
С этими словами она впивается пальцами в его запястье, заглядывает в глаза и разражается своеобразным, кашляющим смехом, не «ха-ха-ха», а «кхак-кхак-кхак!» — притом так искренне, так самозабвенно, что Шерман поневоле ухмыльнулся в ответ и по-дурацки спросил:
— Правда? Не может быть!
— Правда, правда! (Кхак-кхак-кхак!) Я вам не рассказывала, Джуди? — Она раскидывает руки, одной подцепляет за локоть Джуди, другой — Шермана и притягивает к себе, как будто они ее самые закадычные друзья. — Один кошмарный человек, Дердерьян, судился с Леоном, все добивался описи имущества, житья не давал. И вот как-то мы проводили уик-энд на Сайта-Каталине, у Энджи Сивелли, — она как бы походя называет имя знаменитого комика, — и за обедом Леон стал жаловаться, сколько у него мороки с этим Дердерьяном, а Энджи говорит — и поверьте, абсолютно серьезно, — говорит: «Хочешь, я возьму его на себя?» — Тут Инее прижимает себе кончик носа, намекая на Банду перебитых носов. — Я, конечно, слышала, что у Энджи есть свои ребята, хотя не верила, но он предложил совершенно серьезно. (Кхак-кхак-кхак-кхак!) — Она притянула Шермана еще ближе и смотрит прямо ему в лицо. — Потом в Нью-Йорке Леон обратился к вашему отцу, рассказал про предложение Энджи и говорит: «Может, так действительно было бы проще всего?» Никогда не забуду, что ему ответил ваш отец. Он сказал: «Нет, мистер Бэвердейдж, лучше поручите ваше дело мне. Это будет не просто, это будет не быстро и обойдется не дешево. Но мой счет вам по средствам оплатить. А тот счет... Не существует такого богача, чтобы мог расплатиться с ними. Они будут взыскивать с вас до самого вашего смертного часа».
Глаза Инее Бэвердейдж смотрят на Шермана с близкого расстояния глубоко и многозначительно. Он почувствовал, что обязан как-то ответить.
— Ну, и... как поступил ваш муж? — поинтересовался он.
— Разумеется так, как посоветовал ваш отец. Разве его мог кто-нибудь ослушаться? — Кхак-кхак-кхак-кхак! — громкий раскат смеха.
— А счет? — спросила Джуди, довольная тем, что может на правах своего человека принять участие в обсуждении дел его несравненного папаши.
— О, счет был потрясающий. Прямо фантастический! Кхак-кхак-кхак-кхак! — Взрыв смеха, словно извержение Везувия, Кракатау и Мауна-Лов. Он заражает несмотря ни на что. Разве можно устоять? Джин Лопвитц тебя любит! — твой несравненный папаша! — твое аристократическое происхождение! — какую бурю восторга ты рождаешь в моей костлявой груди!
Шерман понимал, что все это вздор, но поневоле оттаивал, распалялся, пьянея, возносился на седьмое небо. Он сунул за пояс пистолет осуждения и приказал своему высокомерию смирно лечь у очага. В самом деле, какая обаятельная женщина! Никогда бы не поверил после всего, что проходилось слышать про этих Бэвердейджей. Конечно, тоже «ходячая рентгенограмма», что верно, то верно, но, в конце концов, можно ей это простить. Ведь она такая сердечная, и говорить с ней — одно удовольствие.
Как и большинство мужчин, Шерман ничего не смыслит в уловках, которыми пользуются, привечая гостя, светские хозяйки. На первые сорок пять секунд, иногда даже дольше, каждый вновь прибывший становится самым близким, дорогим, остроумным старым другом, с которым связывают самые уморительные воспоминания. Если гость — мужчина, ему непременно с сердечностью слегка пожимают запястье (другие части тела не так доступны). На каждом госте, независимо от пола, задерживают проникновенный взгляд, выражающий восхищение — вашим умом и талантом, вашей красотой, общими былыми переживаниями.
Возвратился лакей с напитками для Джуди и Шермана. Шерман сделал глоток джина с тоником, джин пошел круто вниз, попал в самую точку и поднялся кверху сладким можжевеловым привкусом, и стало можно расслабиться, допустить до себя счастливое жужжание улья.
— Кхак-кхак-кхак-кхак! — закатывалась Инее Бэвердейдж.
— Хо-хо-хо-хо! — гоготал Бобби Шэфлетт.
— Ха-ха-ха-ха! — смеялась Джуди.
— Хе-хе-хе-хе! — присоединился Шерман.
Улей гудел и жужжал.
Затем Инее Бэвердейдж подвела их к букету, сердцевину которого занимает Золотой Пастушок. Кивки, приветствия, рукопожатия под благосклонным взглядом Инее, новообретенного лучшего друга. Но не успел Шерман опомниться, как Инее увела его жену в какой-то внутренний салон, и он остался один в обществе жирной аппалачской звезды театральных подмостков, двух мужчин и одной «рентгенограммы». Шерман по очереди оглядел их всех. Двое мужчин и дама смотрели в рот белобрысому тенору, а тот рассказывал какую-то историю, которая произошла с ним в самолете:
— ...сижу и жду Барбару, она должна была лететь со мной в Нью-Йорк? — Его манера заканчивать утвердительные предложения с вопросительной интонацией напомнила Шерману Марию... Марию и жирного хасида! Этот белобрысый ком сала очень похож на давешнего борова из домовой конторы — если он правда приходил от домовладельцев, а не... Шерман похолодел и передернулся... Кольца вокруг него все сжимаются... — Сижу на своем месте, у меня место у окна? И вдруг по трапу входит ну просто немыслимый, невероятный чернокожий тип. — Он говорит с таким нажимом, так взмахивает толстыми лапками, что у Шермана возникло подозрение, не гомосексуалист ли этот многопудовый Пастушок. — В горностаевой шубе?., прямо до полу?., на голове шляпа, тоже из горностая?., все пальцы в кольцах, почище, чем у Барбары, и за ним свита из трех человек?
Великан продолжает что-то плести, двое мужчин и женщина слушают с застывшими улыбками, не отводя глаз от его жирного, круглого лица, и сам он, рассказывая, смотрит только на них, а Шермана не удостаивает ни единым взглядом. Пролетают секунды, Шерману становится беспощадно ясно, что он для них просто не существует. А какому-то жирному провинциальному козлу внимают точно завороженные. Он отпивает три больших глотка джина с тоником.
Рассказ Шэфлетта сводится к тому, что великолепный негр, усевшийся с ним рядом, оказался мировым чемпионом по боксу в «крейсерском» весе Сэмом Ассинором, по прозвищу Убийца Сэм. Шэфлетту слова «крейсерский» вес представляются очень смешными, — хо-хо-хо-хо! — и оба его слушателя-мужчины тоже закатываются таким визгливым смехом, что Шерман и их зачисляет в гомосеки. Убийца Сэм не знал, кто такой Шэфлетт, а Шэфлетт не знал, кто такой Убийца Сэм. Смех в том, что из всех пассажиров первого класса не знали этих двух знаменитостей только сами Шэфлетт и Ассинор! Хо-хо-хо-хо! Хи-хи-хи-хи!.. и вдруг — ага! — на память Шерману как нельзя более кстати приходит одна чрезвычайно ценная деталь: Оскар Сьюдер Оскар — Сьюдер! имя это отозвалось болью, но Шерман не отступает, — Оскар Сьюдер является членом синдиката, который финансирует Ассинора и распоряжается его собственностью. Как удачно он вспомнил! Разговорная находка! С такой можно теперь и в общий разговор ввязаться.
Как только стихает смех, Шерман говорит, обращаясь к Бобби Шэфлетту:
— А вы знаете, что всеми контрактами Ассинора и всем его имуществом, вполне возможно, что и горностаевой шубой тоже, владеет один синдикат бизнесменов в Огайо, главным образом из Кливленда и Коламбуса?
Золотой Пастушок посмотрел на него как на уличного попрошайку.
— Хмм, — вот все, что он произнес в ответ. В смысле, что я, мол, понял, но нисколько не интересуюсь. И снова к той троице:
— Ну, и я попросил, чтобы он подписал мне меню, они там раздают такие карты? И...
Этого с Шермана Мак-Коя довольно. Он снова рвет из-за пояса пистолет осуждения. И поворачивается на каблуке спиной к этой публике.
А они — ноль внимания. И пчелиный зуд не смолкает, отдается в ушах.
Как ему быть дальше? В этом улье он оказался один-одинешенек, и негде голову приклонить. Он только теперь осознал, что здесь все общество разбито на эти кружки-букеты и оказаться вне их — значит, быть отщепенцем, социальным ничтожеством, неудачником.
Шерман начинает озираться. Кто это, вон там? Рослый красивый мужчина, самодовольное выражение лица... окружен кольцом обожания... А! Вспомнил... писатель один... Наннели Войд. Романист... Его как-то показывали по телевидению, отвечал на вопросы... находчиво, язвительно... А это дурачье вон как на него взирает... К их кружку лучше не примазываться... Получится, вернее всего, то же, что с Провинциальным Самородком... А вон там кто-то вроде знакомый... Нет, просто еще одна знаменитость... балетный танцор — Борис Королев... И тоже вокруг восторженные лица... взопревшие от обожания...
Идиоты! Ничтожества! Что за манера пресмыкаться перед танцовщиками, романистами и толстозадыми бабами-тенорами? Ведь они — просто придворные шуты, чья обязанность — развлекать... развлекать Властителей Вселенной, которые стоят у рычагов управления миром... А эти идиоты кланяются им, как посланцам высших сил на земле... А его, Шермана, знать не желают... Им неинтересно, кто он, да и сказать — не поймут, где им...
Он перешел к другой группке... Тут, по крайней мере, обошлось без знаменитостей, нет никакого ухмыляющегося шута в середке... Рассказывает рыжий толстяк, с сильным английским акцентом:
— Он лежит на улице, представляете, с переломанной ногой... — Щуплый парнишка с детским лицом, Генри Лэмб.
Да ведь он пересказывает ту газетную статью! Хотя минутку. «С переломанной ногой»?.. — Лежит и повторяет: «Надо же, какая досада! Надо же, какая досада!» — Нет, это он про какого-то англичанина, ко мне не имеет ни малейшего отношения... Остальные смеются... Среди них — женщина лет пятидесяти, лицо густо покрыто слоем розовой пудры... Смехотворный вид... Стоп! Он же ее знает. Дочь известного скульптора, театральная художница. Как ее?.. Ах да, Барбара Корналья... Двинулся дальше... Один в толпе... Несмотря на все, несмотря на то, что полиция сжимает кольцо, он с болью ощущает свой провал... Как бы сделать вид, будто он нарочно держится особняком, будто он пробирается по улью один-одинешенек просто потому, что так ему больше нравится? А улей все жужжит и жужжит.
Рядом с дверью, за которой скрылись Джуди и Инее Бэвердейдж, стоит старинная консоль и на ней два маленьких китайских пюпитра, на обоих — по красному бархатному кругу, и в прорезях бархата — именные карточки. Карточки указывают, кто где должен сидеть за обедом. Шерману Мак-Кою, йейльскому выпускнику и Львиному отпрыску, это тоже кажется пошлостью. И однако же он стал перед консолью и разглядывает карточки. По крайней мере, можно притвориться, будто занят, будто стоишь в стороне от всех, потому что хочешь знать, как расписаны места за столом.
Столов, выходит, будет два. А вот и карточка с его фамилией: «м-р Мак-Кой». И сидеть ему предстоит — ну-ка, посмотрим — между некоей миссис Ротроут, неизвестно кто такая, и миссис... Раскин! У Шермана екнуло сердце. Неужели... Мария? Не может быть!
Почему же не может? Очень даже может. Как раз на таких обедах и должны бывать Мария и ее богатый малопочтенный супруг. Шерман одним глотком допил джин с тоником и шагнул в соседнюю комнату. Мария! Необходимо поговорить с ней. И необходимо удержать Джуди от нее подальше! Еще только этого не хватало вдобавок ко всему остальному.
Он очутился в гостиной Бэвердейджей, вернее, в салоне, поскольку это помещение предназначалось специально для роскошных приемов. Огромная, просторная комната, но вся набитая мягкими предметами, диванами, валиками, подушками, пуфами, вздутыми креслами с кистями, с каймой, с бахромой... даже стены покрыты какой-то стеганой обивкой в красно-сиренево-розовую полосу. Выходящие на Пятую авеню окна завешаны пышноскладчатыми шторами из той же ткани, они раздвинуты, и виднеется розовая подкладка и полосатая оторочка. И во всем убранстве — ни намека на двадцатый век, даже свет и то лучится лишь из нескольких настольных ламп под розовыми абажурами, так что весь этот мягкий цветной мирок тонет в переливчатой полутьме.
Но пчелиный рой жужжит и здесь, в эйфории восторга среди пышных, розовых, медвяных полутеней. «Кхак-кхак-кхак-кхак!» — доносится откуда-то лошадиный смех Инее Бэвердейдж. И повсюду — букеты лиц... сверкающих улыбок... белокипенных зубов... Перед Шерманом возник лакей и осведомился, не желает ли он чего-нибудь выпить. Шерман заказал еще один джин с тоником. И остался стоять на месте, обводя взглядом полутемные розовые глубины.
Мария.
Стоит возле углового окна. В красном платье... с голыми плечами. Встретилась с ним взглядом и улыбнулась. Всего только улыбнулась, и ничего больше. Он тоже ответил еле заметной улыбкой. Где же Джуди?
Кружок Марии составляют незнакомая ему женщина, незнакомый мужчина и лысый мужчина, которого он откуда-то знает... Опять, должно быть, знаменитость, на каких специализируется этот зверинец... Вроде бы тоже писатель, англичанин... Имени Шерман не помнит. У него не просто лысая, а абсолютно голая вытянутая маленькая головка, без единого волоска; одна кость; череп.
Шерман обшаривает взглядом комнату в поисках Джуди. Вообще-то, что особенного, если Джуди встретит тут женщину, которую зовут Мария? Имя не такое уж редкое. Но будет ли Мария вести себя тактично? Тонкостью ума она не блещет, и есть у нее в характере эдакая скандальность... А ее место за обедом — рядом с ним!
У него опять екнуло сердце. Черт возьми! Что, если Инее Бэвердейдж знает про него и Марию и нарочно посадила их вместе? Минутку. Нельзя быть параноиком. Она бы никогда не пошла на риск безобразной сцены. И все-таки...
Джуди.
Вон она, стоит у камина и громко, нарочито смеется новым светским смехом в подражание Инее Бэвердейдж, так старается, даже волосы подпрыгивают. Получается пока не кхак-кхак-кхак-кхак, как у Инее, но все-таки уже по-новому: кхо-кхо-кхо-кхо! Джуди смеется рассказу пузатого старика с седыми вздыбленными волосами над плешивым лбом и с полным отсутствием шеи. Третий участник их кружка, элегантная стройная сорокалетняя женщина, явно не находит рассказ толстяка таким уж безумно забавным. Она стоит недвижная, как мраморный ангел. Шерман пробрался через весь улей, задевая колени сидящих на круглой восточной оттоманке, расталкивая флотилию пышных юбок, и приблизился к камину...
Лицо Джуди — маска веселья. Она так очарована разглагольствованием пузатого старика, что поначалу даже не заметила Шермана. Потом увидела. Взглянула встревоженно. Ну конечно! Подойти на званом вечере супругу к супруге — значит расписаться в собственном поражении. Ну и ладно! Лишь бы не допустить ее до Марии! Это — главное. Джуди больше не смотрит на него. Она опять упоенно воззрилась на старика, вся сияя от интереса.
— ...на той неделе, — рассказывает старик, — вернулась моя жена из Италии и объявляет, что у нас теперь вилла на Комо. Комо, видите ли. Это озеро такое. Ну ладно, Комо так Комо. Лучше чем Хаммамет. В позапрошлом году был Хаммамет. — Голос у него грубый, чуть причесанный голос нью-йоркских улиц. Он держит в руке стакан с содовой и, рассказывая, переводит взгляд с Джуди на мраморного ангела. Джуди в ответ одобрительно, безудержно смеется, а мраморный ангел только слегка кривит губку, когда он ей заглядывает прямо в глаза. — По крайней мере, я знаю, где это Комо. Про Хаммамет я в моей жизни не слыхал. Моя жена помешалась на Италии. Итальянская живопись, итальянские туалеты, а теперь еще, пожалуйста, Комо.
Джуди снова разразилась автоматной очередью смеха кхо-кхо-кхо-кхо-кхо, словно ей действительно немыслимо смешно, как старик высмеивает жену с ее итальянскими пристрастиями. Так ведь это же Мария, вдруг осенило Шермана. Он рассказывает про Марию. Это ее муж, Артур Раскин. Он уже и по имени ее называл? Или только «моя жена»?
Вторая женщина, мраморный ангел, стоит молча. И вдруг старик протягивает лапу и зажимает двумя пальцами серьгу у нее в левом ухе. Женщина, ошеломленная, замирает. Она бы отдернула голову, но этот ужасный старый медведь двумя пальцами крепко держит ее за ухо.
— Классная вещь, — говорит Артур Раскин, поворачивая серьгу. — Надина. Да?
Надина Дулоччи — модная художница-ювелир.
— Кажется, да, — отвечает женщина испуганным европейским голоском. Подняв к ушам руки, она торопливо отстегивает обе серьги и передает ему, как бы говоря: «Нате, берите. Только, будьте добры, не отрывайте мне уши».
Раскин как ни в чем не бывало берет серьги в волосатую горсть и продолжает рассматривать.
— Так и есть. Надина Д. Классная вещица. Где брали?
— Это подарок, — холодно, как мрамор. И торопливо спрятала возвращенные серьги в сумочку.
— Классная вещь. Шик. Моя жена...
Что, если он сейчас скажет: «Мария»? Шерман перебивает:
— Джуди. — И остальным:
— Прошу прошения. — К Джуди:
— Я хотел...
На лице Джуди тревожное выражение сменяется восторженным. Ни одна жена за всю историю человечества так не радовалась встрече с мужем, как она рада появлению Шермана в ее «разговорном кружке».
— Шерман! Познакомься, это мадам Прюдом.
Шерман выпятил йейльский подбородок и постарался для шокированной француженки придать себе побольше солидного староамериканского обаяния:
— Очень приятно.
— ...и Артур Раскин.
Шерман твердо пожал волосатую лапу.
Артуру Раскину 71 год, и он не выглядит моложе. Из его больших, мясистых ушей проволокой торчат седые волосы. Под нижней челюстью — несколько отвислых подбородков. Но держится прямо, слегка откинувшись назад, выпятив грудь и объемистое брюхо.
Мощная его туша втиснута в корректный синий костюм и белую рубашку с синим галстуком.
— Прошу меня простить, — говорит Шерман. И, с милой улыбкой, жене:
— Можно тебя на минуточку? — Раскину и француженке он при этом виновато улыбается и отходит с Джуди на несколько шагов в сторону. Мадам Прюдом тоскливо смотрит ему вслед: она-то надеялась с его помощью избавиться от Раскина.
Джуди, с несгораемой улыбкой на губах:
— В чем дело?
Шерман, надвигаясь на нее йейльским подбородком, любезно:
— Я хочу тебя познакомить с... с бароном Хохсвальдом.
— С кем?
— С бароном Хохсвальдом. Ну, знаешь, с этим немцем...
Джуди, по-прежнему держа улыбку:
— Но почему вдруг?
— Мы поднимались с ним вместе в лифте.
Для Джуди это явно звучит полной бессмыслицей.
Торопливо:
— Ну и где же он?
Торопливо, потому что оказаться вместе с мужем в одной «разговорной группе» — уже плохо. А отпочковаться и образовать новую, только с ним вдвоем, — это...
Шерман озирается:
— Только что был здесь.
Джуди, уже без улыбки:
— Шерман, бога ради, в чем дало? Что ты говоришь? При чем тут барон Хохсвальд?
В эту минуту появился лакей с джином с тоником для Шермана. Сделав большой глоток, Шерман еще раз оглядывается вокруг. У него кружится голова. Со всех сторон в медвяном мареве настольных светильников множатся «ходячие рентгенограммы» в пышных юбках...
— А вы, парочка, что такое тут затеяли? Кхак-кхак-кхак-кхак. — Инее Бэвердейдж взяла их под руки. В первое мгновение, пока Джуди не восстановила у себя на лице несгораемую улыбку, вид у нее был совсем сокрушенный. Мало того что она оказалась вдвоем с собственным мужем, но еще самая знаменитая хозяйка фешенебельного нью-йоркского дома, первая в мире укротительница светских львов в текущем сезоне, это заметила и сочла нужным оказать им неотложную помощь, чтобы хоть как-то спасти от позора.
— Шерман вздумал...
— А я вас ищу! Хочу познакомить о Рональдом Вайном. Он сейчас переоформляет в Вашингтоне особняк вице-президента.
Инее Бэвердейдж потащила их через рой оскаленных лиц и пышных подолов и ввела в кружок, в центре которого — высокий, худощавый, еще не старый мужчина красивой наружности — тот самый Рональд Вайн. Мистер Вайн как раз говорил:
— ...всюду жабо, жабо, жабо. По-видимому, жена вице-президента только теперь открыла для себя эту деталь одежды, — и страдальчески закатил глаза.
Остальные, две дамы и плешивый господин, смеются как безумные. А Джуди едва осилила слабую улыбку... Страдает от унижения... Хозяйке дома пришлось спасать ее от светского фиаско.
Какая грустная ирония! Шерман ненавидел себя. Ненавидел за все те ее унижения, о которых она еще ничего не знает.
В столовой у Бэвердейджей стены были покрыты темно-медвяным лаком ни много ни мало в четырнадцать слоев и в результате стеклянисто отсвечивали, будто воды тихого озера, в которых отражаются прибрежные костры. Этот эффект ночных отражений создан гением Рональда Вайнау, он вообще умеет, как никто, добиваться игры света в замкнутом пространстве, не прибегая к помощи зеркал. Повальное увлечение зеркалами, распространившееся в 70-е годы, с течением времени стало восприниматься как прискорбный недостаток вкуса, и начало 80-х, в квадрате между Парк авеню и Пятой и от Шестьдесят второй улицы до Девяносто шестой, огласилось душераздирающим стекольном скрежетом: из стен фешенебельных квартир целыми акрами выламывались безумно дорогие, великолепные зеркала. Нет, в столовой у Бэвердейджей глаз плавал в океане отсветов, мерцаний, отражений, искр, огней, льдистых блесток и жаркого свечения, и для этого были употреблены призмы более тонкие: лаки, глазурь керамических бордюров под потолочными карнизами, старинная английская мебель с золотом, серебряные канделябры, хрустальные чаши, и вазы из тончайшего стекла, и литое столовое серебро, такое массивное — возьмешь в руку нож, а ощущение такое, будто держишь обнаженную саблю.
Две дюжины гостей располагались за двумя круглыми «английскими» столами под начало XIX века. Огромные, как аэродром, шератоновские банкетные столы, за которыми, если вставить все доски, можно поместить двадцать четыре персоны, в последнее время из модных квартир исчезли. К чему эта напыщенность? Гораздо лучше — два стола умеренных размеров. И что с того, если вокруг понаставлено и понавешано картин, гобеленов, статуэток и разных драгоценных мелочей — впору Королю-Солнцу сощуриться? Все равно хозяйки светских салонов вроде Инее Бэвердейдж гордятся тем, что теперь их приемы проходят в скромной обстановке дружеского интима.
Сегодня, чтобы подчеркнуть эту скромность, на обоих столах в центре, посреди леса хрусталей и серебра, установлены корзины, вручную плетенные из лозняка в самой что ни на есть деревенской, аппалачской манере. Снаружи в прутья вплетены полевые цветы. А внутри колышется по четыре дюжины ярко-алых маков. На таких faux-naif <Поддельно наивных (франц.).> столовых украшениях специализируется молодой модный флорист Гек Тигг, который представит Бэвердейджам за один этот вечер счет в 3300 долларов.
Шерман разглядывает плетеные корзины, словно занесенные на лукуллово пиршество Красной Шапочкой или швейцарской девочкой Хайди. И вздыхает. Как-то это все... чересчур. По правую руку от него сидит Мария и без остановки болтает, ее собеседник — англичанин-мертвая-голова, как бишь его фамилия? который сидит справа от нее. Джуди — за вторым столом, но сидит лицом к нему и Марии. Ему необходимо рассказать Марии о посещении двух детективов — но как это сделать, когда Джуди смотрит прямо на них?
Надо будет говорить и при этом бессмысленно улыбаться. Правильно! Сохранять безобидную светскую ухмылку на устах. Она ни о чем и не догадается... А вдруг?.. Артур Раскин тоже за тем столом. Но слава богу, между ним и Джуди три человека, так что ничего наговорить ей он не сможет... С одной стороны возле Джуди сидит барон Хохсвальд, с другой — какой-то напыщенный пожилой юноша... Дальше, через два стула — Инее Бэвердейдж и справа от Инее — Бобби Шэфлетт. Джуди изо всех сил жизнерадостно улыбается пожилому юноше. Кхо-кхо-кхо-кхо! — сквозь пчелиное жужжание доносится до Шермана ее новообретенный светский смех... Инее разговаривает с Бобби Шэфлеттом, но одновременно и с оскаленной «рентгенограммой», сидящей за ним, и с Наннели Бондом, сидящим за ней. Хо-хо-хо-хо! — гогочет Золотой Пастушок... Кхак-кхак-кхак-кхак! — заливается Инее Бэвердейдж. Кхо-кхо-кхо-кхо-кхо! — взлаивает его жена.
А Леон Бэвердейдж сидит через три человека от Шермана, между ним и Марией — англичанин-мертвая-голова, женщина с розовой штукатуркой на лице и Барбара Корналья. В противоположность кипучей жене, Леон безмятежен как лужа. У него гладкое, ленивое, благодушное лицо, волнистые светлые волосы, лоб с залысинами, вытянутый узкий нос и бесцветная, иссиня-бледная кожа. Вместо общепринятой надсадной светской улыбки от уха до уха, на губах у него — несмелая, слабая усмешка, и он обращает ее в данную минуту на свою соседку мисс Корналья.
Шерман вдруг спохватился, что ему следует поддерживать разговор с дамой слева. Ротроут, миссис Ротроут, кто она, черт возьми, такая? И что он ей может сказать? Он поворачивает голову влево и видит, что она ждет. Смотрит на него и дожидается, выдвинув к его лицу свои лазерные глаза-перископы. Типичная «рентгенограмма», тощая, с пышной шапкой светлых волос и с таким заговорщицким выражением лица, Шерман поначалу даже подумал, что она что-то знает... Он открыл рот... изобразил улыбку, лихорадочно ища, что бы ей такое сказать... И придумал, что мог, — спросил:
— Будьте так любезны, не назовете ли вы мне имя вон того господина справа, такого худого? Лицо вроде бы знакомое, но имя никак не могу вспомнить, хоть умри.
Миссис Ротроут надвинулась еще ближе, Шерману уже виделось у нее на лице три глаза, и, проницая его горящим взором, ответила:
— Обри Баффинг.
— Обри Баффинг, — растерянно повторил Шерман. В сущности, это был вопрос.
— Поэт, — пояснила миссис Ротроут, — Он входит в шорт-лист претендентов на Нобелевскую премию. Сын покойного герцога де Брея.
Тон ее подразумевал: «Ну мыслимо ли этого не знать?!» — А-а, ну да, конечно, — закивал Шерман, сознавая, что вдобавок к своим прочим грехам еще берет на душу грех низкопоклонства. — Конечно. Поэт.
— Как он, по-вашему, выглядит? — Она смотрит на Шермана глазами кобры, впилась и не отпускает. Он бы рад отодвинуться, да не в силах, парализован...
— Кто выглядит? — переспросил он.
— Лорд Баффинг. При его состоянии здоровья...
— Откуда же мне... судить? Я его не знаю.
— Он проходит лечение в клинике Вандербильта. У него СПИД!
И чуть отпрянула, чтобы лучше оценить произведенное впечатление.
— Какой ужас! — произнес Шерман. — Откуда вы знаете?
— Я знакома с его другом. — Она опустила веки и снова подняла, как бы говоря: «Мне такие вещи известны, а вы не задавайте лишних вопросов». И предупредила:
— Это строго entre nous, — Но ведь мы с вами только что познакомились! — Главное, секрет от Инее и Леона. Он гостит у них в доме уже целых две с половиной недели. Не приглашайте англичанина на уикэнд, потом месяц не отделаетесь. — Это она произнесла без тени улыбки, как самый полезный совет, какой ей довелось бесплатно дать ближнему. И при этом продолжала близоруко смотреть Шерману прямо в лицо.
Чтобы как-то уклониться от ее завораживающего взора, Шерман скосил глаза на костлявого англичанина лорда Баффинга из шорт-листа претенденток.
— Можете не волноваться, — сказала миссис Ротроут. — Через стол это не передается. А то бы мы все уже давно заразились, в Нью-Йорке половина официантов — гомосексуалы. Покажите мне счастливого педераста, и я покажу вам голубой труп. — Этот каламбур в стиле черного юмора она выговорила таким же ровным деловым тоном, как и всё, и тоже без тени улыбки.
Тут появился красавец официант латиноамериканской наружности и принялся обносить гостей первым блюдом. Это было нечто, похожее на пасхальное яйцо под густым белым соусом, установленное на постаменте из красной икры в обрамлении листьев зеленого салата.
— Не эти, конечно, — продолжила свою мысль миссис Ротроут, нисколько не стесняясь присутствием молодого латиноамериканца. — Эти состоят на работе прямо у Инее и Леона, новоорлеанские мексиканцы. Живут у себя в деревне и приезжают на машинах обслуживать званые обеды. — И вдруг ни с того ни с сего:
— А что вы делаете, мистер Мак-Кой?
От неожиданности Шерман растерялся. Он не находил слов, совсем как в тот раз, когда такой же вопрос ему задала Кэмпбелл. Совершенное ничтожество, «рентгенограмма» под сорок, а он ищет, чем бы произвести на нее впечатление! В мыслях проносились клочьями варианты ответов... Я — старший сотрудник отдела ценных бумаг в «Пирс-и-Пирсе»... Нет... это звучит... словно бы он заменяемая деталь бюрократической машины, чем и гордится... Я — самый крупный добытчик фирмы... Тоже нет. Похоже на торговца пылесосами... У нас имеется группа специалистов, которые принимают все важные решения... Нет. Неточно и довольно бестактно... За минувший год я заработал на продаже облигаций 980 000 долларов... В этом, конечно, вся соль, но вслух получится глупо... Я... я Властитель Вселенной!.. Мечты, мечты... Да и нельзя говорить такие вещи... Поэтому он ответил:
— Да так, знаете ли, продаю понемножку ценные бумаги в «Пирс-и-Пирсе».
И слегка улыбнулся, самую чуточку, в надежде, что такой скромный ответ будет расценен как знак титанической самоуверенности, проистекающей из крупных финансовых достижений.
Миссис Ротроут пронзила его своим лазерным взглядом с шестидюймового расстояния и сказала:
— Джин Лопвитц — наш клиент.
— Ваш клиент?
— Да, «Беннинга и Стюртеванта».
Чей, чей? Шерман недоуменно вытаращился.
— Вы разве не знаете Джина?
— Конечно знаю. Я же у него работаю.
По-видимому, она сочла такой ответ неудовлетворительным. К изумлению Шермана, она, ни слова не говоря, вдруг обернулась к соседу слева, румяному жизнерадостному господину, поддерживавшему разговор с «лимонной конфеткой», которую привез барон Хохсвальд. Шерман только теперь узнал в нем телевизионного деятеля по имени Рейл Бригем. Разглядывая костлявые позвонки, выступающие на загривке миссис Ротроут, Шерман ждал, что она, может быть, поговорит немного с тем и все-таки снова повернется к нему... Но не тут-то было. Она вторглась в беседу Бригема с «конфеткой», зачастила, затарахтела... прислонилась к Бригему плечом, впилась в него лазерами-глазами... И явно не намерена была уделять больше внимания ему... какому-то брокеру на бирже ценных бумаг.
Шерман снова оказывается не у дел. Справа от него Мария была по-прежнему поглощена разговором с лордом Баффингом. Над Шерманом опять нависла угроза светского фиаско. Человек сидит в шумном обществе за обеденным столом и — один-одинешенек! Вокруг жужжит пчелиный рой. Все гости — на верху блаженства. И только Шерману не к кому податься, не с кем перемолвиться словом, он — точно барышня на балу, которая осталась без кавалера, пустое место в этом зверинце светских львов... У меня вся жизнь рушится! — и тем не менее в глубине его перегруженной, подавленной души горел стыд — стыд! — за свою светскую несостоятельность.
Будто тонкий ценитель искусства цветочной аранжировки, он принялся разглядывать плетеное творение Гека Тигга. Потом изобразил на лице ухмылку, будто забавляется собственными мыслями. Потом отпил вина и устремил взгляд на второй стол, будто переглядываясь там с кем-то... Улыбнулся... Что-то беззвучно пробормотал, обращаясь к бликам на стене. Отпил еще вина. Снова полюбовался плетеным боком корзины. Пересчитал обнаженные позвонки миссис Ротроут. И от души обрадовался, когда за плечом у него возник один из официантов, приезжающих работать в Нью-Йорк из-под Нового Орлеана, и снова наполнил ему стакан.
В качестве главного блюда внесли на огромных фарфоровых подносах нарезанный ломтями розовый ростбиф в завитках жареного лука, моркови, картофеля. Простая, здоровая американская еда. Простые, здоровые американские главные блюда между экзотическими прологами и эпилогами, сейчас comme il faut <В моде (франц.)>, ведь парадность вышла из моды. Когда официант начинает протягивать над плечами гостей огромные подносы, чтобы все брали, что захотят, это служит своего рода сигналом для смены разговорного партнера. Смертельно больной — строго entre nous — английский поэт лорд Баффинг обращается к перепудренной мадам Корналья. А Мария — к Шерману. Она улыбается и заглядывает ему в глаза. Слишком близко! Что, если Джуди как раз сейчас на них посмотрит? Он изображает на лице каменную светскую улыбку.
— Ф-фу! — Мария облегченно переводит дыхание, указывая глазами на лорда Баффинга.
Шерман не хочет говорить про лорда Баффинга. Он хочет рассказать про посещение двух детективов. Но лучше не сразу, а то, может быть, Джуди смотрит.
— Да, как же, как же! — говорит он, по-светски скалясь во весь рот. — Вы же недолюбливаете англичан.
— Не в том дело, — отвечает Мария. — Он вроде и неплохой мужик. Но я почти ничего не могла понять. Такой акцент, умора!
Шерман, со светским оскалом:
— О чем же он рассуждал?
— О смысле жизни. Нет, правда-правда.
Со светским оскалом:
— И в чем же этот смысл состоит, он случайно не сообщил?
— Именно что сообщил. В размножении.
Все также скалясь:
— В размножении?
— Ага. Он сказал, у него семьдесят лет ушло на то, чтобы постичь, что единственный смысл жизни — это размножение. Природа, говорит, озабочена только одним: размножением ради размножения.
Не переставая скалиться:
— В его устах это звучит довольно пикантно. Он ведь голубой.
— Да ну? Кто сказал?
— Вот эта. — Шерман кивает на миссис Ротроут. — Кстати, кто она? Вы знакомы?
— Да. Салли Ролроут. Агент по продаже недвижимости.
— Недвижимости? — не забывая про светский оскал, повторил Шерман. Надо же! Кто это приглашает в гости агентов по продаже недвижимости?
Мария, словно прочитав его мысли, сказала:
— Ты отстал от жизни, Шерман. Сейчас агенты по недвижимости — это самый шик. Она повсюду бывает вон с тем красномордым бочонком. Лорд Гугт его имя, — она кивком указала на второй стол.
— Тот жирный? Говорит с английским акцентом?
— Ну да.
— А кто он?
— Банкир какой-то.
Шерман снова спохватился насчет оскала:
— Мне надо тебе кое-что сказать, Мария, но... пожалуйста, отнесись спокойно. Моя жена сидит за тем столом лицом к нам. Так что сохраняй сдержанность.
— Ах, что вы говорите, мистер Мак-Кой, мой голубчик?
Держа на лице, словно маску, все ту же застывшую светскую улыбку, Шерман поведал ей вкратце о своем объяснении с двумя полицейскими.
Как он и опасался, Мария, забыв о приличии, нахмурилась и покачала головой.
— Ну, и черта ли ты не дал им осмотреть машину, Шерман? Ты же говорил, она в порядке!
Изо всех сил растягивая губы:
— Эй! Поосторожнее, пожалуйста, моя жена, может быть, смотрит. Меня беспокоила не машина. Я не хотел, чтобы они расспрашивали дежурного. Мог оказаться как раз тот же, что и тогда, когда я ставил машину.
— Господи, Шерман! И ты же еще мне говоришь, чтобы я вела себя спокойно! А сам бог знает что накрутил. Ты уверен, что ничего им не ляпнул?
Со светским оскалом:
— О да, вполне.
— Да перестань ты, ради Христа, скалиться как идиот. Ты вполне имеешь право вести с соседкой за столом серьезный разговор, даже если твоя жена и смотрит. Я вообще не понимаю, какого черта ты согласился разговаривать с полицейскими.
— Мне тогда показалось, что так будет лучше.
— Говорила я, что ты для таких вещей не годишься.
Снова любезно растянув губы, Шерман бросил взгляд на Джуди. Она тоже старательно сияла светской улыбкой, нацеленной на краснокожего барона Хохсвальда. Шерман, не переставая скалиться, обернулся к Марии.
— Я же просила, — сказала она.
Он согнал ухмылку с губ.
— Когда мы можем поговорить? Когда я смогу тебя увидеть?
— Позвони завтра вечером.
— Хорошо. Завтра вечером. А пока я хочу у тебя спросить, ты не слышала, чтобы кто-нибудь обсуждал ту публикацию в «Сити лайт»? Сегодня, здесь?
Мария весело рассмеялась. И очень хорошо. Если Джуди смотрит, то подумает, что они ведут остроумный светский разговор.
— Ты шутишь? — отозвалась Мария. — Эти люди если что и читают в «Сити лайт», то только вот ее колонку. — И указала глазами на свою визави, крупную женщину «интересного возраста» со взбитой шапкой светлых волос и такими густыми и длинными накладными ресницами, что едва поднимала веки.
— Кто это? — со светским оскалом.
— «Тень».
У Шермана екнуло сердце.
— Ты серьезно? Пригласить на званый обед журналистку из «Светской хроники»?
— А чего? За милую душу. Только ты не беспокойся. Ты ее не интересуешь. И уличные происшествия в Бронксе ее тоже не интересуют. Вот если бы я застрелила Артура, это бы ее заинтересовало. И я бы не прочь доставить ей такое удовольствие.
Мария принялась ругать своего супруга. Он злобный и ревнивый. Превращает ее жизнь в ад. Обзывает ее шлюхой. Лицо ее все больше искажалось ненавистью. Шерман встревожился: может быть, Джуди как раз смотрит! Надо бы снова изобразить на лице жизнерадостную улыбку, но как тут будешь улыбаться, когда она так жалуется?
— Представляешь, ходит по дому и зовет меня шлюхой: «Ты, шлюха! Шлюха!» — прямо при слугах. Думаешь, приятно? Еще раз он меня обзовет, я тогда трахну его по башке чем-нибудь тяжелым, вот ей-богу.
Углом глаза Шерман замечает, что Джуди повернула лицо в их сторону. Вот черт, а он как раз без улыбки. Он поспешно растянул губы, зафиксировал оскал и в таком виде заявил Марии:
— Это жуть что такое! Он, похоже, впал в детство.
Она внимательно посмотрела на его любезно ухмыляющуюся физиономию. А потом, тряхнув головой, сказала:
— Ну тебя к черту, Шерман. Ты тоже не лучше, чем он.
Шерман вздрогнул, но скалиться не перестал. Со всех сторон гудел улей. Такой восторг, куда ни посмотри! Так сверкают глаза и несмываемые улыбки! Так блестят белоснежные зубы! Кхак-кхак-кхак-кхак! — звучит триумфальный смех хозяйки Инее Бэвердейдж. Хо-хо-хо-хо-хо! — раздается в ответ мощный гогот Провинциального Самородка. Шерман опять одним глотком осушил свой бокал.
На десерт подали абрикосовое суфле, приготовленное отдельно для каждого гостя в специальных горшочках под нормандскую народную керамику, с волнистой закраинкой и ручной работы узором. В этом сезоне опять модны сытные десерты. Прошлогодние, свидетельствовавшие о всеобщей озабоченности калориями и холестерином — всякие там ягоды, дынные дольки в шербете, — стали самую чуточку провинциальны. Да притом приготовить двадцать четыре отдельных суфле — это целый подвиг. Тут должна быть и кухня соответствующая, и штат поваров.
Когда с подвигом было покончено, хозяин дома Леон Бэвердейдж поднялся над столом и постучал по своему бокалу с розово-золотистым сотерном — теперь и крепкие десертные вина снова вошли в моду, — и в ответ за обоими столами среди общего смеха поднялся веселый трезвон. Хо-хо-хо-хо! — громче всех раскатился хохот Бобби Шэфлетта, яростно бившего в свой бокал. Красный рот Леона Бэвердейджа расползся поперек лица, у глаз собрались морщины — этот хрустальный благовест оповещал об удовольствии, которое получают в его доме славные гости.
— Вы здесь все — наши с Инее самые добрые, сердечные друзья, нам всегда большая радость видеть вас в нашем доме, и в поводах для встреч мы не нуждаемся, — проговорил он с ленивой, чуть даже женоподобной растяжкой южанина. Потом, обратившись прямо к Шэфлетту, сидящему за другим столом:
— Вот, например, мы иногда зовем к себе Бобби Шэфлетта, просто чтобы послушать, как он смеется. По мне, его смех — та же музыка, петь его все равно не заставишь, даже если Инее лично сидит за фортепиано.
— Кха-кха-кха-кха! — раскатилась Инее Бэвердейдж.
— Хо-хо-хо-хо-хо! — перекрыл ее мощный тенор Золотого Пастушка. — Хо-хо-хоо-хоо-хооо-хооо! — все выше, все пронзительнее, все искусственнее, а потом его хохот стал затихать, глохнуть — и оборвался рыданием. Гости замерли — воцарилась мертвая тишина, пока до присутствующих, до большинства, по крайней мере, дошло, что для них была исполнена знаменитая концовка арии Канио «Смейся, паяц!».
За обоими столами бешено захлопали — улыбки, смех, возгласы «бис!».
— Э, нет, — ответствовал златокудрый титан. — Я пою в уплату за ужин, только когда наелся от пуза. А мне тут дали мало суфле, Леон!
Взрывы смеха, аплодисменты. Леон Бэвердейдж томно приказывает одному из мексиканцев-официантов:
— Еще порцию суфле мистеру Шэфлетту! Заварите полную ванну.
Официант выслушал распоряжение, даже не изменившись в лице.
А телевизионщик Рейл Бригем, раззадоренный дуэлью великих остряков, выкрикнул, сверкая глазами:
— Суфле-самогон!
Впрочем, это у него вышло так плоско, Шерман со злорадством заметил, что никто не засмеялся, даже лазероглазая миссис Ротроут.
— Однако сегодня у нас действительно есть особый повод для встречи, — продолжил свою речь Леон Бэвердейдж. — Сегодня нас навестил гостящий в Штатах наш очень дорогой друг Обри Баффинг! — Он приветственно улыбнулся великому человеку, и тот, обратив к хозяину костлявое лицо, изобразил на нем некое осторожное подобие слабой усмешки. — В прошлом году наш друг Жак Прюдом, — улыбка в сторону французского министра культуры, сидящего за его столом, — сообщил нам с Инее из весьма достоверных источников... Надеюсь, я не выдам служебной тайны, Жак?
— Я тоже на это надеюсь, — серьезным тоном отозвался министр и на французский манер уморительно пожал плечами. Все покатились со смеху.
— Но, Жак, вы ведь действительно говорили нам с Инее, что по вашим вполне надежным сведениям Обри присуждена Нобелевская премия. Увы, Жак, ваша разведка в Стокгольме работает не слишком исправно.
Министр еще раз картинно пожал плечами и изысканно-похоронным голосом заметил:
— К счастью, Леон, мы не планируем военных действий против Швеции.
Громкий смех.
— Но как бы то ни было, Обри не добрал вот такую чуточку, — продолжал Леон, отмеряя большим пальцем самый кончик указательного, — и вполне возможно, что следующий год окажется его годом. — Еле заметная усмешка застыла на лице старого англичанина. — Хотя, по существу, это вовсе не так уж и важно, потому что значение Обри для... для нашей культуры превосходит всякие премии, а значение Обри как друга для Инее и меня превосходит и премии, и культуру, и... — он замялся, подыскивая третий член триады, махнул рукой и закончил так:
— и вообще все. Словом, я хочу предложить тост за Обри и пожелать ему приятно провести время в Штатах.
— Ну, теперь он прогостит у них в доме еще месяц, — театральным шепотом заметила миссис Ротроут Рейлу Бригему.
Леон поднял стакан с сотерном:
— Лорд Баффинг!
Поднятые стаканы, аплодисменты, возгласы: «Слушайте! Слушайте», — совсем как в Англии.
Англичанин медленно встал. Страшный, изможденный. Нос — чуть не в милю длиной. Ростом поэт невелик, но огромный гладкий череп придает его облику внушительность.
— Вы слишком добры, Леон, — проговорил он, взглянул на Леона и скромно потупился. — Как вы, должно быть, знаете... тому, кто стремится к Нобелевской премии, лучше всего жить так, как будто ее вообще не существует, я, во всяком случае, слишком стар, чтобы волноваться по этому поводу... Так что я, право, даже не знаю, о чем, собственно, речь. — Недоуменные смешки. — Другое дело — ваша с Инее чудесная дружба и гостеприимство, тут я, слава богу, не должен притворяться, будто о них мне тоже ничего не известно. — Он нагромоздил отрицаний и совсем запутал в них слушателей, хотя они одобрительно кивают. — Словом, лично я с удовольствием спел бы в уплату за ужин...
— Еще бы! — шепотом съязвила миссис Ротроут.
— ...но полагаю, это было бы непростительной дерзостью после того, как нам напомнил о горе Канио сам мистер Шафлетт.
Он произнес «мистер Шафлетт» с чисто английской язвительной иронией, подчеркивая неуместность уважительного обращения к какому-то деревенскому шуту.
Вдруг он смолк, вскинул голову и устремил взор вдаль, словно увидел сквозь стены весь огромный мегаполис. С его губ сорвался сухонький смешок.
— Прошу меня простить. Я услышал собственный голос и подумал, что полстолетия назад, когда я был молод — и восхитительно горяч, помнится мне, — я бы при звуках столь вызывающе английского прононса сам первым покинул бы помещение.
Гости недоуменно переглядываются.
— Но вы, я знаю, не уйдете, — продолжает лорд Баффинг. — В Соединенных Штатах к англичанам всегда было прекрасное отношение. Лорд Гугт, возможно, мне возразит. — «Гугт» он произнес почти как бранное слово. — Впрочем, вряд ли. Когда я впервые приехал молодым человеком в Штаты, это было перед началом второй мировой войны, люди, слыша мою речь, говорили: «О, так вы англичанин?» — и из почтения во всем мне уступали. Теперь же, когда я приезжаю в Штаты, люди, слыша меня, говорят: «Так вы англичанин? Бедняжка!» — и опять же я добиваюсь своего, потому что граждане вашей страны относятся к нам с неизменным состраданием.
Слушатели облегченно смеются. Старик, оказывается, ни к чему серьезному не клонит. Он снова замолчал, как видно взвешивая, стоит продолжать или нет. И решил, что стоит.
— Почему я за всю жизнь ничего не написал о Соединенных Штатах, я и сам не знаю. Вернее — не так. Знаю, конечно. В нашем столетии поэты не пишут о чем-то конкретном и менее всего — о странах, имеющих реальные географические имена. Но Соединенные Штаты заслуживают эпической поэмы. Были времена, когда я подумывал написать такую поэму. Но не написал. В нашем столетии поэты эпических поэм уже тоже не пишут, хотя нельзя отрицать, что остались и пребудут в веках лишь те, кто как раз писал поэмы. Гомер, Вергилий, Данте, Шекспир, Милтон, Спенсер... Где, в сопоставлении с ними, очутятся через двадцать пять лет мистер Элиот или мистер Рэмбо? — произносится с той же интонацией, как раньше «мистер Шафлетт». — В тени, я полагаю, в комментариях, в грудах сносок... вместе с Обри Баффингом и множеством других поэтов, которых я когда-то высоко ценил. Нет, у нас, современных поэтов, не хватит духу на эпическую поэму. У нас даже не хватает храбрости писать в рифму — потому что ведь в американской поэме непременно должны быть рифмы, целые раскованные каскады рифм, как продемонстрировал Эдгар Аллан По... Да... По, который, помнится, последние годы жил где-то здесь поблизости, в районе Нью-Йорка под названием Бронкс... В домике с кустами сирени и вишневым деревцем... с женой, умирающей от чахотки. Конечно, он был пьяница и, возможно даже, душевнобольной, но одержимый пророческими видениями. Он написал один рассказ, где находятся все необходимые объяснения того, что происходит с нами сегодня... Называется «Маска Красной Смерти»... В некоем государстве свирепствует эпидемия таинственной болезни, Красной Смерти. Принц Просперо — принц Процветание, заметьте себе, — собрал в своем замке всех лучших людей страны, заложил на два года запасы еды и питья и заперся от внешнего мира, от заразного простого люда. И здесь у него идет бал-маскарад, который продлится до тех пор, покуда эпидемия за стенами не исчерпает себя. Бесконечный, безостановочный маскарад происходит в семи великолепных покоях, и от одного к другому празднество становится все бешеней, все безогляднее. Последний покой убран сверху донизу черным бархатом. И там среди ликующих вдруг появляется неизвестный гость, одетый в самый необычный, самый пугающе-прекрасный костюм из всего ослепительного хоровода ряженых. Он изображает собою Смерть, и так правдоподобно, что Просперо разгневан и велит его изгнать. Никто не отваживается, и это берет на себя сам принц, но едва лишь прикасается к савану, как тут же падает мертвый, ибо сама Красная Смерть вошла к нему в дом... в дом Просперо, дом Процветания, друзья мои... Поразительно тут то, что гости с самого начала в общем-то знают, что ожидает их в седьмом покое, но их неодолимо влечет туда, слишком велико возбуждение, слишком необузданно веселье, и так роскошны платья, и яства, и напитки, так сладостна плоть — а сверх того у них ничего нет. Семья, дом, дети, великая цель существования, вечный поток хромосом для них больше не существуют. Они связаны только друг с другом и кружатся, кружатся бесконечно, точно частицы в распадающемся атоме, — что же такое для них Красная Смерть, как не последнее упоение, не plus ultra? Так что По предрек наш конец более ста лет назад. А зная конец, кто напишет жизнерадостные пассажи, которые должны ему предшествовать? Не я, во всяком-случае — не я. Боль, отвращение, жестокая мука покинули меня вместе с лихорадкой, бушевавшей в моем мозгу, — вместе с болезнью под названием Жизнь, сжигавшей мой ум. Болезнь под названием Жизнь — так он написал совсем незадолго до кончины... Нет, я не смогу быть тем эпическим поэтом, которого вы заслуживаете. Я чересчур стар, я устал, измучен болезнью под названием Жизнь, слишком ценю ваше очаровательное общество, безумный, безумный хоровод. Благодарю, Леон. Благодарю, Инее.
И с этими словами призрачный англичанин медленно опустился на стул.
В столовой у Бэвердейджей воцарился непрошеный гость, которого здесь больше всего страшатся, — молчание. Присутствующие неловко переглядываются. Это тройная неловкость. За старого поэта, который нарушил этикет и привнес серьезность на званый вечер у Бэвердейджей. И за себя, потому что тянет выразить ему свое высокомерное презрение, а непонятно как. Просто посмеяться над ним? Но ведь он все же не кто-нибудь, а лорд Баффинг, из первых кандидатур на Нобелевскую премию, и к тому же гостит у Бэвердейджей. А в-третьих, их смущает, как всегда в таких случаях, что, может быть, в речи «старого бритта» содержался глубокий смысл им не по разуму. Салли Ротроут состроила постную мину, закатила глаза, а потом быстро стрельнула ими туда-сюда: как остальные? Лорд Гугт изобразил на своем жирном лице кислую улыбку и покосился на Бобби Шэфлетта, но Бобби сам вопросительно смотрит на Инее Бэвердейдж, ожидая подсказки. А она сидит подавленная и молча смотрит перед собой. Джуди улыбается, на взгляд Шермана, дурацкой улыбкой, ей, наверно, кажется, что почтенный джентльмен из Великобритании сказал какую-то чрезвычайно приятную вещь.
Наконец Инее Бэвердейдж поднялась и объявила:
— Кофе будем пить в соседней комнате.
И постепенно, сначала неуверенно, улей вновь загудел.
Когда ехали домой — шесть кварталов в один конец выходит 123 доллара 25 центов, потому что в оба конца — 246 долларов 50 центов — с седовласым шофером компании «Мэйфер таун кар, инкорпорейтед» за рулем, Джуди разговорилась вовсю. Она была очень оживлена, Шерман не видел ее такой по крайней мере две недели, с тех пор как она поймала его на супружеской неверности по телефону. Ясно, что сегодня она относительно Марии ничего не заметила, наверно, даже и не догадывается, что сидевшую рядом с ее мужем красотку зовут Мария. Так что она в прекрасном настроении, опьянена, но не вином, от вина полнеют, а роскошным приемом.
С притворным безразличием, словно бы нисколько не завидуя, Джуди болтала о том, как удачно подобрала Инее своих знаменитых гостей: трое титулованных (барон Хохсвальд, лорд Гугт и лорд Баффинг), один политический деятель международного масштаба (Жак Прюдом), четверо гигантов искусства и литературы (Бобби Шэфлетт, Наннели Войд, Борис Королев и лорд Баффинг), двое дизайнеров (Рональд Вайн и Барбара Корналья), три Очень Знаменитых Извращенца (»Извращенца?» — удивился Шерман. «Да. Очень Знаменитые Извращенцы, ОЗИ, их все так зовут», — ответила Джуди. Шерман вспомнил только одного, англичанина, который сидел справа от нее: Сент-Джон Томас) и трое титанов бизнеса (Хохсвальд, Рейл Бригем и Артур Раскин). После этого она стала обсуждать Раскина. Дама слева от него, мадам Прюдом, не хотела с ним разговаривать, а дама справа, жена Рейла Бригема, не выказала никакого интереса, и тогда он через ее голову стал рассказывать барону Хохсвальду про то, что фрахтует воздушную линию на Ближнем Востоке.
— Представляешь, Шерман, чем этот человек зарабатывает свои миллионы? Возит на «Боингах» арабов в Мекку! Тысячами, десятками тысяч! А сам еврей!
Шерман и забыл уже, когда это было, чтобы она вот так, по-дружески, делилась с ним тем, что услышала в свете. Но теперь его уже не трогают жизнь и приключения Артура Раскина. Мысли его занимает один только измученный, истерзанный англичанин Обри Баффинг.
Неожиданно Джуди сказала:
— Как ты думаешь, что нашло вдруг на лорда Баффинга? Так это все у него прозвучало... уничижительно.
Да уж куда уничижительнее, подумал Шерман. Он хотел было сообщить ей, что Баффинг умирает от СПИДа, но не стал, светские сплетни его уже тоже не трогают.
— Не знаю, — ответил он.
Но на самом деле он знает. Знает очень четко. Этот призрачный культурный английский голос был голосом оракула. Обри Баффинг обращался прямо к нему, Шерману, словно медиум от самого Господа бога. Эдгар Аллан По! — гибель от распутства! — да еще в Бронксе — в Бронксе! Безумный хоровод, необузданная плоть, крах домашнего очага — и в последнем покое тебя ждет Красная Смерть.
Пока они шли от наемного автомобиля к подъезду, Эдди успел распахнуть им навстречу двери. «Хелло, Эдди!» — звонко пропела Джуди, а Шерман только взглянул на него мельком и ничего не сказал. У него кружилась голова. Мало того что его терзал страх, но вдобавок он был еще и пьян... Улица Моей Мечты... Он украдкой обвел взглядом вестибюль, почти готовый увидеть фигуру в саване.
16
Достарыңызбен бөлісу: |