Литература нравственного сопротивления 1946-86 г г. Лондон, "overseas",1979. Москва, "



бет8/43
Дата18.06.2016
өлшемі2.2 Mb.
#144775
түріЛитература
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   43

"Литературка" взялась срочно переучивать читателя, заведенного ею самой

в дебри бесчисленных фальшивых теорий: бесконфликтности, примата

положительного героя и пр.; это была светлая минута в жизни "Литературки" --

люцидум интервалпум, как шутили старые писатели, окончившие еще классические

гимназии, т.е. светлый промежуток у сумасшедшего...

В этот светлый промежуток "Литературка" пыталась устыдить даже

советских издателей, опубликовав нашумевшую в свое время статью "Найти

собакина" (т.е. разбойника-рецензента, готового угробить любую нежеланную

издательству рукопись).
Люцидум интерваллум продолжался, как и полагается, считанное время. На

даче Ермилова висела железная табличка с надписью: "Осторожно: злая собака".

Кто-то приписал на ней гвоздем: "и беспринципная". Пришлось табличку срочно

отрывать.

Но на том перестройка и кончилась. Сталинские методы фальсификации

общественной мысли, вошедшие в плоть и кровь, снова высыпали наружу, как

сыпь при скарлатине.

В те дни обсуждался, скажем, чудовищно плохой роман Федора Панферова

"Волга-матушка река". "Литературная газета" опубликовала обзор писем

читателей. Было процитировано 13 положительных отзывов и чуть поменьше --

отрицательных. Словом, книга как книга. Никакого скандала!

Каков же был конфуз, когда выяснилось, что редакция получила более

тысячи негодующих писем и только... 13, одобряющих роман. Негодование

читателей скрыли, а 13 положительных увидели свет как "мнение народа". Но

все скрыть было уже невозможно.

Люди стали во весь голос критиковать антилитературу и, прежде всего,

Бабаевского с его "Кавалером Золотой Звезды". Фальшь таких книг стала

вопиющей после сентябрьского пленума ЦК партии 1953 года, когда выяснилось,

что коров ныне в СССР меньше, чем при Николае II.

Подобные открытия -- позднее все более редкие -- привели не только к

краху "деревенской" антилитературы, трубившей о полном изобилии в годину

голода, но и к трагедии таких даровитых писателей, как Сергей Антонов. Его

бесспорно талантливые рассказы о деревне, частушечно-фольклорной, напоенной

запахами трав, написаны скорее глазами дачника, отпускника. Они не

претендовали на обобщения. Но все равно талантливый писатель не мог простить

себе того, что в годы разора и голода он отделывался "частушечными

рассказами", и надолго замолчал...

Напротив, подняли голос писатели-националы.

Крупный дагестанский поэт Расул Гамзатов серьезно заинтересовался

трагедией Шамиля, преданного Россией, требовал поставить ему памятник; а

позднее, на съезде писателей, выступил с поздравлением, от которого, помню,

председательствовавший Сергей Михалков вскочил, точно на гвоздь сел.

-- Я па-аздравляю, -- гулко, в съездовские микрофоны, нарочито

замедленно начал Расул Гамзатов. -- Па-аздравляю русских писателей -- первых

среди равных -- от имени дагестанского народа -- предпоследнего среди

равных...

Эммануил Казакевич, побывавший в Венгрии, привез оттуда анекдот, также

свидетельствующий о том, что советское великодержавие для многих народов --

кость в горле. Он неизменно добавлял, что услышал его в Будапештском райкоме

партии. "Заключен-де пакт между СССР и Венгрией, -- шутили секретари

Будапештского горкома, -- о свободе плавания по Дунаю. Русским -- вдоль

реки, а венграм -- поперек..."

Увы! Политические анекдоты безвременья, затопившие Россию, так

анекдотами и остались: словотворчеством в те времена оторопи и прозрения

временно не интересовалась даже припугнутая госбезопасность.

Сразу после смерти Сталина -- почти на другой день -- усилилось

шуршание листов самиздата. То, что лежало в тайниках, уцелело после чисток

37-го года, стало множиться и расползаться по стране.

Любопытно, что же стало самиздатом после марта 1953 года, кроме стихов

Гумилева и Цветаевой, имевших распространение лишь в университетском кругу?

Каков был новый самиздат?

Как это ни парадоксально, новым самиздатом стал... Ленин. Помнится, в

тот год я впервые прочитал, на тетрадном листочке, копию письма Ленина к

народному комиссару юстиции Д. Курскому, в котором призывалось "обосновать и

узаконить" террор... "без фальши и прикрас...", "... формулировать надо как

можно шире..."

Оказалось, это письмо было напечатано и ранее, но -- наше поколение все

открывало заново. С несравненно большим вниманием мы читали и то, что от нас

скрывали всегда. Помню, как поразили меня слова Веры Засулич, напечатанные

26 ноября 1917 года в России. Слова народоволки, стрелявшей в губернатора.

Ее считали героиней даже в сталинское время. Она прочно вошла в историю

русского освободительного движения. И вдруг выяснилось -- народная героиня

сказала вот что: "Защищать свободу печатного слова от Ленина с компанией

можно только делом. Ни урезонивать их, ни запугать невозможно... Нас,

социалистов, Ленин пытается запугать тем, что борьба с его владычеством

является борьбой "в рядах буржуазии" -- против рабочих, солдат и прочих

масс. Но это такая же ложь, как и все остальное... Борьба идет... не против

масс, а против лжи, которой их опутывают... Неустанной борьбой русские люди

докажут -- самим себе докажут, а это очень важно, -- что кроме деспотов и

рабов в России есть граждане..." ("Протест русских писателей", 26/Х1 1917

года).

Подобные открытия ошеломляли нас. Выбравшись по скользким заплесневелым



стенкам из бездуховного колодца сталинщины, мы открывали горизонты, о

существовании которых и не ведали...

Что же делать? Как быстрее, серьезней осмыслить происходящее, если все

документы, по-прежнему заперты в "спецхране" Ленинской библиотеки, заперты,

как и в сталинское время?

Естественно, мы потянулись к Достоевскому, Кафке, Пастернаку. "Бесы"

Достоевского или история провокатора Азефа читались и перечитывались: книги

эти перестали быть историей...

Нас, тогда молодых писателей, отбрасывали от редакций, хотя кое-что

неожиданно прорывалось, о чем скажу позднее. Эта необычайная активность

молодых объяснялась главным образом тем, что мы знали, твердо знали: ни

Фадеев, ни Симонов, ни Сурков, ни Катаев не оградят от разбоя.

Мы трепетно ждали, много лет ждали голоса уважаемых нами тогда маститых

"советских классиков", ставших чем-то вроде икон советской литературы.

Торопливо раскрывали газеты: кто бы мог -- в тот год потрясений -- помешать,

скажем, Л. Леонову, Ф. Гладкову, К. Федину, К. Паустовскому, если бы они

объединились против литературной нечисти? Против каторжной советской

цензуры.


Однако неоклассики молчали.

Разнесся, правда, слух о дерзости писателя Степана Злобина. Степан

Злобин вернулся из гитлеровского плена, где был руководителем восстания в

одном из лагерей уничтожения. Злобин заслуживает особого разговора, особого

места в истории современной литературы. Приведу только один эпизод из его

жизни... Степана Злобина, как писателя-историка, пригласили в Политиздат. На

заседание. Сюда прибыли и испытанные ортодоксы из института Маркса--

Энгельса-- Ленина, которые вычеркивали из издательского плана (а обсуждался

план будущих лет) книги об участниках революции, погубленных Сталиным.

Одного революционера вычеркнули как уклониста, двух -- как частичных

троцкистов.

Список редел. И вот поднял руку Степан Злобин, спросил главного

ревнителя чистоты: "Скажите, пожалуйста, кто был главным троцкистом?" Тот

смешался: "То есть кто главный троцкист? Троцкий, конечно". "Ничего

подобного, -- сказал Степан Злобин. -- Главным троцкистом был Сталин".

Ревнитель партийной чистоты покачнулся, свалился бы со стула, если б

его не поддержали. Такого Россия не слыхивала уже три поколения.

Но то было частное мнение. Не увидевшее, конечно, публикации...

Кто начнет в печати? Кто сумеет прорвать бетонные надолбы цензуры?

Несколько поколений ждало смельчака в литературе, который первым бросит

камень в гнилое болото. Вызовет дискуссию, ругань, серьезное переосмысление

жизни! Пусть только начнет!..

Первым начал Илья Эренбург.

Осенью 1953 года в журнале "Знамя" появилась его статья с невинным

названием "О работе писателя. Этот журнал зачитывался до дыр, как и все

еретическое, хотя бы близкое к правде. "Каждое общество знает эпоху своего

художественного расцвета, -- писал Эренбург. -- Такие периоды называются

полуднем. Советское общество переживает сейчас раннее утро".

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Тридцать лет печать твердила изо дня в

день: "Под солнцем сталинской эпохи", "на солнечной стороне мира". Целые

поколения были воспитаны на этих словесных штампах и поверили, что живут под

добрым солнцем, по крайней мере, сталинской конституции. И вдруг

оказывается, утро забрезжило только сейчас. Значит, что ж, сталинская эпоха

была мраком?!.

Далее: "Есть область, в которой писатель обязан разбираться лучше своих

сограждан и современников: это внутренний мир человека". Лучше всех все

знало и во всем разбиралось ЦК КПСС, оно породило все постановления ЦК об

искусстве, и -- вдруг?! "Место писателя не в обозе, он похож скорее на

разведчика, чем на штабного писаря. Он не переписывает, не излагает, он

открывает..."

Это был бунт! Бунт против невежественного цензурного контроля!

"Писатель не может выправлять жизнь своих героев, -- категорически заявлял

Эренбург, -- как корректор выправляет гранки книги".

Прошло меньше года, и появилась "Оттепель", повесть 54-го года. Она

была, по сути, продолжением той же еретической статьи. Главный отрицательный

герой ее -- директор завода Журавлев, бюрократ, нечто вроде Листопада из

"Кружилихи" Веры Пановой. Новый Листопад призывает: "Поменьше смотреть на

теневые стороны, тогда и сторон будет меньше". Не дает грузовика роженице:

"Машины не для этого".

Есть в книге и художник Пухов, циник, растерявший талант. (Тема эта

давно описана Гоголем в его "Портрете" -- трагедия художника, угождавшего

вкусу заказчика.)

Есть и героиня Лена, ушедшая от отрицательного Журавлева к серому

положительному Коротееву -- все это в литературе было. Ничего нового

Эренбург не открыл. Повесть эта, на мой взгляд, одна из самых слабых у

Эренбурга. Даже стиль Эренбурга, рубленый, основанный на контрастах, так

уместный в его "огнепальной" публицистике, в "Оттепели" -- вял, бесцветен...

Но поставим вопрос прямо: если герои "Оттепели" не новы, если сюжет

задан и элементарен, почему же книга, художественно слабая, стала знамением

времени? Явлением переходных лет? Почему на нее обрушились, как на главную

опасность?

В конце книги завихрилась буря, сбросившая с пьедестала Журавлева, и --

наступила оттепель...

Это слово Илья Эренбург, как известно, вынес в заголовок, ставший

символом... "Оттепель", -- повторяла Россия, когда все мракобесы, от

Молотова до Шолохова, утверждали, что ничего не случилось и все было

прекрасно, кроме отдельных недостатков.

Илья Эренбург дал мыслящей России точное и образное определение

времени: оттепель...

Конечно, на него снова набросились все -- от Шолохова до Симонова...

Эренбург ответил на это предисловием к книге Бабеля, которое срочно

изъяли, а затем своим последним и, на мой взгляд, главным трудом -- "Люди,

годы, жизнь", целые главы которого немедля изымались цензурой и уходили в

самиздат...

Вклад Эренбурга в процесс духовного пробуждения послесталинской России

трудно переоценить.

Однако самый сильный удар по сталинщине нанес не он. Не он поднял на

ноги всю молодежь, посеяв панику в ЦК.

Героем 1953 года стал совсем другой писатель, бывший иркутский

следователь, выступивший против произвола. Он сделал это столь талантливо и

ярко, что об Эренбурге, авторе крамольной статьи, почти забыли.

2. ПОДВИГ ВЛАДИМИРА ПОМЕРАНЦЕВА

Этот прорыв совершил маленький тихоголосый человек, болезненно

скромный, неторопливый, ходивший даже в лютые морозы в легкой шерстяной

куртке. "Я иркутянин, -- говорил он с застенчивой улыбкой. -- Привык морозу

не поддаваться".

Имя этого человека -- Владимир Померанцев. Подвиг, им совершенный,

назывался прозаично: " Об искренности в литературе", очерк. Опубликован этот

очерк был в 12-м номере журнала "Новый мир" за 1953 год. Спустя два месяца

после пристрелочной статьи Ильи Эренбурга в десятом номере "Знамени".

Едва декабрьский номер появился в продаже, как о Владимире Померанцеве

заговорила вся думающая Россия.

Но вначале расскажу о той стороне его жизни, о которой мало кто знал и

которая была не менее героична, чем его статья, изобличившая ложь эпохи...

Некогда Владимир Померанцев изучал юриспруденцию, в молодости работал

следователем в сибирской глуши, а затем ушел в журналистику, так как сажать

невинных было невмоготу. Многие его однокурсники стали за эти годы

прокурорами и судьями, и, изредка общаясь с ними, товарищами детства,

Владимир Померанцев непрерывно освобождал невиновных.

Он сам, на свои средства, выезжал в дальние города, разговаривал с

запуганными свидетелями, и -- выяснял истину.

Когда я впервые пришел к нему домой, на тихую улочку, неподалеку от

станции метро "Сталинская", у него сидели двое стриженых парней в тюремных

ватниках. Они приехали к нему прямо из лагеря. Парни были музыкантами,

получили в свое время по двенадцать лет лагерей.

В одном из городов они, устав после концерта, не пожелали играть на

свадьбе председателя горсовета.

Гонец от властей настаивал, и один из музыкантов сказал:

-- Парень, мы играем только на похоронах. Вот если бы ваш председатель

предстал перед Господом!..

За музыкантами приехали утром. Нет, им не "шили" политику: времена были

не те. Им приписали... групповое изнасилование, совершенное в те дни в

районе; да еще добавили, для крепости, по разным "звонковым" статьям, как

говорят юристы; приговоренные по этим статьям досрочно не освобождаются,

сидят "от звонка до звонка".
Померанцев отыскал все документы, говорящие о мести городских властей,

и добился смещения прокурора, придумавшего "дело" об изнасиловании.

Однако борьба за освобождение музыкантов продолжалась пять лет. Один из

музыкантов, скрипач, отморозил в лагере пальцы, и их ампутировали; другой

ослеп. Их "комиссовали" как инвалидов. Третий, не выдержав мучений,

повесился в лагерном бараке. И только двое вышли через пять лет за ворота

лагеря. И прежде всего приехали к Владимиру Михайловичу Померанцеву, своему

освободителю.

Кого только не освобождал Владимир Померанцев за свою подвижническую

жизнь: токарей, деревенских мальчишек, начальников геологических партий,

председателей колхозов. Гости на его день рождения прилетали, случалось, за

10 тысяч километров, из Петропавловска-на-Камчатке или Магадана, порой

только на один день. Подняв рюмки за здоровье именинника, утирали ладонями

повлажневшие глаза.

... В декабре 53-го года Владимир Померанцев как в набат ударил. Передо

мной его очерк-исследование "Об искренности в литературе", который ныне так

хотели бы вырубить из истории литературы лжецы и фальсификаторы.

"Неискренность, -- писал Владимир Померанцев, -- это не обязательно

ложь. Неискренность -- это и деланность вещи... История искусства и азы

психологии вопиют против деланных романов и пьес".

В ЦК сразу поняли, что он имеет в виду социалистический реализм,

который весь -- от схемы, от заданности, "деланности", как выразился

Померанцев.

Он прослеживает главные приемы лакировки в советской литературе.

а) Самый грубый, пишет он, -- измышление сплошного благополучия

(Бабаевский, Сергей Антонов, фильмы Пырьева, вроде "Кубанских казаков").

б) Прием потоньше. Явной лжи нет. Заливные поросята и жареные гуси

убираются из колхозной жизни. Но -- цинично замалчивается дурное и скверное.

с) Третий прием хитрее и подлее всех предыдущих. Он заключается в таком

подборе сюжета, когда вся проблематика, вся глубина темы вообще остаются за

бортом. "Искажение тут -- в произвольном отборе".

После очерка-исследования Владимира Померанцева и по следам его и

родился в Москве полуанекдот-полупрозрение о том, что же такое, в конце

концов, социалистический реализм...

Жил некогда жестокий царь Навуходоносор, -- рассказывалось обычно с

шутливой интонацией это вовсе не шуточное. -- Придворный художник изобразил

хромого и одноглазого Навуходоносора стройным рыцарем с блещущими отвагой

очами и... был казнен "за лакировку действительности".

Призвали второго, который, естественно, знал о судьбе первого. Второй

нарисовал грозного царя таким, каков он есть, т.е. колченогим и кривым, и...

был казнен "за клевету на действительность".

Вызвали третьего. Тот написал страшного царя в профиль. Царь стоял на

одном колене и, прикрыв глаз, нацелился из лука. Ничего не было искажено. У

царя был зажмурен, разумеется кривой глаз. Подогнута укороченная нога. Царь

был прекрасен в своем охотничьем порыве.

Лжи не было. Как и правды.

Сей запуганный до смерти, издрожавшийся за свою шкуру художник, который

придумал, на краю могилы, спасительный ракурс, -- завершал обычно

рассказчик, -- и был родоначальником социалистического реализма...

Этот как бы анекдот облетел Москву, а затем всю страну. О нем говорили

в университетах, в Союзе писателей, в бесчисленных секретных НИИ и КБ, где

собрана "техническая элита", фыркали в кулак, узнав о нем, на высоких

совещаниях. Острая и талантливая статья, высказавшая давно наболевшее,

начала, как видим менять нравственный климат...

"Писатели не только могут, а обязаны отбросить все приемы, приемчики,

способы обхода противоречивых и трудных вопросов..." Настоящий писатель

никогда не станет "заглушать проблематику...", -- писал В. Померанцев.

А проблематика сложна и противоречива, и Померанцев рассказывает о

случае из своей юридической практики, когда его послали в дальний колхоз, в

Заозерье, куда начальство не добиралось. Им руководила бой-баба, вдова. Она

подняла колхоз, спасла людей от голода, но... добивалась этого не всегда

юридически безупречными способами. Скажем, гнала самогон, которым и

расплачивалась и с плотниками, и с рыбаками, обогащавшими колхоз.

Правда оказалась не так проста. Куда сложнее должностного взгляда

прокурора или директора банка.

Прокурор между тем требовал немедля завести на бабу-председателя

"дело". И посадить в тюрьму ее, спасшую от гибели десятки ребятишек...

Владимир Померанцев бросил тогда работу в прокуратуре.


"Искренность... должна быть мужественной, -- требовал он в работе,

напечатанной в "Новом мире". -- Не писать, пока не накалился; не думать о

прокурорах..."

Вот на что посягнул бывший следователь прокуратуры. Не думать о

прокурорах!

Не жалует он, разумеется, и "благополучно-номенклатурных писателей".

"Когда в нас, читателях, возникает тоска и горечь, когда с нами

происходят перемены судьбы, бить нас, беззащитных, пустыми, бессочными

фразами -- это жестокость бесталанных людей".

Особый счет у Померанцева к критикам. "От критика исходят, -- негодует

он, -- не звуки, а отзвуки". "Плохо, когда критик ничего не подсказывает, а

сам ожидает подсказок". "Мы знаем имена многих писателей, знаем их книги, но

вовсе не знаем, чем обязана им литература, что они дали ей..."

Разве в нашей лирике нет такого "неразумного, как не объясненного еще

рассудком разумного", что, по утверждению Гете, является признаком настоящей

поэзии?


Но никто ничего этого не проследил. Поэтов у нас разделяют лишь

запятые.


"Наши критики, -- возмущенно продолжает далее Померанцев, -- боятся

вписывать современных советских писателей в литературу... Боятся зачеркивать

тех, кто вознесен ввысь на бумажном планере и держится ветром или

веревочкой".

Это уж недвусмысленный намек на конкретные имена. Не так грудно себе

представить, в какой истерике забился, к примеру, "борец за мир" Корнейчук.

И его подголоски...

Каждым абзацем, каждой строкой Владимир Померанцев бьет, что

называется, не в бровь, а в глаз. "А что такое перестраховка? -- вопрошает

он. -- Это, по меньшей мере, десять пороков. Тут эгоизм, трусость, слепой

практицизм, безыдейность и прочее, включая подлость".

А трусам-редакторам подают руку, зовут в гости. Их надо бойкотировать,

изгонять из среды честных людей. И писать о подлинных страстях и страданиях.
"Обогащение тематики кажется мне самой надобной из надобностей

литературы" ("Новый мир" No 12, 1953 г.).

Как видим, литература отмобилизовалась сразу же после смерти Сталина.

Буквально в тот же год! Хотя о предстоящем развенчании Сталина еще и мысли

не было, напротив, ермиловы пытались продолжать величание "сталинской

эпохи", подлинная литература пошла на прорыв, как герои-пехотинцы, бросаясь

грудью на ДОТы.

Легко понять, такого удара по сталинщине Владимиру Померанцеву не

забыли до конца дней его. Десятки прекрасных рассказов так и остались

похороненными в его столе.

Это было подлинным преступлением против литературы: Владимир Михайлович

писал талантливо и мудро.

Кто мог забыть, скажем, его рассказ "Караси", прослушав его хоть раз?

Хотя пересказ всегда ослабляет силу воздействия талантливого

произведения, я все же коснусь его, придушенного цензурой...

Одному из ответственных работников рыбной промышленности позвонили и

сказали, что в Кремле просят карасей. Полагая, что карасей возжелал отведать

сам Сталин, ответственный чиновник немедля в панике вылетел в один из

дальних рыбных колхозов, где, он точно знал, еще водились караси.

А стояла лютая зима. Никто из колхозников, естественно, доставать

карасей из-подо льда не соглашался. И вот секретарь райкома партии и этот

ответственный чиновник, взломав лед и стоя по колено в ледяной воде,

принялись выполнять государственную задачу: ловить карасей...

Словом, привез этот ответственный чиновник несколько карасиков, однако

тяжело заболел.

А выяснилось вскоре, что караси-то были нужны не Сытину, а начальнику

охраны генералу Власику. Мать к нему приехала из деревни, посетовала: вот,

мол, рыба у вас. московских, все соленая, морская. А карасика и не

попробуешь.

Генерал решил ублажить свою матушку, позвонил в министерство по

"вертушке", т. е. кремлевскому телефону...

Страх и угодливость чиновничества, убеждает нас Владимир Померанцев

своим рассказом, достигли такой степени, что человек по звонку из Кремля мог

убить себя, родных, кого угодно, лишь бы не прогневить власть.

А потом, когда этот человек стал инвалидом, его третирует жена, от него

отвернулись дети; и он, сановный деятель, отдавший жизнь сталинской эпохе,



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   43




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет