10
Страх его оказался напрасным: он не стал переживать свое прошлое, мертвые формулы не обратились ни в радость, ни в печаль, и его сердце не сжалось от испуга, оно даже не дрогнуло. Да, однажды под вечер он, капитан Фемель, стоял вон там, между подворьем для паломников и самим монастырем, там, где теперь лежала груда пережженных лиловых кирпичей; рядом с ним находился генерал Отто Кестерс, все слабоумие которого свелось к одной-единственной формуле – "сектор обстрела"; там же стояли лейтенант Шрит и два фенриха – Кандерс и Хохбрет; с убийственно серьезным видом они внушали генералу по кличке "Сектор обстрела" мысль о необходимости поступать последовательно, даже если перед ними самые почитаемые архитектурные памятники; а когда другие офицеры протестовали, когда эти слезливые убийцы вступались за культуру, которую они якобы хотели спасти, кто-либо из четверых произносил страшные слова: "государственная измена", но никто не мог так резко, ясно и логично отстаивать свое мнение, как Шрит, уж он-то умел положить конец колебаниям генерала, доказать ему самым убедительным образом необходимость взрыва.
– Это покажет, что мы верим в победу, господин генерал. Коль скоро мы принесем такую тяжелую жертву, население и солдаты убедятся, что мы еще верим в победу.
И вот генерал уже произносит сакраментальную фразу:
– Я принял решение, взрывайте, господа. Если речь идет о победе, мы не имеем права щадить наши самые священные культурные ценности; за дело, господа.
Руки взлетают к козырькам фуражек, щелкают каблуки.
Неужели ему было когда-то двадцать девять лет, неужели он когда-то был капитаном и стоял рядом с генералом по кличке "Сектор обстрела", на этом самом месте, где новый настоятель с улыбкой приветствует его отца.
– Мы счастливы, господин тайный советник, что вы снова почтили нас своим присутствием, аббатству очень приятно познакомиться с вашим сыном; ваш внук Йозеф для нас уже почти родной, ведь правда, Йозеф? Судьба аббатства тесно переплелась с судьбою семьи Фемель, что касается Йозефа – позвольте уж мне коснуться этой деликатной темы, – то его в наших краях настигла стрела амура; посмотрите, господин доктор Фемель, нынешние молодые люди даже не краснеют, когда о них говорят такие вещи; фройляйн Рут и фройляйн Марианна, к сожалению, я не могу взять вас с собой.
Девушки захихикали. И мать, и Жозефина, и даже Эдит хихикали на этом же самом месте, когда их исключали из общества мужчин. На фотографиях в семейном альбоме ничего не изменилось, кроме лиц и покроя одежды.
– Да, кельи уже заселены, – сказал настоятель, – а вот наше любимое детище – библиотека; пойдемте дальше – это изолятор для больных, к счастью, он в настоящий момент пустует…
Нет, Роберт никогда не разгуливал здесь с мелом в руках, переходя с места на место, никогда не чертил на этих стенах таинственные сочетания букв "X", "Y", "Z", условный код уничтожения, который умели расшифровывать только Шрит, Хохбрет и Кандерс; в монастыре пахло известкой, свежей краской и свежеоструганным деревом.
– Да, эта фреска сохранилась благодаря зоркости вашего внука, господин советник, и вашего сына, господин доктор, он спас нам тайную вечерю в трапезной; конечно, мы знаем, что эта картина не является художественно-историческим памятником – надеюсь, вы, господин Фемель, не обидитесь на мои слова, – но в наши дни становится все меньше произведений живописи, написанных в традициях старых мастеров, а мы ведь считаем своим долгом следовать традициям; признаюсь, что эта школа живописи и по сию пору восхищает меня тем, что она так точно воспроизводит детали… посмотрите, с какой любовью и тщательностью выписаны ноги святого Иоанна и ноги святого Петра, ноги пожилого и ноги молодого мужчины; как точно воспроизведены детали.
Нет, здесь никогда не пели "Дрожат дряхлые кости", никогда не отмечали праздник солнцеворота; все это ему приснилось; он был элегантным господином сорока с небольшим лет, сыном элегантного отца и отцом бойкого и очень умного сына, который с улыбкой ходил вместе с ними по монастырю, хотя это, видимо, ему и наскучило. Оборачиваясь к Йозефу, Роберт каждый раз замечал на лице сына приветливую, но несколько усталую улыбку.
– Вы ведь знаете, что было разрушено все, вплоть до хозяйственных построек, мы восстановили их в первую очередь, считая, что они помогут нам создать материальные предпосылки для новой, счастливой жизни; вот коровник; разумеется, у нас электродойка, не смейтесь… я уверен, что даже наш патрон – святой Бенедикт – не стал бы возражать против электродойки… Разрешите предложить вам скромное угощение, добро пожаловать к столу, отведайте нашего знаменитого монастырского хлеба, нашего знаменитого масла и меда; известно ли вам, что каждый умирающий или покидающий свой пост настоятель завещает своему преемнику не забывать Фемелей; мы в самом деле причисляем вас к нашей монастырской братии… а вот и молодые дамы; разумеется, здесь вы снова можете присоединиться к нам.
На простых деревянных столах выставлено угощение – хлеб, масло, вино и мед; Йозеф обнял одной рукой сестру, а другой Марианну, рядом с его светловолосой головой две темноволосые девичьи головки.
– Надеюсь, вы удостоите нас чести и явитесь на праздник освящения аббатства? Канцлер и министры уже дали свое согласие; в этот день к нам пожалуют также несколько иностранных вельмож, нам будет очень приятно приветствовать среди наших гостей и семейство Фемель; моя торжественная проповедь пройдет не под знаком обвинения, а под знаком примирения, примирения с теми силами, которые в порыве слепого усердия разрушили нашу родную обитель; разумеется, я отнюдь не собираюсь мириться с разрушительными силами, снова угрожающими нашей культуре; итак, позвольте пригласить вас на праздник; от всей души прошу оказать нам эту честь.
Я не приеду на освящение, думал Роберт, ведь я не примирился и не примирюсь с теми силами, которые, будучи виновны в смерти Ферди и в смерти Эдит, старались сохранить Святой Северин; нет, я далеко не примирился ни с самим собой, ни с духом примирения, который вы собираетесь провозгласить в вашей праздничной проповеди; обитель была разрушена не в порыве слепого усердия, а в порыве ненависти, отнюдь не слепой, в порыве ненависти, в которой я нисколько не раскаиваюсь. Может, сознаться, что это сделал я? Но тогда мне придется причинить боль отцу, хотя он ни в чем не виноват, и, быть может, также и сыну, хотя и он ни в чем не виноват, и вам, преподобный отец, хоть вы тоже ни в чем не виноваты. А кто виноват? Нет, я не примирился с миром, в котором одно движение руки или одно неправильно понятое слово могут стоить человеку жизни.
Но вслух Роберт сказал:
– Большое вам спасибо, преподобный отец, мне будет очень приятно присутствовать на монастырском празднике.
Я не приду, преподобный отец, думал старый Фемель, ведь на празднике я должен буду изображать свой собственный памятник, а не того человека, каким я теперь стал, не того старика, который сегодня утром велел своей секретарше оплевать его памятник; только не пугайтесь; я, преподобный отец, не примирился с моим сыном Отто, переставшим быть моим сыном, сохранившим лишь его внешность, я не примирился и с тем мнением, что здания важнее всего, даже если я сам их строил. На празднике мое отсутствие пройдет незамеченным, меня с успехом заменят канцлер, министры, иностранные вельможи и высокопоставленные церковные сановники… Не ты ли это сделал, Роберт, и побоялся мне признаться? Тебя выдали твои взгляды и жесты во время обхода монастыря; ну что ж, меня это не трогает; быть может, в ту минуту ты думал о мальчике, имени которого я так и не узнал, о кельнере по фамилии Гроль, об овцах, которых никто не пас, в том числе и мы сами; какой уж тут праздник примирения; sorry, но вы, преподобный отец, легко перенесете наше отсутствие, оно пройдет незамеченным; прикажите прибить к монастырской стене мемориальную доску: "Построено Генрихом Фемелем в 1908 году, в возрасте двадцати девяти лет; разрушено Робертом Фемелем в 1945 году, в возрасте двадцати девяти лет"… А чем ты, Йозеф, ознаменуешь свое тридцатилетие? Может, ты заменишь отца в конторе по статическим расчетам? Что ты намерен делать – строить или разрушать? Оказывается, формулы более действенны, чем цемент.
Подбодрите ваше сердце хоралом, преподобный отец, и подумайте хорошенько – неужели вы действительно примирились с духом, разрушившим монастырь?
Но вслух старик сказал:
– Большое вам спасибо, преподобный отец, мы будем очень рады участвовать в вашем празднике.
С лугов и низин уже подымалась прохлада, сухая свекольная ботва стала влажной и темной, обещая богатый урожай; слева от руля белокурая голова Йозефа, рядом с ним, справа – две черноволосые девичьи головки; машина медленно ехала по направлению к городу; вдали зазвучала песня "Мы жали хлеб". Она казалась такой же неправдоподобной, как стройная башня Святого Северина у самого горизонта; разговор опять начала Марианна.
– Разве ты едешь не через Додринген?
– Нет, дедушка просил поехать через Денклинген.
– Я думала, мы поедем кратчайшим путем.
– К шести будем в городе, и то не поздно, – сказала Рут, – за час мы вполне успеем переодеться.
Голоса молодых людей звучали так приглушенно, словно доносились из темных штолен, где горняки, засыпанные землей, пытались шепотом подбодрить друг друга: "Я вижу свет…" – "Да нет, ты ошибаешься…" – "Но я правда вижу свет…" – "Где же?.." – "Разве ты не слышишь стука? Это спасательная команда…" – "Я ничего не слышу".
Неужели мы говорили слишком громко в монастырской комнате для гостей?
Не следует размораживать застывшие формулы, думал Роберт, нельзя облекать тайны в слова, нельзя переживать прошлое – переживания могут убить все, даже такие хорошие, строгие понятия, как любовь и ненависть; неужели на свете и впрямь жил когда-то капитан по имени Роберт Фемель, прекрасно усвоивший жаргон офицерских казино, точно соблюдавший все армейские традиции, приглашавший по долгу службы на танцы жену офицера выше его чином, четко произносивший тосты "за наше любимое отечество"? Шампанское, ординарцы, игра в бильярд – красный шар катился по зеленому полю, белый по зеленому и снова белый по зеленому; однажды вечером перед ним очутился незнакомец с кием в руках и, улыбаясь, представился: "Лейтенант Шрит. Как вы могли заметить по погонам, у меня та же специальность, что и у вас, господин капитан; я подрывник – с помощью динамита защищаю западную культуру". В мозгу у Шрита не было путаницы – он умел ждать и копить силы, ему не надо было каждый раз собираться с мыслями и чувствами, он не упивался трагизмом, и он сдержал свою клятву – взрывал только немецкие мосты и только немецкие дома, он не тронул ни одной русской хаты, не выбил ни одного русского окна, он ждал, играл в бильярд, не сказал ни одного лишнего слова – и вот наконец добыча оказалась у него в руках, громадная и долгожданная, – аббатство Святого Антония, а на горизонте маячила еще другая добыча, которая потом ускользнула от него, – Святой Северин.
– Не надо так быстро, – вполголоса сказала Марианна.
– Извини, – ответил Йозеф.
– А что мы будем делать здесь в Денклингене?
– Дедушка хочет зайти в лечебницу, – объяснил Йозеф.
– Йозеф, – сказала Рут, – на машине в эту аллею ехать нельзя, разве ты не видишь надпись: "Только для служащих". Ты что, тоже служащий?
Целая процессия двинулась по направлению к заколдованному замку: супруг, сын, внук и будущая невестка.
– Нет-нет, – сказала Рут, – я подожду здесь, у ворот. Идите, пожалуйста.
Я не возражаю, чтобы по вечерам, когда мы с отцом сидим в гостиной, бабушка была с нами; я читаю, он попивает пиво, возится со своей картотекой и раскладывает копии чертежей форматом в две почтовые открытки, как люди раскладывают пасьянс; отец всегда корректен, его галстук хорошо завязан, жилет застегнут на все пуговицы, он ничем не напоминает старого добродушного папашу, отец заботлив, но сдержан: "Не нужны ли тебе книги, платья или деньги на поездки? Не скучаешь ли ты, детка? Может быть, пойдем куда-нибудь? Хочешь, пойдем в театр, в кино или на танцы? Я с удовольствием составлю тебе компанию. Может, ты желаешь еще раз пригласить своих школьных приятельниц к нам в садик на чашку кофе? Сейчас ведь такая хорошая погода".
Вечером перед сном мы гуляем поблизости от дома – доходим до Модестских ворот, потом сворачиваем на Вокзальную улицу и спускаемся вниз до самого вокзала. ("Чувствуешь ли ты, детка, дыхание дальних стран?") Потом мы проходим через туннель к Святому Северину, минуем отель "Принц Генрих" ("Грец забыл смыть кровь с тротуара") и видим пятна засохшей кабаньей крови, которые совсем почернели; "Уже половина десятого, детка, тебе пора спать, спокойной ночи", отец целует меня в лоб; он всегда приветлив, всегда корректен. "Если хочешь, возьмем экономку. А может, тебе не очень надоела еда, которую приносят из ресторана? По правде говоря, я не люблю чужих людей в доме". Завтрак вдвоем: чай, булочка и молоко; поцелуй в лоб; только иногда он говорит совсем тихо:
– Детка, детка…
– Что случилось, отец?
– Давай уедем.
– Прямо сейчас, сразу, сию секунду?
– Да, не ходи в школу ни сегодня, ни завтра, мы поедем недалеко, только до Амстердама; это чудесный город, детка, там так тихо, а люди такие милые, надо только получше узнать их.
– Ты их знаешь?
– Да, я их знаю… Чудесно гулять по вечерам вдоль канала… Вода как стекло, совсем как стекло. Тишина вокруг. Ты чувствуешь, какие здесь тихие люди? Нигде люди так не шумят, как у нас. У нас они всегда орут, кричат, хвастаются. Ты не обидишься, если я схожу поиграю в бильярд? А то пойдем вместе, может, тебя это развлечет.
Я никак не могла понять, почему во время игры на него смотрели с таким острым интересом, все – и стар и млад. Окутанный клубами сигарного дыма, поставив около себя на борт кружку пива, он играл в бильярд; не знаю, правда ли они были с ним на "ты", может, это просто особенность голландского языка, может, мне только казалось, что они обращаются к нему на "ты"; во всяком случае, они знали, что его зовут Роберт; букву "р" они перекатывали по небу, как твердую конфетку. Да, там было тихо, и каналы казались совсем стеклянными… Мое имя – Рут, я наполовину сирота.
Когда моя мать умерла, ей было двадцать четыре года, а мне три, но я могу представить ее себе только молоденькой девушкой или древней старухой; ей не подходит быть двадцатичетырехлетней женщиной; мать я вижу либо восемнадцатилетней, либо восьмидесятилетней; мне всегда казалось, что они с бабушкой сестры; я знаю тайну, которую взрослые так тщательно скрывают, знаю, что бабушка сошла с ума, я не хочу видеть ее, пока она сумасшедшая; ее безумие – ложь, она прячет скорбь за толстыми стенами лечебницы; мне это знакомо, меня тоже опьяняет скорбь, и тогда я погрязаю во лжи; вся жилая половина дома по Модестгассе, восемь, населена призраками. "Коварство и любовь", дедушка построил монастырь, отец взорвал его, а Йозеф снова восстанавливает. Пусть будет так, если бы вы знали, как мне все это безразлично. На моих глазах из подвалов вытаскивали покойников, Йозеф пытался уверить меня, будто это больные, которых повезут в больницу; но разве больных бросают на грузовики, словно мешки с картошкой? А потом я видела, как на перемене наш учитель Кротт тайком пробрался в класс и вытащил у Конрада Греца из ранца завтрак; разглядев лицо Кротта, я смертельно испугалась и начала молить бога: "Прошу тебя, боже, не допусти, чтобы Кротт меня заметил, прошу тебя, прошу…" Я знала, что мне не уйти живой, если Кротт меня обнаружит. Я притаилась за классной доской, где искала свою заколку; из-под доски виднелись мои ноги, но бог сжалился надо мной, учитель меня так и не заметил; зато я увидела его лицо, увидела, как он жует хлеб; потом он вышел из класса; того, кто хоть раз видел такое лицо, нимало не беспокоят взорванные аббатства. Ну и сцена разыгралась потом, когда Конрад Грец обнаружил свою пропажу! Кротт потребовал от всех нас чистосердечного признания: "Дети, скажите мне всю правду, даю вам четверть часа на размышление; за это время виновный должен быть найден, не то…" Осталось всего восемь минут, всего семь минут, всего шесть минут… Я посмотрела на Кротта, он встретился со мной взглядом и бросился ко мне: "Рут, Рут, – закричал он, – это ты взяла?" Я покачала головой и расплакалась, потому что снова смертельно испугалась; Кротт сказал: "О боже, Рут, лучше признайся!" Я с удовольствием взяла бы вину на себя, но боялась, не догадается ли он, что я все знаю. Плача, я покачала головой; осталось всего четыре минуты, потом три, потом две, потом одна, наконец время истекло.
"Проклятые ворюги, обманщики! В наказание извольте написать двести раз подряд: "Не кради".
Какое мне дело до ваших аббатств, мне пришлось хранить более страшные тайны, мне пришлось пережить смертельный ужас: мертвецов бросали на машины, как мешки с картошкой.
Почему они так холодно разговаривали с этим славным аббатом? Что он им сделал? Разве он кого-нибудь убил, разве он украл чужой бутерброд? У Конрада Греца было всего вдоволь, он ел белый хлеб с печеночным паштетом и хлеб с зеленым сыром; в нашего кроткого благоразумного учителя словно бес вселился, на его лице я читала слово "убийство", убийство возвещала каждая черта его лица; на грузовики бросали трупы, словно мешки с картошкой. Меня забавляло, когда отец начинал издеваться над бургомистром, стоя у большого плана на стене, когда он чертил углем свои значки, приговаривая: "Все это долой, взорвать!" Я люблю отца, люблю его не меньше, с тех пор как узнала об аббатстве… Неужели Йозеф забыл оставить сигареты в машине? Как-то я видела человека, который отдал за две сигареты свое обручальное кольцо. Интересно, за сколько сигарет он отдал бы свою дочь и за сколько – жену? На его лице я прочла прейскурант… десять сигарет… двадцать сигарет… С ним можно было бы столковаться, с такими всегда можно столковаться; как ни грустно, отец, но с тех пор, как я знаю насчет аббатства, я с не меньшим аппетитом поедаю монастырский хлеб, мед и масло. Мы будем по-прежнему играть в отца с дочкой, наши отношения останутся такими же чопорными, как и раньше, словно мы исполняем конкурсный танец. После угощения в монастыре следовало бы, собственно говоря, подняться на Козакенхюгель; Йозеф, Марианна и я пошли бы впереди, а дедушка за нами, как мы ходим каждую субботу.
– Ты поспеваешь за нами, дедушка?
– Спасибо, как-нибудь поспею.
– Мы не слишком быстро идем?
– Нет, не беспокойтесь, мои дорогие. Может быть, мне на минутку присесть, или, по-вашему, здесь слишком сыро?
– Песок совершенно сухой и еще совсем теплый, дедушка. Можешь сесть, дай мне руку…
– Разумеется, дедушка, закури свою сигару, ничего плохого не случится.
К счастью, сигареты Йозефа нашлись в машине и зажигалка оказалась исправной.
Дедушка всегда дарит мне куда более красивые платья и джемпера, чем отец, у которого очень старомодный вкус; сразу видно, что дедушка знает толк в молодых девушках и женщинах; я не понимаю и не желаю понимать бабушку; ее сумасшествие – сплошная ложь; она морила нас голодом, и когда ее увезли, я обрадовалась, по крайней мере нас начали кормить досыта; возможно, дедушка прав, возможно, бабушка совершала и совершает большие дела, но я и слышать ничего не хочу о больших делах, ведь я чуть было не погибла из-за бутерброда с печеночным паштетом и кусочка белого хлеба с зеленым сыром; пусть она приезжает опять домой и коротает с нами вечера, но не надо давать ей ключи от кухни, пожалуйста, не давайте ей ключи от кухни; я вспоминаю голодный блеск в глазах учителя Кротта, и мне становится страшно; боже милостивый, давай им всегда еды вволю, не то в их глазах опять появится этот ужасный блеск; господин Кротт – совершенно безобидный человек, по вечерам он садится в собственную малолитражку и отправляется вместе со всей своей семьей в аббатство Святого Антония на торжественную службу – "Сколько воскресений прошло с троицына дня, сколько с богоявления, сколько с пасхи?" Кротт – симпатичный человек, у него симпатичная жена и двое симпатичных ребятишек.
– Посмотри-ка, Рут, ты заметила, как вырос наш Францхен?
– Да, господин Кротт, ваш Францхен очень вырос.
И я уже начинаю забывать, что в тот день моя жизнь висела буквально на волоске; тогда я так же, как и все, послушно написала двести раз подряд "Не кради"; разумеется, я не отказываюсь ходить на вечеринки к Конраду Грецу, ведь там подают изумительные паштеты из гусиной печенки и белый хлеб с зеленым сыром; если в доме Греца наступают кому-нибудь на ногу или опрокидывают бокал с вином, там не говорят: "Извините, пожалуйста" или "Пардон", там говорят: "Sorry".
Какая теплая трава у обочины дороги, какие у Йозефа ароматные сигареты; с тех пор как я узнала, что аббатство взорвал отец, я с таким же аппетитом уплетаю монастырский хлеб и мед; как красив Денклинген в лучах заходящего солнца; нам надо поторапливаться, ведь на переодевание понадобится минимум полчаса.
11
– Подойдите ближе, генерал. Не стесняйтесь, новичков первым делом представляют мне, ведь я прожила в этом распрекрасном доме дольше всех; вы что, хотите проткнуть своей тростью весь земной шар? Земля-то чем виновата? И почему, завидя какую-нибудь стену, часовню или теплицу, вы долго качаете головой и бормочете себе под нос: "Сектор обстрела"? Впрочем, это звучит красиво. "Сектор обстрела" означает зеленую улицу для пуль и снарядов. Как вас зовут? Отто? Кестерс? Я не терплю фамильярности, не к чему представляться друг другу, к тому же имя Отто уже занято; надеюсь, вы разрешите звать вас просто "Сектор обстрела". Достаточно взглянуть на вас, услышать ваш голос, ощутить ваше дыхание, чтобы понять: вы не только приняли "причастие буйвола", вы питались только им, и больше ничем; в этом случае вы придерживались строгой диеты. Ну, а теперь, новичок, ответьте: какого вы вероисповедания? Католического? Так я и знала, меня бы очень удивило, если бы дело обстояло иначе; значит, вы умеете прислуживать в церкви; ну конечно, ведь вас воспитал католический патер; извините меня за то, что я смеюсь; вот уже три недели, как мы ищем нового церковного служку; Баллоша они признали здоровым и выписали; может, вы согласитесь помочь нам хотя бы немножко. Ты ведь тихий, а не буйнопомешанный, и твое сумасшествие сводится к одному-единственному пунктику – во всех случаях жизни, когда надо и когда не надо, ты бормочешь: "Сектор обстрела"; ты наверняка сумеешь перекладывать требник с правой стороны алтаря на левую и с левой – на правую, наверняка сможешь преклонять колена перед дарохранительницей. Правда? Здоровье у тебя отличное, все люди твоей профессии – здоровяки, так что ты сумеешь, бия себя в грудь кулаками, произносить слова "mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa" и еще "kyrie eleison16"; вот видишь, сведущий генерал, обученный католическим патером, еще может пригодиться; я предложу священнику нашей лечебницы сделать вас своим новым служкой. Ты согласен, не так ли?
Спасибо, сразу виден настоящий кавалер; нет, вот сюда, пожалуйста, свернем к теплице; я хочу показать вам кое-что, имеющее прямое касательство к вашей профессии, и, пожалуйста, обойдемся без ухаживаний, мы не на уроке танцев, забудьте это, мне уже семьдесят один год, а вам семьдесят три, не целуйте мне ручку, я не желаю заводить здесь стариковский флирт, эту чепуху надо бросить. Посмотри! Что ты видишь за этим зеленоватым стеклом? Правильно, здесь помещается арсенал нашего доброго старшего садовника; он стреляет из этих ружей в зайцев и куропаток, в ворон и косуль, ведь наш садовник страстный охотник; я уже давно заприметила у него один очень красивый и удобный черный предмет – пистолет. А ну, выкладывай, чему тебя учили, когда ты был фенрихом и лейтенантом; скажи мне, из такой штуковины и впрямь можно застрелить человека? Почему ты так побледнел, старый рубака, в свое время ты пожирал "причастие буйвола" тоннами, а теперь у тебя поджилки трясутся, когда я задаю тебе самые простые вопросы; хватит дрожать; конечно, я малость спятила, но я вовсе не собираюсь приставлять к твоей семидесятитрехлетней груди пистолет, чтобы сэкономить государству твою пенсию, я вовсе не намерена экономить что-либо нашему государству; ответь мне по-военному на мои по-военному четкие вопросы: можно ли выстрелом из пистолета отправить человека на тот свет? Да? Хорошо! Скажи тогда, с какого расстояния лучше всего стрелять, чтобы попасть? Метров с десяти-двенадцати? Самое большее с двадцати пяти?
О боже, почему вы так разволновались? Неужели старые генералы бывают трусами? Вы сообщите куда следует? Здесь некому сообщать; когда-то вам вбили в голову, что все надо доносить начальству, и теперь вы никак не можете избавиться от этой привычки… Хорошо, если желаете, поцелуйте мне ручку, только молчите; завтра утром вы будете прислуживать в церкви, поняли? В здешней церкви еще никогда не было такого красивого седовласого и представительного служки… Неужели ты не понимаешь шуток? Оружие интересует меня просто так, по той же причине, по какой тебя интересует "сектор обстрела"; неужели ты еще не усвоил, что по неписаному закону каждый обитатель этого милого дома вправе иметь какую-нибудь причуду; тебе, в частности, дозволен заскок с "сектором обстрела"; не бойся, все здесь совершенно секретно… "Сектор обстрела"… вспомни, ведь ты получил хорошее воспитание. "С Гинденбургом вперед! Ура!" Видишь, это тебе понравилось, с тобой всегда следует выбирать надлежащие выражения, теперь свернем и пройдем мимо часовни, а может, ты хочешь войти внутрь и осмотреть арену своей будущей деятельности? Успокойся, генерал, смотри, ты еще не забыл, как входить в церковь, сними шляпу, опусти пальцы правой руки в чашу со святой водой, перекрестись, ну вот, молодец, преклони колена и, глядя на неугасимую лампаду, повторяй слова молитвы: "Ave Maria" или "Отче наш"; тихонько, нет ничего более прочного, чем католическое воспитание; пора вставать, опускай опять пальцы в чашу со святой водой, крестись, уступи даме дорогу, надень шляпу, вот и хорошо; мы опять на улице, какой теплый вечер и какие чудесные деревья растут в этом чудесном парке, а вот и скамейка. "С Гинденбургом вперед! Ура!" Тебе это по душе, да? А как тебе нравится такая фраза: "Хочу ружье, хочу ружье", это тебе тоже по душе, не так ли? Брось шутить; собственно говоря, после Вердена с такого рода шутками было раз и навсегда покончено; под Верденом погибли последние кавалеры… кавалеров погибло слишком много, слишком много любовников погибло за один раз. За какие-нибудь два-три месяца было уничтожено ужасно много хорошо воспитанных молодых людей; ты не пробовал подсчитать, сколько учительского пота было пролито напрасно; неужели вам никогда не приходила в голову мысль поставить пулемет в вестибюле ремесленной или торговой школы, в вестибюле гимназии и сразу же после выпускных экзаменов направить струю огня из этого пулемета прямо в сияющие лица юношей, только что окончивших курс? Ты считаешь, это преувеличение? Ну, тогда разреши сказать тебе, что и в действительности многое очень часто кажется преувеличением; с выпускниками тысяча девятьсот пятого, тысяча девятьсот шестого и тысяча девятьсот седьмого годов я сама танцевала; я ходила на пирушки с этими молодцами в фуражках, с этими будущими выпивохами, а потом больше половины всех трех выпусков погибло под Верденом. А как по-твоему, сколько осталось в живых юношей, окончивших школу в тысяча девятьсот тридцать пятом году, в тридцать шестом, в тридцать седьмом, в сорок первом или в сорок втором годах? Какой бы из этих выпусков ты ни взял – результат будет один и тот же; и, пожалуйста, уйми свою дрожь. Я никак не могла предположить, что старые генералы такой трусливый народ. Хорошо, возьми меня за руки. Как меня зовут? Запомни, здесь не спрашивают о таких вещах, здесь не приняты визитные карточки и не пьют на брудершафт, здесь переходят на "ты" без разрешения, здесь помнят, что все люди братья, даже если они враги. Часть из них, старик, – очень небольшая – приняла "причастие агнца", остальные приняли "причастие буйвола". Меня зовут "Хочу ружье", а моя фамилия "С Гинденбургом вперед! Ура!"; откажись полностью от всех твоих мещанских предрассудков и от представлений о приличиях, здесь у нас нет классов. И не жалуйся на проигранную войну. О боже, неужели вы действительно проиграли войну, уже две войны, одну за другой? Таким молодчикам, как ты, я желаю проиграть семь войн подряд. Ну а теперь довольно хныкать, мне наплевать, сколько войн ты проиграл. Надо оплакивать погибших детей, а не проигранные войны… Теперь ты будешь прислуживать в церкви, в церкви нашей денклингенской лечебницы – это в высшей степени почетное занятие; только не говори ничего о немецком будущем; я сама читала в газете, что немецкое будущее полностью обеспечено. А если ты обязательно хочешь поплакать, то не плачь по крайней мере так жалобно. Они поступили с тобой несправедливо? Затронули твою честь? Ты считаешь, что честь поругана, если первый встречный чужеземец может тебя задеть? Ведь правда? Радуйся, в нашем богоугодном заведении тебе будет хорошо, здесь прислушиваются к малейшему стону, здесь считаются с любыми "комплексами"; все дело только в деньгах; если ты беден, тебя ждут побои и смирительная рубашка, зато здесь потакают каждой твоей слабости, тебе разрешат даже выйти погулять и выпить кружку пива в Денклингене; попробуй крикни: "Сектор обстрела! Обеспечьте мне сектор обстрела для третьей армии!" – и сразу же кто-нибудь отзовется: "Слушаюсь, господин генерал"; время воспринимается здесь не в целом, а по частям; оно никогда не становится историей, понимаешь? Я охотно верю, что ты уже видел мои глаза. Ты говоришь, что мои глаза были у человека с красным шрамом на переносице? Я верю тебе, но здесь запрещены воспоминания и догадки, здесь живут только сегодняшним днем: сегодня был Верден, сегодня умер Генрих, сегодня погиб Отто, сегодня тридцать первое мая тысяча девятьсот сорок второго года, сегодня Генрих шепнул мне на ухо: "С Гинденбургом вперед! Ура!"; ты его знал, пожимал ему руку, вернее, это он пожимал тебе руку? Хорошо, ну а теперь давай займемся делом, я до сих пор помню, какую молитву было труднее всего выучить служкам; я учила ее со своим сыном Отто и спрашивала эту молитву у него: "Suscipiat Dominus sacrificium de manibus tuis ad laudem et gloriam nominis sui", а теперь идет самое трудное, старик, ""ad utilitatem quoque nostram, totiusque Ecclesiae sua sanctae17", повторяй за мной, да нет же, "ad utilitatem18", а не "utilatem", эту ошибку делают все… если хочешь, я запишу молитву на бумажке, а не то можешь учить ее по своему молитвеннику, ну а теперь до свидания, пора ужинать, "Сектор обстрела", угощайся на здоровье…
Она прошла мимо часовни по широким темным дорожкам назад к теплицам; одни лишь стены были свидетелями того, как она отперла ключом дверь, тихо проскользнула между цветочными горшками и грядками, от которых тянуло сыростью, и вбежала в контору старшего садовника; она взяла со стола пистолет и опустила его в свою мягкую черную сумочку; кожаное нутро поглотило пистолет; замок легонько щелкнул; с улыбкой поглаживая пустые цветочные горшки, она покинула теплицу и снова заперла дверь; одни только темные стены были свидетелями того, как она вынимала ключ из замочной скважины и медленно шла по широким темным дорожкам обратно к дому.
Хупертс подал ужин ей в комнату – чай, хлеб, масло, сыр и ветчину; улыбнувшись, он взглянул на нее и сказал:
– Вы выглядите просто великолепно, сударыня.
Она положила сумочку на комод, сняла шляпку со своей темноволосой головы, а потом с улыбкой произнесла:
– Скажите, нельзя ли попросить садовника принести мне немного цветов?
– Садовника теперь не найдешь, – ответил Хупертс, – у него выходной, он не появится до завтрашнего вечера.
– А больше никому не разрешается входить в теплицу?
– Никому, сударыня, наш садовник на этот счет очень строг.
– Значит, придется ждать до завтрашнего вечера, а может, я сама куплю цветы в Денклингене или в Додрингене.
– Вы собираетесь пойти погулять?
– Да, возможно. Сегодня такой прекрасный вечер, мне ведь разрешено выходить, не правда ли?
– Конечно, конечно… Вам разрешено… Но, может, все-таки позвонить господину советнику или господину доктору?
– Я сама им позвоню, Хупертс. Пожалуйста, дайте мне городской телефон, только надолго, прошу вас… Хорошо?
– Ну разумеется, сударыня.
Когда Хупертс ушел, она открыла окно и бросила ключ от конторы садовника в яму с компостом, потом снова закрыла окно, налила в чашку чай и молоко, села и придвинула к себе телефонный аппарат.
– Итак, начнем! – тихо сказала она, пытаясь левой рукой унять дрожь в правой руке, протянутой к телефонной трубке.
– Начнем! – повторила она. – Спрятав в сумочке смерть, я готова вернуться к жизни. Никто так и не догадался, что одно прикосновение к холодному металлу излечит меня; они слишком буквально понимали мои слова про ружье, мне вовсе не нужно ружье, достаточно пистолета, начнем, начнем… Скажите мне, который час? Начнем. Бархатный голос в трубке, скажи мне, остался ли ты таким же и можно ли тебя услышать, набрав тот же номер?
Левой рукой она сняла трубку и услышала гудки телефонной станции.
Стоило Хупертсу нажать кнопку, соединив меня с городом, как время, мир, действительность, немецкое будущее оказались тут как тут; я сгораю от любопытства, как все это будет выглядеть в тот момент, когда я выйду из заколдованного замка.
Правой рукой она набрала номер – три единицы – и услышала бархатный голос, который произнес:
– Первый сигнал будет дан ровно в семнадцать часов пятьдесят восемь минут и тридцать секунд по местному времени. – Напряженная тишина, сигнал, и тот же бархатный голос сказал: – Семнадцать часов пятьдесят восемь минут и сорок секунд. – Время набегало, заливая смертельной бледностью ее лицо, а голос продолжал вещать: – Семнадцать часов пятьдесят девять минут и десять секунд… и двадцать секунд… и тридцать секунд… и сорок секунд… и пятьдесят секунд. – Снова раздался резкий сигнал, и бархатный голос проговорил: – Восемнадцать часов, шестого сентября тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года.
…Генриху исполнилось бы сорок восемь лет, Иоганне сорок девять, а Отто сорок один; Йозефу сейчас двадцать два года, Рут девятнадцать…
Голос в трубке продолжал говорить:
– Восемнадцать часов одна минута…
Осторожно! Иначе я действительно сойду с ума, игра пойдет всерьез, я вновь вернусь к сегодняшнему дню, на этот раз навеки, я не сумею найти, лазейку, буду тщетно бегать вокруг высоких стен в поисках выхода; время предъявляет мне свою визитную карточку, словно вызов на дуэль, но его нельзя принять. Сейчас шестое сентября тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года, восемнадцать часов одна минута и сорок секунд; кулак возмездия разбил мне зеркальце, у меня осталось всего лишь два осколка, в них я увидела свое лицо, покрытое смертельной бледностью; да, я слышала, как несколько часов подряд грохотали взрывы, слышала, как люди возмущенно шептали: "Они взорвали наше аббатство"; эту страшную новость, которую я не нахожу такой уж страшной, передавали из уст в уста сторожа и привратники, садовники и булочники.
"Сектор обстрела"… Красный шрам на переносице… синие глаза… кто же это был? Неужели он? Кто он? Я бы взорвала все аббатства на свете, если бы мне удалось вернуть Генриха или воскресить из мертвых Иоганну, Ферди, кельнера по фамилии Гроль и Эдит или хотя бы понять, кем был Отто? Он погиб под Киевом; это звучит глупо, хотя и отдает историей; хватит играть в жмурки, старик, я не стану больше завязывать тебе глаза; сегодня тебе стукнет восемьдесят, а мне уже семьдесят один; на расстоянии десяти-двенадцати метров не так трудно попасть в цель; недели и дни, часы и минуты, хлыньте на меня. Сколько сейчас секунд?
– Восемнадцать часов две минуты и двадцать секунд…
Я покидаю свой бумажный кораблик, чтобы броситься в открытый океан; как я бледна, переживу ли я все это?
– Восемнадцать часов две минуты и тридцать секунд…
Эти слова подгоняют меня; начнем, мне надо спешить, я не хочу больше терять ни секунды, скорее.
– Барышня, барышня, почему вы мне не отвечаете? Барышня, барышня… я хочу заказать такси, немедленно, очень спешно, помогите же мне. – Ах да, ведь магнитофонная лента не отвечает, это мне следовало бы помнить; надо повесить трубку, снова снять ее и набрать номер: один-один-два. Неужели такси заказывают по тому же номеру, что и прежде?
– В денклингенском кинотеатре вы увидите, – произнес бархатный голос, – также отечественный фильм "Братья с хутора на болоте", начало сеансов в восемнадцать часов и в двадцать часов пятнадцать минут… в додрингенском кинотеатре идет боевик "Любовь способна на все".
Тише, тише, моя утлая лодочка погибла, но я умею плавать, я научилась плавать в Блюхербаде в тысяча девятьсот пятом году, у меня был тогда черный купальный костюм с оборками и юбочкой, мы прыгали головой вниз с трамплина высотой в метр; надо взять себя в руки и перевести дух, ведь я умею плавать… интересно, что сообщат мне, когда я наберу один-один-три, а ну, бархатный голос, ответь.
– …Если вечером к вам придут гости, вы можете предложить им, следуя нашим советам, вкусный и в то же время недорогой ужин: на первое подайте тартинки, запеченные с сыром и ветчиной, на второе горошек со сметаной и к нему мягкий картофельный пудинг, потом шницель, прямо с гриля…
– Барышня, барышня!.. – Да, я знаю, магнитофонные ленты не отвечают.
– …и ваши гости скажут, что вы прекрасная хозяйка.
Сейчас я нажму на рычаг и наберу один-один-четыре… Снова слышится бархатный голос:
– …итак, вы уложили все необходимое для ночевки в кемпинге и приготовили себе еду для пикника; если вы решили поставить машину на крутом склоне, не забудьте о ручном тормозе. Желаем вам приятного воскресенья в кругу семьи.
У меня ничего не выйдет, слишком много мне придется наверстывать; мое лицо становится все бледнее и бледнее; когда-то оно окаменело, а теперь размякло, и по нему текут слезы. Предательское время, словно комок лжи, застряло во мне; зеркальце, зеркальце, осколок зеркальца, ответь, неужто мои волосы и впрямь поседели в камере пыток, где отовсюду раздаются бархатные голоса; я набираю один-один-пять, и заспанный голос отвечает мне:
– Телефонный узел Денклинген.
– Вы меня слышите, барышня? Вы меня слышите?
– Да, слышу.
Я громко смеюсь.
– Мне надо срочно связаться с конторой архитектора Фемеля, Модестгассе, семь, или Модестгассе, восемь, оба номера можно разыскать под фамилией Фемель, душенька. Вы не обидитесь, если я буду называть вас "душенька"?..
– Да нет, конечно, нет, сударыня.
– Я очень тороплюсь.
Послышался шелест переворачиваемых страниц.
– Я нашла телефон господина Генриха Фемеля и телефон господина доктора Роберта Фемеля. С кем бы вы хотели поговорить, сударыня?
– С Генрихом Фемелем.
– Хорошо, не вешайте трубку.
Неужели телефон по-прежнему стоит у него на подоконнике, так что, разговаривая, он выглядывает на улицу и видит дом по Модестгассе, восемь, где его дети играли когда-то в садике на крыше, и лавку Греца, где у дверей всегда висела кабанья туша? Неужели там действительно раздался сейчас телефонный звонок?
Гудки доносились откуда-то очень издалека, и ей казалось, что паузы между ними длятся вечность.
– К сожалению, сударыня, никто не подходит к телефону.
– Тогда, пожалуйста, соедините меня с другим номером.
– Хорошо, сударыня.
Напрасно, все напрасно. Номер не отвечает.
– В таком случае вызовите мне, пожалуйста, такси, душенька, хорошо?
– С удовольствием. Куда?
– В денклингенскую лечебницу.
– Сейчас, сударыня.
– Да, Хупертс, можете унести чай, хлеб и закуску. И, пожалуйста, оставьте меня одну; когда такси въедет в аллею, я сама его увижу; нет, спасибо, мне больше ничего не надо. Вы ведь не магнитофонная лента, правда? Ах, я вовсе не хотела вас обидеть, я просто пошутила… Спасибо…
Ей было холодно; казалось, ее лицо съеживается и становится все меньше и меньше; она увидела в оконном стекле это усталое старушечье лицо, изборожденное морщинами. Не надо плакать; неужели время действительно вплело серебряные нити в мои черные волосы? Я умею плавать, но я не предполагала, что вода такая холодная; бархатные голоса терзают меня, возвращая к действительности; я стала старушкой с белой головой; мой гнев хотят обратить в мудрость, мечты о мести – в жажду всепрощения; они собираются засахарить мою ненависть, перемешав ее с мудростью, но мои старые пальцы крепко вцепились в сумочку; в ней золото, которое я принесу с собой из заколдованного замка, в ней выкуп за меня.
Любимый, забери меня отсюда, я возвращаюсь домой. Там я превращусь в седую и добрую старушку, снова буду тебе женой, снова стану хорошей матерью и заботливой бабушкой, которую можно расхваливать всем друзьям… "Да, наша бабушка долгие годы была больна, но теперь выздоровела и даже принесла с собой целую сумку золота…"
Что мы закажем сегодня вечером в кафе "Кронер"? Тартинки, запеченные с сыром и ветчиной, горошек со сметаной и шницель… будем ли мы кричать "Осанна невесте Давидовой, она вернулась домой из заколдованного замка"? Я знаю, этот матереубийца Грец принесет нам свои поздравления, голос крови так и не заговорил в нем, не заговорил он и в Отто; я выстрелю, когда учитель гимнастики будет ехать мимо нашего дома верхом на белой лошади. От беседки до улицы не больше десяти метров, по диагонали будет метров тринадцать; я попрошу Роберта, чтобы он вычислил все точно; во всяком случае, попасть в цель будет нетрудно; мне объяснил все это "Сектор обстрела"; такие вещи наш седой служка должен знать; завтра утром он вступит в свою новую должность, сумеет ли он запомнить, что надо произносить не "utilatem", a "utilitatem"? Красный шрам на переносице… Значит, он все же стал капитаном? Как долго длилась война; каждый раз, когда в аббатстве раздавался очередной взрыв, стекла начинали дребезжать, а утром на подоконнике лежал толстый слой пыли; я написала пальцем на пыли: "Эдит, Эдит"; даже голос крови не мог бы заставить меня любить Эдит больше, чем я ее любила; откуда ты явилась к нам, скажи, Эдит?
Я съеживаюсь все больше и больше; ты сумеешь перенести меня на руках от такси к кафе "Кронер"; я поспею как раз вовремя; сейчас самое большее восемнадцать часов шесть минут и тридцать секунд; на этот раз черный кулак возмездия – пистолет – раздавил тюбик губной помады, мои дряхлые кости дрожат; мне страшно, я не знаю, как выглядят теперь мои современники; я не знаю, остались ли они такими, как прежде. Ну а как обстоит дело с золотой свадьбой, старик? Мы поженились в сентябре тысяча девятьсот восьмого года, тринадцатого сентября; ты уже забыл эту дату? Как ты собираешься справлять нашу золотую свадьбу? Седовласый юбиляр и седовласая юбилярша, а вокруг них целая толпа внуков и внучек; прости меня за то, что я смеюсь, мой Давид, но из тебя не вышло Авраама, зато в себе я ощущаю что-то похожее на смех Сарры, чуть-чуть похожее – на большее я не способна; из заколдованного замка я принесла с собой не только сумочку, полную золота, но и ореховую скорлупку смеха; пусть она мала, зато в моем смехе заключена гигантская энергия, куда более действенная, чем динамит Роберта…
Вы очень торжественно шествуете по аллее к лечебнице, чересчур торжественно и чересчур медленно; сын Эдит возглавляет процессию, но кто идет с ним рядом? Эта девушка не Рут; когда я ушла из дому, Рут было три года, и все-таки я сразу узнаю ее, хотя ей минуло уже восемнадцать лет; нет, это не Рут; жесты у людей не меняются; в ядре ореха уже заключено будущее дерево; как часто я наблюдала когда-то жест Рут, откидывавшей рукой волосы со лба, – это был жест моей матери. Где же Рут? Пусть она меня простит. Эта незнакомая девушка очень красива; теперь я поняла: из ее лона выйдут твои правнуки, старик; ты думаешь, их будет семью семь? Прости, что я смеюсь; у вас поступь герольдов, слишком медленная и слишком торжественная; может, вы хотите забрать с собой юбиляршу, чтобы отпраздновать ее золотую свадьбу?
Юбилярша готова, она сморщилась, как старое-престарое яблоко; можешь отнести меня на руках к такси, старик, только побыстрее; больше я не хочу терять ни секунды; ну вот, такси уже здесь; видите, как хорошо я умею все организовывать, этому я научилась, будучи женой архитектора; пропустите такси, а сами выстройтесь по обеим сторонам дороги: справа пусть станет Роберт и красивая незнакомая девушка, а слева старик с внуком; Роберт, Роберт, может быть, для тебя настала пора опереться на чье-нибудь плечо, может быть, ты нуждаешься в помощи, в поддержке? Входи, входи, старик, принеси нам счастье. Давайте праздновать, давайте веселиться. Наше время пришло!
Достарыңызбен бөлісу: |