{429} нищету. Уважаемый порядочный человек — отец — долго содержался за долги и так и умер в заключении. По справедливому наказанию? Очевидно, нет. Или, во всяком случае, ребенок рос в постоянном сознании учиненной несправедливости, неправды. Нищета вещь тяжелая и унизительная. А уж когда знаешь, что терпишь ее по несправедливости, по злому умыслу и торжеству неправды, то тут всего достаточно, чтобы выработался и комплекс ущемленности, и совсем особое отношение к правде. Можно ведь и чуть «сдвинуться» на таком пункте да при таких обстоятельствах.
А тут учеба «на медные деньги», постепенное взросление. В учебе наипервейший предмет «Закон Божий», а в нем утверждается правда, совесть, добро, человеколюбие. Но и терпение. Все, ниспосланное человеку, есть испытание, наложенное на него Богом. Вытерпишь — воздастся тебе там, в вечном загробном блаженстве. С другой стороны, как ни мало образован Платон, дух времени не мог не сказаться на нем. А этот дух — Некрасов и литература разночинцев, и смутные новые, пусть даже искаженные невежеством идеи социальной справедливости, переустройства жизни по законам правды и разума. А на подмостках московского театра потрясают молодые сердца пылкие тирады Чацкого, Карла Моора и благородного Фердинанда, играют пьесы Островского. И если и не видел их сам Платон, то уж наверняка был наслышан. Вот и выработался в нем этакий «шиллеровский дух» в замоскворецком варианте. Христианское смирение удивительно соединяется в нем с бунтарским славословием правды, верой в ее непременное торжество. Но никакой борьбы за нее, одна «шиллеровщина», проповедь благородных чувств! Ну, конечно же, Платон Зыбкий не «революционный демократ»! И все-таки отзвуки их идей несомненно нашли в его душе благородный отклик и во многом определили жизненную позицию. И получился этот странный сплав в его сознании острейшей своей болевой точки и веяния тех идей, которые живут где-то тайно, подспудно, в ожидании часа своего торжества.
Смешон ли Платон? Возможно. Но кому? Думаю, тем, кто начисто лишен духовных идеалов. Наивность, чистота и житейская неумудренность Платона делают иногда его поведение комичным с точки зрения нашего безжалостного прагматического восприятия. Но есть качество, которое так дефицитно сейчас: Платон искренен, искренен до конца, во всем. Фамилия его, наверно, впитала оба значения: и от «зыбки» — колыбели, что говорит о детскости, младенчестве, и от «зыбкий» — неустойчивый, но отнюдь не в нравственном смысле, а просто «легко теряющий устойчивость»1, как говорят о предметах, которые легко свалить.
Если отойти от «театрального» мышления, по которому Платона играть должен молодой «простак», а представить себе Платона в реальной жизни, там, среди Барабошевых и иже с ними, жизнь его предстанет достаточно драматической, напряженной и печальной. Ведь вся эта история замешана на столкновении живого с отмирающим, которое не сдается и властвует. Каков бы ни был Платон с его субъективными достоинствами и недостатками — он живой, и в этом его прелесть, его притягательная сила.
Поликсена Амосовна Барабошева, девица зрелая, «спелая» и в самой что ни на есть поре. Самое бы время девушке замуж, ох, как время! Да бабушка больно привередлива, женихов перебирает, да никак не выберет. И вот, сидючи под замком, за высокой оградой, Поликсена влюбилась. Что делать, время пришло, невтерпеж! Но влюбилась-то в человека странного, «непохожего», не такого, как все, — в отцовского конторщика, нищего Платошку Зыбкина.
И казалось бы, Поликсена плоть от плоти, кость от кости барабошевское отродье. Да и характером в бабушку — «огневая и упорная». И так и высвечивается одна из многочисленных комедийных историй Островского {430} о перезрелой купецкой дочке, в которой взыграла плоть и которую потянуло на любовь. Но вот влюбилась же, и что-то стало не так. Какой-то получился «не тот случай». Поликсена попала в плен не только плотского томления, а закралась ей в душу неведомая тревога, так как ее Платон какой-то непонятный и тем тревожащий и притягивающий. Так вот и идет это летнее время в ночных сидениях в беседке, в томлениях, в смутных желаниях и страхах. Пока не происходит событие невероятное: Мухояров выкрал у Платона любовное письмо к ней, и стали то письмо всей семейкой читать, читать и высмеивать, и поносить Платона. И потребовали, чтобы он выдал, кому оно писано. Но Платон не только не выдал, но еще от двухсот рублей отказался и в яму согласился идти, лишь бы не опозорить ту, которую любит. Это находится в таком противоречии с моралью, в которой воспитана Поликсена, что это ее ошеломляет. Любовь Платона приобретает совсем другое содержание, немыслимое, невероятное. На глазах Поликсены совершен подвиг. Ради нее! Жертва чуть не жизнью — ради нее! Так вот она какая, любовь-то, о которой она и знать не знала. Поликсена потрясена, она открывает неведомую область жизни в своей душе, в Платоне. Главное — в своей душе. Как теперь при таком-то подвиге Платона ей-то жить? Как же ей теперь любить его? Что же она-то должна сделать, чтоб доказать свою такую же любовь?! Так рождается новая, другая Поликсена. Островский воспел женщину, воспел женскую самоотверженность, самопожертвованность в любви без края, без дна. Красной линией в его пьесах проходит тема женского «горячего сердца». Целая галерея образов, разных, но похожих в одном — в безоглядности своей любви. Катерина, Лариса, Аксюша, Параша, Юлия, Людмила и многие, многие другие. Вот к ним присоединяется и Поликсена Барабошева.
Она тоже совершит подвиг во имя любви, свой ответный подвиг: когда они пойманы на свидании и Платону грозит жестокая расправа, Поликсена принимает на себя удар и мужественно встает на защиту их любви.
Так происходит чудесное превращение своевольной перезрелой купеческой дочки, в которой плоть бунтует, в личность, способную встать на защиту своего права на самое светлое и могучее человеческое чувство — Любовь.
Конечно, этими соображениями не исчерпываются те накопления разных мыслей, догадок, предположений, которые набираются во время этих начальных чтений-раздумий. Но, так или иначе, возникает некая ориентация в материале, некоторые направляющие ощущения и предположения, чтобы можно было начать более пристальное рассмотрение и оценку фактов пьесы, а следовательно, и мотивов поступков.
Итак, пьеса начинается в обстоятельствах острых и напряженных. Это мы уже выяснили. Почва, так сказать, «заминирована».
Обстоятельства так напряжены и драматичны, что для «комедии» тут как будто и нет места. Возникающий юмор источником имеет характер Филицаты и ее целеустремленность.
Наиболее важные обстоятельства относятся к области «подводного течения», и было бы неверно впрямую их разыгрывать даже тогда, когда упоминания о них есть в тексте. Они составляют для действующих лиц «второй план», являясь истинным внутренним объектом их внимания.
Ведь в сущности, что происходит по жизни! В летний полдень в барабошевском саду встречаются случайно две женщины и болтают. Разговор случаен, его могло и не быть. Поэтому обе женщины живут в своих мыслях и заботах, болтают на ходу, так как вовсе не собирались «сесть рядком, да поговорить ладком». И в этой болтовне интересно для них лишь то, что соотносится и их интересами. Но в подтексте этой болтовни и проходном характере разговора нетрудно догадаться о скрытой напряженности и нагнетенности обстоятельств.
{431} Далее в саду появляется Мавра Тарасовна с внучкой. Что происходит? Две женщины прогуливаются по чудесному саду в погожий день и… болтают. Внучка беспечна, весела, у нее все в порядке. Она не ссорится с бабушкой, а поддразнивает ее. Ведь не выяснять же такие важнейшие вопросы всерьез в этот солнечный веселый день здесь, в саду, да еще в присутствии Глеба, который тут крутится. И бабушка вовсе не декларирует свою «кабанихину» власть и силу. Тоже как бы «пошучивает». Только в глазах-то тревога. Только настроение-то портится. И срывает его на Глебе. И Глеб, вроде бы, с некоторой иронией отбивает бабушкины упреки и подозрения, а внутренне-то напряжен — «вора я вам найду, я его устерегу», а как его устережешь, как же свое воровство прикрыть, чем? Ведь эта тема прошивает пьесу до конца третьего акта, когда произойдет важнейшее событие — поимка Платона.
Так вот все легко и, вроде бы, без особых происшествий. Все «под кожей». Но вот шутница внучка говорит:
… Стало быть, вы воображаете, что мое сердце вас послушает: кого прикажете, того и будет любить?
Мавра Тарасовна. Да что такое за любовь? Никакой любви нет: пустое слово выдумали. Где много воли дают, там любовь проявляется, и вся эта любовь — баловство одно. Покоряйся воле родительской — вот это твое должное; а любовь не есть некая необходимая, и без нее, миленькая, прожить можно. Я жила, не знала этой любви, и тебе незачем.
Поликсена. Знали, да забыли.
Мавра Тарасовна. Вот как не знала, что я — старуха старая, а мне и теперь твои слова слышать стыдно.
Что же случилось? Болтали, болтали, и вдруг подорвались на чем-то. На чем? Вот на этом заявлении внучки: «знали, да забыли». Ведь если Мавра всеми силами вытравляет из собственной души память о прошлых грехах и смутный, все еще не проходящий страх расплаты за них и все делает, чтобы укрепить в глазах окружающих авторитет своей «незапятнанной нравственности», то слова Поликсены попадают в тайное тайных ее и естественно вызывают некоторое смятение. Что это? Действительная осведомленность Поликсены? Нянька наболтала? Или это так — совпадение, безответственная болтовня? Но настроение от этого хоть ненадолго, но портится.
Замечу: мы ведь знаем, что произойдет с появлением Силы Грознова. Следовательно, нам надо обосновывать чувственную логику, которая объяснит, почему Мавра «подорвалась» на мине, заложенной Филицатой. Мало иметь эту логику в уме. Необходимо выявлять ее через поведение. И совершенно неважно, что до поры до времени зритель не сможет ее объяснить. Важно, что он по ходу жизни в спектакле будет «спотыкаться» о странности поведения, реакций, оценок. А потом, когда произойдет то событие, которое мы готовим на протяжении всего спектакля, скажет: «так она же все время его боялась, чувствовала, что попадется». Опознавательными «знаками», «сигналами» мы воспитаем в зрителе внимание к ним, поиск ответа на непонятности и убежденность в закономерности происшедшего тогда, когда он получит ключ к разгадке.
Значит, в итоге этих нескольких начальных сцен пьесы что должно возникнуть? Ощущение тревоги, некоторого «предгрозового» напряжения, неблагополучия, каких-то пока еще неизвестных, скрытых, но острых конфликтных противоречий.
Амос Панфилыч Барабошев, кажется, полностью раскрывается в такой автохарактеристике: «У меня разговор свободный, точно что льется, без всякой задержки и против кого угодно. Такое мне дарование дано от бога разговаривать, что даже все удивляются. По разговору мне бы давно надо в думе гласным быть или головой; только у меня в уме суждения нет и что к чему — это мне не дано. А обыкновенный разговор, окромя сурьезного, у меня все равно, что бисер». Амос Панфилыч узнаваем. Много в нем черт от Хлынова, да и вообще, родственные его связи со многими купцами, населявшими пьесы {432} Островского более раннего периода, очевидны. И тут таится великолепный «фокус» драматурга! Как бы дублирующий в основных чертах того же Хлынова, Амос Барабошев, помещенный в другое время, становится совершенно новым и необычайно острым характером. Суть его, «зерно» как у маменьки, оттуда, из уходящего прошлого. Внешняя же «упаковка» современная. Нахватавшись словечек, ужимок, одежек нового поколения «негоциантов», Амос оказывается ряженым. Все это не прилипает к нему и не может прилипнуть. Вот что он говорит о своем сословии: «Негоцианты разные бывают: полированные и не полированные. Вам нужно черновой отделки, без политуры и без шику, физиономия опойковая, борода клином, старого пошибу, суздальского письма?» Так в насмешливой интонации говорит Амос в сущности… о самом себе. Только он ряженый — с этой самой опойковой физиономией, но подправленной модным куафером, не в поддевке и сапогах, а в цветном сюртуке да штиблетах, с гетрами, в пенсне для шику, а не по слабости зрения. А если представить себе купеческий клуб, где собираются действительно деловые люди, «негоцианты» нового склада — кем там является Амос? Вхожий туда потому, что за ним маменькин капитал, он там шут, забавник. Вслушаемся в речь Амоса. Экие он «фиоритуры» выдает! Тут и «камуфлет», и «Шато ля роз», и «конгресс», и «спекуляция», и «дисконт»! И что только не соскакивает с его языка без костей! Вот какая на нем наведена «политура». Но ведь если он шут, то есть человек, который должен забавлять, изобретать развлечения, смешить, значит, он достаточно изощрен в этом занятии. Уж не будем вникать, какого он вкуса и ранга, но — изощрен. Да так, что всякие представления, «спектакли» стали уже и натурой. Ведь ни в одной сцене, нигде, ни в каких обстоятельствах, а они будут довольно разнообразными, он не говорит просто, по сути дела. Всюду некое лицедейство, «выкаблучивание», он все время что-то играет, фиглярствует, «шуткует».
Однако этим вовсе не исчерпывается характер Амоса Панфилыча. Это — форма. Суть же не столь забавна, и в этом мы убедимся на фактах.
Никандр обещает Амосу: «я ваш фон потрафлю — против вашей ноты фальши не будет». И действительно — и потрафит, и фальши не будет. Так кажется. Да не так-то оно есть на самом деле. Мухояров молод — ему «лет 30». Он очень точно «работает» в стиле своего патрона, даже и лексика Никандра с вывертом, с изощренностями и этакими пассажами. Все, вроде бы, в унисон. Только «табачок врозь». Никандр помогает Амосу грабить мамашу, чтобы самому грабить Амоса. Это нетрудно, коли Амос может произносить слова «дисконтируй», «бланк», «курсы», но сосчитать, что за ними стоит, не может. Думается, что Мухояров — личность новой формации по отношению к Амосу. Но, найдя теплое местечко — богатейшую и малоразвитую старуху, отдавшую дело по доверенности сыну, который и вовсе без царя в голове, — присосался к ним, подыгрывает их музыке, но плясать заставляет под свою дудку. Впрочем, Мухояров достаточно прозрачен и вполне выявляется в поступках.
И вот первый в пьесе «спектакль» Амоса и подыгрывающего ему Никандра. Смысл спектакля прост: «Раскошеливайтесь, маменька, камуфлет изготовим». В чем же этот камуфлет? Вопрос выдачи замуж Поликсены — самый что ни на есть насущный. И на этот вопрос маменька не может не клюнуть, не раскошелиться.
Тут важно приметить одно обстоятельство: только что о замужестве шла речь между Маврой Тарасовной и Поликсеной. Мы уже выяснили в том диалоге, что в данный момент Мавру не столько волнует сам вопрос выдачи внучки замуж, сколько то, что в строптивости, в непокорности Поликсены улавливается та самая «зыбкость», которая и тревожит более всего старуху. Вот почему в разбираемой сцене не только соревнование с соседом Пустоплесовым раскалывает Мавру, но главным образом — необходимость выдать {433} Поликсену скорее и по своей воле, чтобы тем навести порядок и в первую очередь — в собственной душе.
Амос с аккомпанементом и подначками Никандра плетет длинную историю, причем ведь не без таланта плетет! Таланта на вранье. Что в ней правда, что вранье? Правда — то, что у Пустоплесова объявился для дочери жених-полковник. Все остальное — блеф. Ни генерала, ни похода к свахе — ничего этого нет. Все это нужно, чтобы подвести к главному — «Раскошеливайтесь, маменька». И так как по сумме обстоятельств Мавра очень хочет, чтобы брак этот состоялся, колесо завертелось сразу же, сразу же и принимаются меры навстречу грядущему событию, в том числе и решается вопрос найма «ундера». И распоряжение искать его Мавра дает, очевидно, непосредственно Филицате, из чего та и узнает, что в женихи Поликсене найден «енерал». Амосу же и Мухоярову открыт путь к «дополнительным ассигнованиям» — спектакль удался.
На этой волне удачно проведенной операции с маменькой встречает Амос Зыбкину, пришедшую просить отпустить сына.
Зыбкина появляется сразу же, как только ушла Мавра Тарасовна, и таким образом, Амос и Мухояров не успели еще «дожить» ту радость, которую принес им удачно разыгранный обман. Их радость находит выход в новом спектакле, который разыгрывает актер-премьер Амос Барабошев для себя и для благодарного зрителя Никандра Мухоярова.
Что тут важно? То, что с Зыбкиной сюда приходит подлинная человеческая беда. Истинная, не «театральная». Тогда на столкновения этой беды и человеческой муки с шутовскими развлечениями, которые устраивает Барабошев, возникает тот смысловой эффект, который нужен: раскрытие Амоса, а с ним и Никандра, как силы страшной и опасной в своей жестокости и античеловечности. Это очень нужно не только потому, что это правда, но и как фактор, характеризующий меру серьезности и опасности для Платона происходящих далее событий. Очень легко превратить Амоса в фигуру только комическую, в такого нелепого, глупого забавника в этой истории, размыв остроту и жестокость подлинного конфликта пьесы.
Что происходит? Пришла Зыбкина, просит, объясняет, взывает к разуму и человечности-хозяина. И Амос отвечает, в сущности, правильно. Бесчеловечно, но правильно. «Я, — говорит он, — против закона удерживать его не могу, потому что всякий человек свою волю имеет», но есть долговое обязательство, пока оно не погашено или не отработано — говорить не о чем. А уж как я, хозяин, использую нанятого работника — это дело мое, хочу — бухгалтером, хочу — шутом, был бы при деле. Значит, нарушить закон хочет Зыбкина, а не он. Пусть она выполнит закон — и все.
Все тут логично, хоть и жестоко. Однако истинный смысл открывается не в этой формальной логике и правоте, а в том, как ее использует Амос, какими средствами и для чего. Шутовской спектакль, измывательство над бесправной и беззащитной женщиной имеет целью самоутверждение в праве на насилие, упоенное самолюбование. Реальный же смысл разговора отходит на задний план.
Но тут очень существенно то, что эта расправа с Зыбкиной для Амоса — забава. Раздавить Зыбкину ничего не стоит. Что она такое? Нуль. Ничто. А настроение прекрасное, а потому и игры веселые, «добрые», без злодейства.
К слову сказать, нас часто подводит то, что, опираясь на смысловую логику и найдя логическое обоснование функционального решения сцены, мы на этом успокаиваемся. Таким образом, остаемся на уровне пояснения или иллюстрации фабулы, тогда как действительное содержание, действительный конфликт почти всегда скрыты под внешними фактами.
Амос вызывает Платона, «чтобы он все, что экстренное, сюда принес», тем самым исчерпывая объяснение с Зыбкиной и лишая ее возможности продолжать свои просьбы. И {434} тогда Зыбкина пускает в ход самый для нее тревожный, а потому веский аргумент:
Зыбкина. Я одного боюсь, Амос Панфилыч: как бы он на ваши шутки вам не сгрубил; пожалуй, что обидное скажет.
Барабошев. Никак не может; потому обида только от равного считается. Мы над кем шутим, так даже ругаться дозволяем.
Таким образом, как бы заявлена позиция: Амос для Платона вне досягаемости. Любые слова Платона окажутся бессмысленными, так как не могут оказать никакого воздействия. Они обесценены заранее. Такова декларация. Посмотрим, так ли оно на деле.
Мы подошли к главной сцене первого акта — сцене с письмом. Очень важно взять на вооружение то, что все складывается для Амоса самым лучшим образом: маменьку расколол — под генерала будет выдача хорошего куша, с Зыбкиной расправился к вящему своему удовольствию, в обоих спектаклях сыграл превосходно. Настроение прекрасно. Вдохновение несет его на крылах своих. А тут молодец Мухояров еще подстроил какую-то шутку-ловушку. Начинается подписывание писем. Это входит в «службу» Платона. В чем же служба? В том, чтобы вытерпеть фокусы и издевательства Амоса и Мухоярова. Все, что происходит пока — норма. Так бывает всегда или почти всегда. Не одно, так другое. Заметим, что пока мы только слышали, что Платон терпит, что из него шута сделали, что надо его спасать. Теперь мы это видим воочию. И то, что мы видим, должно быть действительно страшно и невыносимо своей тупостью и жестокостью. Даже то, что происходит до того, как Амос обнаружит письмо Платона. Каждое из пяти подписываемых писем — это дивертисмент, аттракцион, который изобретает Амос, чтобы поставить Платона в нелепое положение, унизить, заставить быть рабом, безропотно покорным. Только так мы можем объяснить, почему вопрос о том, чтобы вырваться от Барабошевых, — вопрос бесконечно мучительный и острый. Только так мы можем объяснить, в каком же состоянии измученности существует Платон, вынужденный из-за своего долга это выносить и терпеть.
Когда ты хочешь играть, а с тобой не играют, это вызывает активное желание заставить играть. Это и происходит с Амосом. Чего он хочет? Чтобы Платон взорвался. Взорвется — игра, «спектакль» приобретут остроту, больший азарт. А так как Платон не поддается, то Амос из себя выходит, чтобы придумать и выкинуть что-нибудь архичудное. Не получается. Платон терпит. И вот шестое, подложенное Мухояровым письмо! Платон убеждается в краже, и тут все, что он сдерживал, взрывается. Но надо иметь в виду, что весь опыт Платона научил его тому, что он бессилен против произвола Амоса и прочих. Поэтому борьбу он начинает не с нападения на Амоса, а с мольбы. Вечная ошибка человека порядочного в схватке с подлостью: надежда на то, что хоть что-то человеческое, совестливое там, в противнике-то есть, теплится, значит, можно туда достучаться. Но просьбы, мольбы, естественно, цели не достигают, и вот тогда Платон начинает борьбу. Чем? Правдой. Веря в ее обязательное торжество… в будущем. Только меч-то, которым размахивает Платон, картонный. Во всяком случае, с барабошевской точки зрения.
Все в сборе, а Филицата и Поликсена подслушивают, затаясь в кустах. И вот первый артист, «вставив двойные стекла», сиречь напялив пенсне, принимается читать «сочинение господина Зыбкина». Вот оно: «Красота несравненная и душа души моей… Любить и страдать — вот, что мне судьба велела. Нельзя открыть душу, нельзя показать чувства — невежество осмеет тебя и растерзает твое сердце. Люди необразованные имеют о себе высокое мнение только для того, чтоб иметь высокое давление над нами, бедными. Итак, я должен молчать и в молчании томиться».
Как отчетливо в этом письме слышится смесь чистых и наивных интонаций Макара {435} Девушкина и пафоса шиллеровских монологов! Нет! Совсем не так прост Платон Зыбкин, как о нем думают в театрах!
Однако для барабошевской компании не может быть ничего смешнее, дичее, чем этакое… и назвать-то не знаешь как! Так глупо и дико, что ошалел Амос прежде, чем его прорвало хохотом нескончаемым, с визгами, хрипами… уж как он был настроен повеселиться, но чтоб такое!.. Этого не выдержишь, помрешь! Гогот, визг, животики надрываются, на ногах не устоишь. Шабаш получился, вот уж насмешил, так насмешил! И кто ж она, эта самая «душа души»? И вот тут-то начинается непредвиденное, незапланированное: стойкое сопротивление Платона. Да какое стойкое! Мы уже много знаем о его реальных обстоятельствах, о том, что такое этот проклятый вексель, который держит в плену и рабстве — а Амос машет им «год буду ждать, коли скажешь», «мало? изорву, коли скажешь» — нет! не поддается!
А ведь так весело было… Да и что же это делается? Холуй, раб ничтожный не желает с ними в их игры играть? характер показывает?! Так в яму его!!!
В яму? Туда, где невиновного отца сгубили?! Ведь «яма» — это болевая точка Платона, которая, в сущности, определила его характер и жизненную позицию. Все могло быть, всего ожидал Платон, только не этого ужаса. И вот сейчас, сейчас Платон уступит, покорится… И Амос подкидывает эту спасительную возможность: «Покорись, братец…» Но теперь схватка идет уже не на шутку, уже не в письме дело, не в испорченном веселье. Уже не до смеха. Чей верх будет, чья возьмет — вот что тут решается. Ну?!
И тут надо вспомнить то, что мы открыли в позиции Мавры Тарасовны: разве не симптом каких-то неведомых перемен в мире, если раб не покоряется, если нищий от денег отказывается.
Отказ Платона назвать ту, которой написаны эти высокие слова, расставляет все по своим местам: названо, вслух сказано кто тут «патриот своего отечества», а кто «мерзавец своей жизни», кто «личный почетный гражданин», а кто «лишние». На том бы и разойтись. Да вдруг Платон говорит вслед Мавре Тарасовне: «Прощайте, бабушка!» Почему «бабушкой» назвал Мавру? Думаю, не выдержал! Ироническая, горчайшая фраза! Надеялся Платон на брак с Поликсеной? Да нет, конечно. А все-таки… а все-таки… в каких-то самых тайных непроизносимых мыслях… Ее бабушка… его бабушка… Дурак! Вот она развязка — он в яму, и все тут, всему конец, вот тебе и «бабушка»… Не выдержал, с языка сорвалось. И что же? А то, что Мавру хлестнуло, словно плеткой, подозрение. Остановилась, примерила: неужто… этот Поликсене такие слова писал! Да неужто?! И весь-то яд, что в ее недоброй душе живет, в словечко «внучек» вылила. Но ведь на горизонте генерал! Пиши не пиши, а быть Поликсене генеральшей, и заботы с плеч долой. Потому весело и завершила: «Бабушка я, да только не тебе». На том и прощайте.
«Чему вы рады? Кого гоните? Разве вы меня гоните? Вы правду от себя гоните — вот что!» — заключает Платон и тем определяет важнейшую и принципиальную позицию: он жертва борьбы за правду. Это сливается с возвышенным представлением о христианском мученичестве за веру. А что это значит? Ведь это прекрасно — погибать за свою веру! За правду! И, делая в заключение такое открытие, Платон просветлен. Он не убит — горе, жестокое наказание на него наложенное, страдание — все это его возвышает в собственном ощущении. Он охвачен — я так бы назвал — трагическим ликованием.
И тут представляется важным это противостояние, столкновение «свиного рыла» барабошевской компании с этой просветленностью их жертвы.
Ну а Поликсена и Филицата, которые, затаив дыхание, пересидели всю эту схватку в кустах?
Случилось ли что-нибудь принципиально новое для Филицаты? Нет. Конечно, выходка Платона сильно обостряет обстоятельства, но те же обстоятельства, которые и
Достарыңызбен бөлісу: |