Глава семнадцатая
Признание
февраль — апрель 1886 года
Редактор «Будильника» Курепин, вернувшись после новогодних праздников из Петербурга, объявил Чехову, что крупнейший издатель Суворин хочет печатать его рассказы в субботнем приложении к «Новому времени». Чехов с готовностью согласился, о чем и было доложено Суворину. Пятнадцатого февраля в «Осколках» был опубликован рассказ «На чужбине», одна из лучших чеховских вещей юмористического жанра. Чрезвычайно забавный и вместе с тем трогательный и печальный, рассказ повествует о затруднительном положении, в которое попал французский гувернер: русский хозяин конфисковал у него паспорт, превратив своего гостя в раба. В тот же день состоялся дебют Антона в «Новом времени», и появившийся там рассказ «Панихида» затмил своим блеском московскую публикацию. Кажущаяся поначалу забавной историей, «Панихида» выходит за рамки юмористики: похоронивший дочь и убитый горем отец настаивает на том, чтобы ее поминали как блудницу. Рассказ открывает новую чеховскую тему — актер как изгой общества, а его трагизм берет свое начало в комедии ошибок. Суворин послал Антону телеграмму, в которой просил подписать рассказ настоящим именем. Чехов же до сих пор приберегал его для научных сочинений — лишь в журнале «Природа и охота» можно было найти подлинную фамилию автора. Уступив (правда, с неохотой) просьбе Суворина, Антон Чехов обрек на вымирание Антошу Чехонте.
Лейкин вынужден был смириться с потерей своего протеже: «Мне кажется, что Вам прямой расчет писать у Суворина, ибо он платит чуть не вдвое дороже, а Худекову посылать изредка <...> чтобы не порвать связь». (Суворин для начала положил Чехову 12 копеек за строчку и выделил ему в три раза больше места, чем тот имел у Лейкина, так что один рассказ мог принести сто рублей.) Подобные трения возникали между Чеховым и Лейкиным и раньше, и не только на почве его московских публикаций. На лейкинское бахвальство своей мужской и редакторской мощью Антон отреагировал резко: «Член, разбивающий грецкие орехи, как мерило редакторских способностей, может послужить прекрасной темой для диссертации»106. С середины апреля Худеков сократил отведенное Чехову в «Петербургской газете» место, чтобы печатать хронику. Антон начал демонстрировать преданность Суворину, послав ему поздравительную телеграмму по случаю десятилетия «Нового времени». На юбилейном сборище, на котором Суворин раздавал своим фаворитам золотые медали, был и Лейкин. Он не преминул извлечь пользу из новых связей Чехова, к тому же ему было лестно, что и Суворин, и Григорович «влюблены» в рассказы его по допечного. Дмитрий Григорович, первый из русских прозаиков правдиво описавший тяжелую участь русского крестьянства и уже лет сорок почивавший на лаврах, по-прежнему был вхож во многие редакторские кабинеты — настолько заразительным был его писательский энтузиазм.
Чехов предугадал суворинские вкусы. Газетчики «Нового времени» в своих репортажах и художественных публикациях любили подпустить натурализма и «клубнички». В двух чеховских рассказах, помещенных в «Новом времени» в феврале, героиней выступает темпераментная женщина, которая восстает против мужа: в «Агафье» она готова вынести его побои, проведя ночь со своим любимым, а в «Ведьме» она нагоняет на мужа страх, колдовством заманивая в избу потерявших дорогу путников. По словам Билибина, Суворин был «просто в восторге».
Самого же его, как и других, более благонравных чеховских друзей, например архитектора Франца Шехтеля, рассказы эти несколько покоробили; даже у Григоровича, известного сластолюбца, были на этот счет некоторые сомнения. В конце марта Чехов посылает Суворину рассказ «Кошмар», в котором выражается гражданская озабоченность бедственным положением священников и врачей и не чувствуется никакого «душка». История затронула струны в душе Суворина — в рассказе жена доктора сама стирает белье, и это звучит в унисон с излюбленной темой воспоминаний Суворина о прожитой в нужде молодости: его первая жена своими руками мыла в доме полы.
Новое творческое направление, избранное Чеховым, получило признание 25 марта 1886 года. Григорович, который еще прошлым летом восхищался «Егерем», теперь отбросил всякие сомнения в том, что открыл гения и нашел себе преемника. Об этом он долго беседовал с Сувориным, а потом написал Антону свое знаменитое письмо:
«Милостивый государь Антон Павлович,
Около года тому назад я случайно прочел в „Петербургской газете" Ваш рассказ; названия его теперь не припомню; помню только, что меня поразили в нем черты особенной своеобразности, а главное — замечательная верность, правдивость в изображении действующих лиц и также при описании природы. С тех пор я читал все, что было подписано Чехонте, хотя внутренне сердился за человека, который так еще мало себя ценит, что считает нужным прибегать к псевдониму. Читая Вас, я постоянно советовал Суворину и Буренину следовать моему примеру. Они меня послушали и теперь, вместе со мною, не сомневаются, что у Вас настоящий талант — талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья. Я не журналист, не издатель; пользоваться Вами я могу только читая Вас; если я говорю о Вашем таланте, говорю по убеждению. Мне минуло уже 65 лет; но я сохранил еще столько любви к литературе, с такой горячностью слежу за ее успехом, так радуюсь всегда, когда встречаю в ней что-нибудь живое, даровитое, что не мог — как видите — утерпеть и протягиваю Вам обе руки. Но это еще не все; вот что хочу прибавить: по разнообразным свойствам Вашего несомненного таланта, верному чувству внутреннего анализа, мастерству в описательном роде (метель, ночь и местность в „Агафье" и т. д.), чувству пластичности, где в нескольких строчках является полная картина: тучки на угасающей заре — „как пепел на потухающих угольях..." и т. д. — Вы, я уверен, призваны к тому, чтобы написать несколько превосходных, ис-тинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий. Для этого вот что нужно: уважение к таланту, который дается так редко. Бросьте срочную работу. Я не знаю Ваших средств; если у Вас их мало, голодайте лучше, как мы в свое время голодали, поберегите Ваши впечатления для труда обдуманного, обделанного, писанного не в один присест, но писанного в счастливые часы внутреннего настроения. Один такой труд будет во сто раз выше оценен сотни прекрасных рассказов, разбросанных в разное время по газетам; Вы сразу возьмете приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики. В основу Ваших рассказов часто взят мотив несколько цинического оттенка: к чему это? Правдивость, реализм не только не исключают изящества, — но выигрывают от последнего. Вы настолько сильно владеете формой и чувством пластики, что нет особой надобности говорить, например, о грязных ногах с вывороченными ногтями и о пупке у дьячка. Детали эти ровно ничего не прибавляют к художественной красоте описания, а только портят впечатление в глазах читателя со вкусом. Простите мне великодушно такие замечания; я решился их высказать потому только, что истинно верю в Ваш талант и желаю ему ото всей души полного развития и полного выражения. На днях говорили мне, выходит книга с Вашими рассказами; если она будет под псевдонимом Че-хон-те, — убедительно прошу Вас телеграфировать издателю, чтобы он поставил на ней настоящее Ваше имя. После последних рассказов в „Новом времени" и успеха „Егеря" оно будет иметь больше успеха. Мне приятно было бы иметь удостоверение, что Вы не сердитесь на мои замечания, но принимаете их как следует к сердцу точно так же, как я пишу Вам неавторитетно, — по простоте чистого сердца. Жму Вам дружески руку и желаю Вам всего лучшего. Уважающий Вас Д. Григорович».
Антон, всю жизнь относившийся с опаской и настороженностью к собственному отцу, раскрыл свою душу патриархам русской литературы. Лесков, Григорович, Толстой, а также сам себя сделавший Суворин пробудили в нем чувство сыновней преданности. Их знаки внимания он ставил выше обожания поклонниц. Поделившись радостью с дядей Митрофаном и Билибиным, Антон отправил обратной почтой взволнованное ответное письмо:
«Ваше письмо, мой добрый, горячо любимый благовеститель, поразило меня, как молния. Я едва не заплакал, разволновался и теперь чувствую, что оно оставило глубокий след в моей душе. Как Вы приласкали мою молодость, так пусть Бог успокоит Вашу старость, я же не найду ни слов, ни дел, чтобы благодарить Вас. Вы знаете, какими глазами обыкновенные люди глядят на таких избранников, как Вы; можете поэтому судить, что составляет для моего самолюбия Ваше письмо. Оно выше всякого диплома, а для начинающего писателя оно — гонорар за настоящее и будущее. Я как в чаду. Нет у меня сил судить, заслужена мной эта высокая награда или нет... Повторяю только, что она меня поразила.
Если у меня есть дар, который следует уважать, то, каюсь перед чистотою Вашего сердца, я доселе не уважал его. Я чувствовал, что он у меня есть, но привык считать его ничтожным. Чтоб быть к себе несправедливым, крайне мнительным и подозрительным, для организма достаточно причин чисто внешнего свойства... А таких причин, как теперь припоминаю, у меня достаточно. Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторству и не переставали дружески советовать мне не менять настоящее дело на бумагомаранье. У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника. В Москве есть так называемый „литературный кружок": таланты и посредственности всяких возрастов и мастей собираются раз в неделю в кабинете ресторана и прогуливают здесь свои языки. Если пойти мне туда и прочесть хотя кусочек из Вашего письма, то мне засмеются в лицо. За пять лет моего шатанья по газетам я успел проникнуться этим общим взглядом на свою литературную мелкость, скоро привык снисходительно смотреть на свои работы и — пошла писать! Это первая причина... Вторая — я врач и по уши втянулся в свою медицину, так что поговорка о двух зайцах никому другому не мешала так спать, как мне.
Пишу все это для того только, чтобы хотя немного оправдаться перед Вами в своем тяжком грехе. Доселе относился я к своей литературной работе крайне легкомысленно, небрежно, зря. Не помню я ни одного своего рассказа, над которым я работал бы более суток, а „Егеря", который Вам понравился, я писал в купальне! Как репортеры пишут свои заметки о пожарах, так я писал свои рассказы: машинально, полубессознательно, нимало не заботясь ни о читателе, ни о себе самом... Писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, Бог знает почему, берег и тщательно прятал.
Первое, что толкнуло меня к самокритике, было очень любезное и, насколько я понимаю, искреннее письмо Суворина. Я начал собираться написать что-нибудь путевое, но все-таки веры в собственную литературную путевость у меня не было.
Но вот нежданно-негаданно явилось ко мне Ваше письмо. Простите за сравнение, оно подействовало на меня как губернаторский приказ „выехать из города в 24 часа!", т. е. я вдруг почувствовал обязательную потребность спешить, скорее выбраться оттуда, куда завяз...
Я с Вами во всем согласен. Циничности, на которые Вы мне указываете, я почувствовал сам, когда увидел „Ведьму" в печати. Напиши я этот рассказ не в сутки, а в 3-4 дня, у меня бы их не было...
От срочной работы избавлюсь, но не скоро... Выбиться из колеи, в которую я попал, нет возможности. Я не прочь голодать, как уж голодал, но не во мне дело... Письму я отдаю досуг, часа 2-3 в день и кусочек ночи, т. е. время, годное только для мелкой работы. Летом, когда у меня досуга больше и проживать приходится меньше, я возьмусь за серьезное дело.
Поставить на книжке мое настоящее имя нельзя, потому что уже поздно: виньетка готова и книга напечатана. Мне многие петербуржцы еще до вас советовали не портить книги псевдонимом, но я не послушался, вероятно, из самолюбия. Книжка моя мне очень не нравится. Это винегрет, беспорядочный сброд студенческих работишек, ощипанных цензурой и редакторами юмористических изданий. Я верю, что, прочитав ее, многие разочаруются. Знай я, что меня читают и что за мной следите Вы, я не стал бы печатать этой книги.
Вся надежда на будущее. Мне еще только 26 лет. Может быть, успею что-нибудь сделать, хотя время бежит быстро.
Простите за длинное письмо и не вменяйте человеку в вину, что он первый раз в жизни дерзнул побаловать себя таким наслаждением, как письмо к Григоровичу.
Пришлите мне, если можно, Вашу карточку. Я так обласкан и взбудоражен Вами, что, кажется, не лист, а целую стопу написал бы Вам. Дай Бог Вам счастья и здоровья, и верьте искренности глубоко уважающего Вас и благодарного А. Чехова».
Хотя Лейкин по-прежнему уверял Антона: «Мой дом, мой стол — к Вашим услугам», тот решил встретиться в Петербурге со своими новыми покровителями без его участия. После прохладного приема, оказанного ему Сувориным и другими в прошлый приезд в Петербург, у Антона появились основания не доверять редактору «Осколков». В письме к Александру он назвал Лейкина «дядей лжи». Шехтель, работавший над обложкой к сборнику «Пестрые рассказы», сообщал Антону: «Предположение, что Лейкин действует во вред Вам и, следовательно, в свою пользу, не лишено, как оказывается, основания».
К Пасхе Антон послал Суворину самый тонкий и лиричный из всех до сих пор написанных рассказов, «Святою ночью», пронизанный безграничной любовью автора к архаичному языку церковной службы — пожалуй, кроме Чехова, лишь Лескову удавалось столь же мастерски сочетать его с современным литературным слогом. Описывая торжество святого воскресения, Чехов, похоже, стремится преодолеть и собственный религиозный скептицизм.
Впрочем, победному визиту Чехова в Петербург препятствовали по крайней мере четыре причины: Пасха, нездоровье, нужда и Колино отвратительное поведение. Лишь дважды, в 1878 и 1879 годах, Антон справлял Пасху вдали от семьи. И в этот раз он остался в Москве до Светлого понедельника, 14 апреля. Под Пасху, как это всегда случалось по весне, состояние здоровья Чехова заметно ухудшалось: когда в деревьях пробуждались соки, легкие Антона начинали исторгать кровь. Шестого апреля Антон признался Лейкину что у него открылось кровохарканье и совсем нет сил писать, однако он боится «подвергнуть себя зондировке коллег». При этом ни родственники, ни друзья не желали оставить Антона в покое. Получив письмо от Гиляровского, где тот писал о сломанной ноге, ужасных ожогах и ранах, Антон бросился на помощь, но обнаружил у него лишь рожистое воспаление кожи. Ваня с его расстроенным желудком и кашляющая тетя Феничка тоже держали Антона в Москве. Не хватало денег на билет, хотя Суворин, в отличие от Худекова, расплачивался с авторами вовремя. Пятого мая городской суд потребовал от Антона уплаты 50 рублей в счет Колиных долгов — всего художник задолжал не менее трех тысяч.
Безответственность старших братьев стала серьезной помехой в жизни Антона. Обоим им он делал строгие внушения, а 6 апреля сердито написал Александру: «Ты пишешь, „жгут, режут, точут и пияют". Т.е. долги требуют? Милый мой, да ведь нужно же долги платить! Нужно во что бы то ни стало, хотя бы армяшкам, хотя ценою голодухи... Если университетские и пишущие люди видят в долгах страдания, то что же остается остальным? <...> Я по себе сужу, а на моей шее семья, которая гораздо больше твоей, и провизия в Москве в 10 раз дороже, чем вас. За квартиру ты платишь столько, сколько я за пианино, одеваюсь я не лучше тебя...»
Одновременно получил от Антона ультиматум и брат Николай: «По-моему, ты добр до тряпичности, великодушен, не эгоист, поделяешься последней копейкой, искренен; ты чужд зависти и ненависти, простодушен, жалеешь людей и животных, не ехиден, не злопамятен, доверчив... Ты одарен свыше тем, чего нет у других: у тебя талант. <...> На земле один художник приходится только на 2 000 000... <...> Недостаток же у тебя только один. В нем и твоя ложная почва, и твое горе, и твой катар кишок. Это — твоя крайняя невоспитанность. <...> Сказывается плоть мещанская, выросшая на розгах, у рейнского погреба, на подачках. Победить ее трудно, ужасно трудно! Воспитанные люди, по-моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям: 1) Они уважают человеческую личность, а потому всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы... <...> 2) <...> Они ночей не спят, чтобы <...> платить за братьев-студентов, одевать мать... 3) Они уважают чужую собственность, а потому и платят долги».
Заканчивалась тирада следующим: «Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки. Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт... Спать с бабой, дышать ей в рот, слышать вечно ее мочеиспускание, выносить ее логику, не отходить от нее ни на шаг — и все из-за чего! Воспитанные же в этом отношении не так кухонны. Им нужны от женщины не постель, не лошадиный пот, ни звуки мочеиспускания, ни ум, выражающийся в уменье надуть фальшивой беременностью и лгать без устали... Им, особливо художникам, нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть не дыркой, а матерью... Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи. <...> Иди к нам, разбей графин с водкой и ложись читать... хотя бы Тургенева, которого ты не читал... Хуевое самолюбие надо бросить, ибо ты не маленький... 30 лет скоро! Пора! Жду. Мы все ждем...»
Колино шалопайство вредило не только родным. Франц Шехтель, доверившись художнику, предложил ему восстанавливать иконы в церкви, но в результате был вынужден платить штраф за просрочку. Коля же, взяв деньги и материалы, исчез. Шехтель взывал к Антону: «Рву на себе волосы и зубы с отчаяния: Николай сгинул и замел за собою всякий след, по которому можно было бы добраться до него»107.
Наконец, в Пасхальное воскресенье Колю обнаружили, но ни денег, ни материалов при нем не оказалось. Антон сделал для брата все, что было в его силах. Он уже собрался в Петербург: 27 апреля должны были выйти в свет «Пестрые рассказы», к тому же поездка имела целью и денежные дела. Если Су-ворин платил ему по 87 рублей за рассказ, то почему бы и Худекову не поднять расценки? На том же настаивал и Лейкин: «Не худо бы Вам после Фоминой приехать в Петербург и повидаться с Сувориным и Григоровичем. Я бы это сделал ради литературных связей, которые необходимы для пишущего человека». Двадцать пятого апреля Антон вышел из московского поезда на столичный перрон: ему предстояла многообещающая встреча с великими мира сего.
Часть III
Сторож брату своему
И снабжал Иосиф отца своего, и братьев
своих, и весь дом отца своего хлебом,
по потребностям каждого семейства.
[Бытие, 47, 12 ]
Глава восемнадцатая
Суворины
апрель — август 1886 года
В апреле Антон Чехов снова встретился с Сувориным, и в этот раз их связала крепкая дружба, которую впоследствии разрушит расхождение во взглядах, поначалу вызывавшее взаимный интерес. Суворин сразу почувствовал в Чехове редкостный талант и душевную тонкость, а Чехов нашел в Суворине тактичного покровителя. На то, чтобы Суворин убедился в твердости чеховской натуры, а Чехов — в слабости суворинского характера, уйдет двенадцать долгих лет. А пока они были нужны друг другу: газета «Новое время» нуждалась в литературном гении, а Чехову надо было торить дорогу в петербургские писательские круги. В последующее десятилетие лишь с Сувориным Чехов был предельно откровенен — тот отвечал ему взаимностью и, несмотря на разницу в возрасте, был с Чеховым на равных.
У Суворина, солдатского сына, рожденного в российской глубинке (Бобровский уезд Воронежской губернии соседствовал с краями, откуда пошел чеховский род), с Чеховым было много общего — свой путь наверх он прокладывал сквозь тернии учительства и репортерства; пробовал себя в литературной критике и драматургии. В конце шестидесятых годов он приобрел известность как либерал, а в конце семидесятых, числя себя другом Достоевского, устремился в политику, сделав свою газету самой читаемой, самой почитаемой и самой порицаемой за ее близость к правящим кругам, за национализм, а также за обширный раздел объявлений, в которых молодые безработные француженки «искали себе места». При этом он сохранил независимость: у номинального редактора газеты, М. Федорова, всегда был наготове чемоданчик с вещами — на случай, если иной журналистский выпад Суворина будет чреват тюремным заключением. Суворин вырастал в могучего издателя и владельца обширной сети книжных киосков на российских железных дорогах.
Натура у Алексея Сергеевича Суворина была сложная — человек большого ума, он был лишен остроумия; в своих передовицах высказывал верноподданнические, а в дневнике — анархистские взгляды. Его пороки были продолжением его же достоинств: антисемитский бред «Нового времени» совмещался с привязанностью к пожилой еврейке, учившей музыке суворин-ских детей и нашедшей приют в его доме. Даже злейшие из суворинских врагов говорили, что он боится лишь смерти и газеты-конкурента. Театральный критик А. Кугель вспоминал: «Когда он в своей меховой шапке, расстегнутой шубе и с крепкой палкой являлся с мороза за кулисы театра, мне почти каждый раз приходила в голову фигура Грозного царя Ивана Васильевича... Что-то лисье в нижней челюсти, в оскале рта и острое в линиях лба... <...> Мефистофель Антокольского... <...> Его сила, секрет его влияния и острота его взгляда были в том, что он, подобно одному из крупнейших политических и философских гениев, очень глубоко проникал в дурную сторону человеческой натуры <...> В том, как он угощал Чехова, как он глядел на него, как обволакивал его взглядом, было что-то напоминающее богатого содержателя, вывозящего в свет свою новую „штучку"».
Первая жена Суворина, Анна Ивановна, погибла в обстоятельствах, вызвавших сочувствие даже его врагов. Однажды сентябрьским вечером 1873 года ничего не подозревавший Суворин был вызван в отель «Бельвю», где в одном из номеров обнаружил жену, которая умирала от огнестрельной раны, нанесенной ей любовником. Через четыре года Суворин снова женился, и снова на Анне Ивановне, однокласснице дочери, бывшей на двадцать два года его моложе. По натуре кокетка, молодая жена тем не менее защищала интересы мужа с яростью тигрицы. Суворин отвел ей в своей жизни третье место — после газеты и театра. Несчастья преследовали его семью одно за другим: в 1885 году погибла от диабета сбежавшая с любовником старшая дочь Александра, а следом умер малыш Григорий, третий ребенок от второго брака108. Суворин пережил четверых своих детей и любимого зятя. Он замкнулся в себе, его мучила бессонница. Он редко ложился спать, не дождавшись утреннего выпуска газеты, и ночи напролет просиживал в кабинете, довольствуясь чашкой кофе и порцией цыпленка. Или же одиноко бродил по проспектам и кладбищам Петербурга. Когда его семейная жизнь совсем расстроилась, он удалился в загородное поместье, оставив дела сыну Алексею, «Дофину», который в результате и подорвал могущество его газетной империи.
Как и у Антона Чехова, любовь Суворина к своей родне порой сменялась раздражением. Как и Антон, Суворин в одиночестве искал компании, а в компании — одиночества. Суворин, впрочем, отличался изрядным кумовством. Антон Чехов был не первым из выпускников таганрогской гимназии, которого Суворин взял под крыло, — его финансовый управляющий Алексей Коломнин покинул Таганрог десятью годами раньше Чехова и женился на суворинской дочери. Его брат, Петр Коломнин, заведовал типографией Суворина. Взяв под покровительство Антона, Суворин не раз предлагал работу Александру, Ване, Майе и Мише Чеховым. Вскоре в суворинском доме у Антона появилась собственная двухкомнатная квартира, а младшую дочь Настю, тогда еще девятилетнюю девочку, Суворин прочил Чехову в жены.
Сорок лет спустя Анна Ивановна Суворина вспоминала первый визит Антона Чехова в их дом: «У нас в квартире, вопреки обычаю, зал был предоставлен детям в их полное распоряжение. <...> в одном из его углов стояла большая клетка с всегда леною сосною, где жили и умножались до 50 канареек и чижей, зал был на солнце; птицы там заливались, дети, конечно, шумели, да еще надо добавить, что и собаки тоже принимали участие <...> Явился Чехов <...> прямо на „ярмарку»...<...> Улыбаясь познакомился со мною, со всеми детьми, — и мы сели с ним около клетки на диванчик. Он спросил у детей название всех собак, сказал, что сам очень любит собак, причем насмешил нас <...> Мы разговаривали довольно долго. <...> Чехов был высокого роста, тонкий, очень стройный, с темно-русыми волнистыми волосами, серыми, немного с поволокою чуть-чуть смеющимися глазами и с привлекательной улыбкою. Он говорил приятным мягким голосом и чуть-чуть улыбаясь, когда обращался к тому, с кем вел беседу. <...> Мы с Чеховым быстро подружились, никогда не ссорились, спорили же часто и чуть не до слез — я по крайней мере. Муж мой прямо обожал его, точно Антон Павлович околдовал его. Исполнить какое-нибудь желание его, не говоря о просьбе, для него было одно удовольствие»109.
Антон завоевал сердца суворинских детей (на какое-то время — даже Дофина), его слуги Василия Юлова и французской гувернантки Эмили Бижон. Философ Василий Розанов, кстати, тоже получивший известность благодаря Суворину, с удивлением отмечал: «Совершенно исключительна была какая-то нежная любовь Суворина к Чехову <...> Мне кажется, если бы Антон Павлович сказал ему: — „Пришла минута, нуждаюсь в квартире, столе, сапогах, покое и жене",— то Суворин бы сказал ему: — „Располагайтесь во всем у меня». Буквально»110.
Все это не могло не вызвать ревность у журналистов суворинского окружения. Одним из них был Виктор Буренин, закадычный друг и конфидент Суворина. Ему ничего не стоило скабрезной эпиграммой или едкой критикой уничтожить молодого литератора. История их знакомства началась лет двадцать назад. Суворин сидел в парке на скамейке, отчаявшись достать денег на акушерку для беременной жены. Буренин, тогда еще студент, разговорился с ним и в результате отдал ему всю бывшую при нем наличность. С тех пор они были неразлучны. Буренин, как и Григорович, убедил Суворина в том, что у Чехова большое будущее, однако пользуясь правом безнаказанно нападать даже на суворинских любимчиков, вскоре взялся и за него, и злобная клика газетчиков из «Нового времени» рассеяла по всему Петербургу семена неприязни к начинающему московскому писателю.
Тем не менее, весной 1886 года Антон был счастлив. Обеды в ресторанах с Сувориным, выходы в свет — все это опьяняло и лишало сна. Необходимость писать ради денег отступила, и Лейкин уже не мог рассчитывать на еженедельную чеховскую дань. Той весной в «Новом времени» появился лишь один рассказ Чехова — «Тайный советник». Трогательная история о том, как визит знатного родственника вызвал необычайное смятение в тихом сельском поместье, предвосхищает сюжет пьесы «Дядя Ваня». Впрочем, этот чеховский рассказ был лишен какого бы то ни было оттенка сенсационности, которого всегда ожидали читатели «Нового времени». В рассказе проступают воспоминания детства, проведенного в окрестностях Таганрога, и, пожалуй, впервые звучит ностальгия по невозвратным безмятежным дням, которой будет окрашена поздняя чеховская проза.
Между тем Антона зазывали к себе Киселев и все обитатели Бабкина. Там было хорошо, пели щеглы и звенели комары. Коля приехал туда с кистями и красками, в спешке оставив у Анны Гольден зубную щетку и пеньковые брюки. Надеясь, что художник в Коле возобладает над любовником, Антон поначалу оставлял без внимания письма Франца Шехтеля, в которых тот негодовал по поводу Колиных пьяных разгулов. К концу апреля Коля совсем зарвался: он выпросил у управляющего театром «Эрмитаж» Лентовского сотню рублей и засел в Бабкине, время от времени выбираясь в Москву на очередную пьянку. Шехтель метал громы и молнии; пытаясь воззвать к Колиной совести, одно из писем к нему он послал в конверте с надписью «С вложением 3000 рублей»: «Друже! Пальта у меня два, а денег ни хуя — впрочем, будут на днях, пока тебе есть в чем выехать — приехал бы на минуту ко мне»111.
Жаловался Шехтель Антону и на беспутного Левитана, хотя женщины не отвлекали того от живописи. Шехтель сетовал: «Левитан, конечно, пишет и вздыхает по своей бесштанной красавице, но несчастный он все-таки человек; сколько приходится ему истратить на щелок, ждановскую жидкость Лодиколон и на всякие другие дезинфекцирующие специи и сколько положит труда, чтобы уснастить ими свою любвеобильную половку и сделать ее достойной для восприятия его ахалтекинских ласок».
Левитан появился в Бабкине позже всех — он задержался в Крыму, откуда писал Чехову: «Да скажите, с чего Вы взяли, что я поехал с женщиной? Тараканство здесь есть, но оно и было здесь до меня. Да потом, я вовсе не езжу на благородном животном таракании, оно у меня было рядом (а здесь, увы, нет)»112.
Десятого мая Антон вернулся из Петербурга в Москву и на следующий день вместе с матерью, сестрой и Мишей отправился в Бабкино. Тут и началось настоящее веселье. Молодежь занималась живописью, удила рыбу, проводила время за играми. Левитан наряжался диким чеченцем, а братья Чеховы устраивали шутейные судебные процессы над Колей по делу о пьяных дебошах. На забаву киселевским детям Антон сочинял рифмованные бессмыслицы под названием «Сапоги всмятку». При этом он находил время для лечения крестьян и писал в «Осколки», «Петербургскую газету» и «Новое время» ставшие классикой юмористические рассказы, такие как «Роман с контрабасом». Тогда же был написан и первый философский рассказ, «Скука жизни», в котором идеалисты и циники ведут спор о том, что надлежит делать русскому человеку, наделенному чувством гражданского долга. У Чехова, в отличие от Достоевского и Толстого, никто не выигрывает спора, неизбежно заходящего в идеологический тупик. В то лето Антон пытался выработать новый тип рассказа, раскрывающего тщетность всяческих речей и умствований. В 1886 году он написал гораздо меньше по сравнению с прошлым годом, однако все это время готовил себя к серьезной работе над прозой, которая была уже на подходе.
Едва только Антону удалось вытащить Колю из постели Анны Гольден и московских пьяных вертепов, как на горизонте появился брат Александр. Двадцать первого мая он надиктовал Антону письмо, к которому его жена добавила отчаянный постскриптум: «Антон Павлович, ради Бога придумайте, что нам делать, Саша ослеп вдруг вчера в 5 часов вечера, он после обеда лег спать, по обыкновению выпив порядочно, потом проснулся в 5 часов, вышел из своей комнаты поиграть с детьми и велел подать себе воды, выпил воду, сел на постель и говорит мне, что ничего не видит, я даже сразу и не поверила».
Коля решил, что Александр всех разыгрывает, однако вскоре в эту историю пришлось поверить: Александру дали отпуск для прохождения лечения в Москве и Петербурге. Третьего июня он появился в Москве в доме у Вани. Оттуда же Павел Егорович писал Антону: «Прошу моих детей беречь глаза больше всего, занимайтесь писанием больше днем, а не ночью, действуйте разумно, — без глаз плохо, милостыню просить и пособия — это большое несчастье. Коля и Миша, берегите глаза, Вам еще нужно долго жить и быть полезными Обществу и себе. Мне неприятно видеть, если вы потеряете хорошее зрение. Саша ничего не видит, подают ему хлеб и ложку и все. Вот последствия своей воли и влечения своего разума на худое, увещаний моих он не послушал».
Александр, его жена Анна, их незаконные дети, а также дети Анны от первого брака, которых она время от времени брала к себе в дом, прожили два месяца с Павлом Егоровичем и Ваней в его казенной квартире. Павел Егорович спокойствия не возмущал. Александр лечился от алкоголизма, и постепенно к нему возвращалось зрение. Десятого июля он писал Антону: «Сообщу кстати курьез, от которого меня тошнит, мутит и в груди шевелится легонькая струнка чего-то совестливого. Вообрази себе, что после ужина я наяриваю свою „мать своих детей" во весь свой лошадиный penis. Отец в это время читал свой „Правильник" и вдруг вздумал войти со свечою, узнать, заперты ли окна. Можешь себе представить мое положение! Одна картина стоит кисти десяти Левитанов и проповедей ста тысяч Байдаковых. Но фатер не смутился. Он степенно подошел к окну, запер его, будто ничего не заметил, догадался потушить свечу и вышел впотьмах. Мне показалось даже, что он помолился на икону, но утверждать это не смею»113.
В середине июля Коля снова пропал — на этот раз он отправился в Таганрог к кузену Георгию и дяде Митрофану. В Бабкино заявился Александр с семьей. Антон пришел в ужас — он мечтал совсем о другой компании. Он безнадежно пытался выманить из Москвы Шехтеля, осыпая его упреками: «Житье в городе летом — это хуже педерастии и безнравственнее мужеложства». Затем, сделав вид, что ему необходимо подменить в больнице доктора Успенского, перебрался в Звенигород. После поездки в Петербург Антон стал тяготиться своими братьями. Между тем ветреная писательская слава пока поднесла ему горькую пилюлю: престижный журнал «Северный вестник» напечатал анонимную рецензию на «Пестрые рассказы», в которой предрекал гибель молодого таланта: «Кончается тем, что он обращается в выжатый лимон, и, подобно выжатому лимону, ему приходится в полном забвении умирать где-то под забором <...> Вообще книга г. Чехова, как ни весело ее читать, представляет собою весьма печальное и трагическое зрелище самоубийства молодого таланта, который изводит себя медленною смертью газетного царства». Полагая, что автором рецензии был Н. Михайловский, Чехов затаил на него обиду на всю жизнь114.
Чем больше на Антона нападали, тем сильнее он нуждался в сестре Маше. Закончив высшие женские курсы, она обрела профессию по крайней мере на ближайшие два десятилетия, а вместе с нею и уверенность в себе. Маша устроилась преподавать в частную женскую гимназию Ржевской, чьи родственники были владельцами молочной фермы и магазинов, отчего гимназию Чехов в шутку прозвал «молочной», а классных дам — «коровками». Маша переросла уже и роль посредницы, через которую Антон знакомился с интересными и независимыми девушками. Евгения Яковлевна уступила ей место хозяйки дома. В начале августа именно Маша поехала из Бабкина в Москву подыскать для семьи квартиру потише. Как это часто бывало в девятнадцатом веке, сестра для своих братьев была прислужницей, к которой те, впрочем, относились с обожанием. Двоюродный брат Георгий писал Антону: «Я заключил из всех симпатичных рассказов дорогого Михалика [Михаила Павловича], что она есть у вас богиня чего-то доброго, хорошего и милого»115.
Богиня богиней, но прислужница должна знать свое место: летом в Бабкине впервые произошло столкновение семейных интересов. Левитан взялся учить Машу живописи, и из-под ее кисти стали выходить неплохие акварельные пейзажи и портреты. Левитан, имевший сотни связей с сотнями женщин, сделать предложение руки и сердца решился лишь однажды. Вот как вспоминала об этом семьдесят лет спустя девяностодвухлетняя Мария Павловна Чехова: «Вдруг Левитан бух передо мной на колени и... объяснение в любви. <...> Я не нашла ничего лучшего, как повернуться и убежать. Целый день я, расстроенная, сидела в своей комнате и плакала, уткнувшись в подушку. К обеду, как всегда, пришел Левитан. Я не вышла. Антон Павлович спросил окружающих, почему меня нет. <...> Антон Павлович встал из-за стола и пришел ко мне. „Чего ты ревешь?" Я рассказала ему о случившемся и призналась, что не знаю, как и что нужно сказать теперь Левитану. Брат ответил мне так: „Ты, конечно, если хочешь, можешь выйти за него замуж, но имей в виду, что ему нужны женщины бальзаковского возраста, а не такие, как ты"».
Когда бы Маша ни заговаривала с Антоном о претендентах па ее руку, его реакция была отрицательной. И хотя он никогда открыто не возражал против ее замужества, его молчание, а также (при необходимости) кое-какие закулисные хлопоты явно свидетельствовали о его неодобрении и даже сильном беспокойстве по этому поводу.
Сестру Машу удержать от брака Антону было под силу, а вот собственных подруг удержать подле себя ему не удалось. Дуня Эфрос, хотя и приняла от него привезенные из Петербурга шоколадные конфеты, предпочитала держаться на расстоянии. Ольга Кундасова увлеклась профессором Бредихиным из московской обсерватории. Лили Маркова уехала в Уфу и затерялась там среди башкир. Вернувшись в Петербург, она приняла предложение художника А. Сахарова. Алексей Киселев, всегда видевший в личной жизни Антона много забавного, откликнулся на это событие виршами, которые декламировались по всему Бабкину:
А. П. Чехову
Сахаров женился
И уж как дивился,
Что дыру у Лили
Раньше просверлили!
Кто? узнать он хочет
И добьется толку —
А Антон хохочет
С Лилей втихомолку.
Едет он, не свищет,
И коли разыщет,
Как задаст трезвону
Блядуну Антону!
Трепку, да такую,
Чтоб не забывать
И в дыру чужую
Слез не проливать 116.
Подобные мысли, правда не столь игриво оформленные, приходили в голову и другим людям. Прочитав напечатанный в одном из августовских номеров «Нового времени» чеховский рассказ «Несчастье», Вера Билибина сказала мужу, что под видом Ильина, бесстыдного совратителя замужней героини, автор вывел самого себя. И вообще она не выходила, когда Антон появлялся у них в доме. Четыре года спустя Билибин оставил ее ради секретарши редакции «Осколков» Анны Соловьевой. У Веры не было никакого сомнения в том, что Антон оказал пагубное влияние на ее мужа.
Достарыңызбен бөлісу: |