12
Встревоженный портье посмотрел на часы – было уже больше шести, а Йохен так и не явился сменить его; постоялец из одиннадцатого номера спал вот уже двадцать один час подряд, повесив на дверную ручку трафарет "Просьба не беспокоить"; правда, до сих пор тишина за этой дверью еще никому не показалась подозрительной, не слышалось зловещего шепота постояльцев и ни одна из горничных не вскрикнула. Настало время ужина… Темные костюмы… светлые платья… повсюду серебро, горящие свечи и музыка; когда подавали салат из омаров, играли Моцарта, когда приносили мясные блюда, играли Вагнера, а когда гости принимались за десерт – играли джаз.
В воздухе пахло бедой; портье испуганно взглянул на часы, секундная стрелка, казалось, нарочито медленно приближалась к роковой точке; когда она до нее дойдет, беда грянет, станет явной; без конца звонил телефон: "Ужин в двенадцатый номер", "Ужин в двести восемнадцатый номер", "Шампанское в четырнадцатый номер". Неверные жены и неверные мужья требовали соответствующих стимуляторов; пятеро богатых бездельников, слоняющихся по свету, сидели в холле, поджидая автобус на аэродром – они отлетали ночным рейсом.
– Да, сударыня, первая улица налево, вторая направо, третья налево, древнеримские детские гробницы вечером освещены, фотографировать разрешается.
Бабушка Блезик, забившись в дальний угол, пила портвейн; в конце концов она все же поймала Гуго, сейчас он читал ей местную газету:
– "Вора-карманника постигла неудача. Вчера в Эренфельдгюртеле неизвестный молодой человек пытался вырвать сумочку из рук пожилой женщины. Однако храброй старушке удалось…" "Государственный секретарь Даллес…"
– Ну это уж пошла ерунда, совершеннейшая ерунда, – сказала бабушка Блезик, – я не хочу слушать ни о политике, ни о международных делах, меня интересуют только местные новости.
И Гуго продолжал читать:
– "…Бургомистр чествует заслуженного мастера бокса…"
Время тянулось издевательски медленно, словно нарочно отодвигало момент, когда грянет беда; тихонько звенели бокалы, кельнеры ставили серебряные подносы, изысканно и мелодично постукивали фарфоровые тарелки, переносимые с места на место; в дверях стоял водитель автобуса авиакомпании; указывая на часы, он жестами поторапливал отъезжающих постояльцев; дверь, несколько раз качнувшись, мягко легла в пазы, обитые войлоком, портье нервно поглядывал в свои записи: "Оставить номер окнами на улицу с 18:30 для господина М.; оставить двойной номер с 18:30 для тайного советника Фемеля с супругой, обязательно окнами на улицу"; "в 19:00 вывести на прогулку собачку Кесси из номера 114". Только что этой паршивой собачонке понесли яйца, приготовленные на особый манер – твердый желток и мягкий белок, – и сильно поджаренные ломтики колбасы; разумеется, мерзкое животное начнет привередничать, отказываясь от еды; господин из одиннадцатого номера спит вот уже двадцать один час и восемнадцать минут.
– Да, сударыня, фейерверк начнется через полчаса после захода солнца, то есть около девятнадцати часов тридцати минут, начало парада около девятнадцати часов пятнадцати минут; к сожалению, я не могу сказать вам, будет ли господин министр присутствовать на нем.
Гуго продолжал читать, весело, словно школьник, отпущенный с уроков:
– "…отцы города вручили заслуженному мастеру бокса диплом почетного гражданина, а также специальную золотую медаль, которая дается только за особые заслуги в области культуры. В заключение чествования состоялся банкет".
Богатые бездельники, слоняющиеся по свету, наконец-то убрались из холла.
– Да, господа, банкет левой оппозиции в синем зале… нет, нет, господа, правая оппозиция – в желтом зале; дорогу указывают стрелки.
Бог его знает, кто из них левый, а кто правый, по лицу этого не определишь, в таких вещах Йохен разбирается лучше, политиков он видит насквозь, здесь его никогда не подводит инстинкт; Йохен узнает настоящего аристократа, даже если тот явится в рубище, и разглядит голодранца, даже если тот напялит на себя самое роскошное одеяние; Йохен отличил бы левых от правых, хотя у них все, вплоть до меню, одинаково; ах да, сегодня у нас состоится еще один банкет – наблюдательного совета общества "Все для общего блага".
– Пожалуйста, в красный зал, милостивый государь.
У всех у них совершенно одинаковые лица, и все они будут есть на закуску салат из омаров – и левые, и правые, и члены наблюдательного совета; когда подадут омаров, заиграют Моцарта, к мясному блюду, пока гости будут смаковать густые соусы, начнут играть Вагнера, а как только перейдут к десерту – джазовую музыку.
– Да, сударь, в красном зале.
Инстинкт никогда не подводит Йохена, если речь идет о политике и политиках, зато во всех остальных случаях он пасует. Когда овечья жрица появилась в отеле первый раз, Йохен сразу сказал: "Внимание! Это важная птица", а когда потом к нам пришла та маленькая бледная девушка с длинными лохмами, с одной сумочкой в руках и с блокнотом под мышкой, тот же Йохен прошептал: "Обыкновенная шлюха". "Нет, – возразил я, – она делает это со всеми, но делает бесплатно, значит, она не шлюха", но Йохен стоял на своем. "Она делает это со всеми, – говорил он, – и за плату". Йохен оказался прав, но зато Йохен не чует приближения беды. В тот день, когда к нам приехала блондинка с сияющим лицом и тринадцатью чемоданами, я сказал ему, глядя, как она входит в лифт: "Давай поспорим, что мы никогда больше не увидим ее живой"; Йохен был совсем другого мнения: "Чепуха, просто она удрала на несколько дней от мужа". А кто оказался прав? Конечно, я. Блондинка приняла соответствующую дозу снотворного и повесила на двери трафарет "Просьба не беспокоить"; ее не беспокоили двадцать четыре часа, а потом по отелю поползли слухи: кто-то умер, кто-то умер в сто восемнадцатом номере. Веселенькая история, доложу я вам, когда часа в три дня в отель является полиция, а в пять часов выносят покойника. Лучше не придумаешь.
Фу, какая у него морда, прямо как у буйвола. Платяной шкаф с манерами дипломата, живой вес два центнера, походка как у таксы, а костюм чего стоит! Похоже, важная персона, которая нарочно держится в тени; спутники его подходят к конторке, оба они менее важные.
– Будьте добры, номер для господина М.
– Ах да, номер двести одиннадцать. Гуго, поди сюда, проводи господ наверх.
И в ту же минуту все трое – шесть центнеров живого веса, облаченные в английское сукно, – бесшумно вознеслись на лифте вверх.
– Йохен, Йохен, о боже, где ты пропадал?
– Извини меня, – сказал Йохен, – тебе ведь известно, что я почти всегда бываю аккуратен; особенно если знаю, что тебя ждут жена и дети, поверь, я с удовольствием пришел бы вовремя, но когда дело идет о голубях, мое сердце разрывается между обязанностями друга и обязанностями голубятника; уж коли я выпустил шестерых голубей, мне хотелось бы заполучить всех шестерых обратно, сам понимаешь, но в срок прилетело только пятеро, шестой опоздал минут на десять и явился совершенно измученный, бедная птичка; иди домой; если ты еще надеешься захватить хорошие места, чтобы увидеть фейерверк, тебе пора отправляться; да, да, я понимаю: в синем зале – левые, в желтом – правые, а в красном – наблюдательный совет общества "Все для общего блага"; ну да, ведь сегодня суббота; правда, гораздо интереснее бывает, когда собираются филателисты или же пивные боссы, но ты не волнуйся, я уж как-нибудь справлюсь; я сдержу себя, несмотря на то, что с удовольствием надавал бы по шее левой оппозиции и наплевал бы на правых, а заодно и на членов наблюдательного совета. И все же не волнуйся, я буду держать знамя нашего отеля высоко и позабочусь о твоих кандидатах в самоубийцы… Хорошо, сударыня, я отправлю Гуго к вам в номер к девяти часам для игры в карты, хорошо… Господин М. уже прибыл? Не нравится мне этот господин М. Еще не видя его, я уже испытываю к нему антипатию… Хорошо, сударь, я пришлю в двести одиннадцатый номер шампанское и три сигары "Партагас эминентес". Вы узнаете их по запаху!.. Боже, кого я вижу! Весь род Фемелей в полном составе.
Милая девочка, что с тобой стало! Когда я встретил тебя впервые, мое сердце забилось сильнее, это было в тысяча девятьсот восьмом году на параде по случаю приезда кайзера. Конечно, я уже тогда знал, что такие, как ты, не про нашу честь; я принес твоим папочке и мамочке красное вино в номер. Дорогая моя детка, кто бы мог подумать, что со временем ты превратишься в такую вот старую бабушку, сморщенную, как печеное яблоко, с белыми волосами. Я легко поднял бы тебя одной рукой и отнес в номер, я бы так и поступил, если бы это было мне дозволено, но мне такие вещи не дозволяются; да, моя дорогая, жаль, что это так, ты и сейчас еще хороша.
– Господин тайный советник, мы оставили вам и вашей супруге, то есть прошу прощения, вашей супруге и вам, двести двенадцатый номер. Багаж еще на вокзале? Нет? Прикажете что-нибудь доставить из вашей квартиры? Не надо? Ах так! Вы пробудете у нас всего часа два, посмотрите фейерверк и парад "Кампфбунда"? Разумеется, в этом номере поместятся шесть человек, балкон большой. Если хотите, мы можем сдвинуть кровати. Не нужно? Гуго, Гуго, проводи господина Фемеля в двести двенадцатый номер и захвати с собой карточку вин. Когда придут молодые люди, я укажу им вашу комнату; разумеется, господин доктор Фемель, бильярдная забронирована за вами и за господином Шреллой, на это время я освобожу Гуго. Да, Гуго – славный мальчик, сегодня он полдня висел на телефоне, пытался связаться с вами; я думаю, он на всю жизнь запомнил ваш номер и номер пансиона "Модерн". В честь чего состоится парад "Кампфбунда"? В честь дня рождения какого-то маршала, по-моему, он слывет героем Хузенвальда; во всяком случае, мы услышим прекраснейшую песню "Отечество, трещат твои устои". Ну и пусть их трещат, господин доктор. Что вы говорите? Всегда трещали? Разрешите мне высказать свое сугубо личное мнение по политическому вопросу: так вот, будьте осторожны, если они снова затрещат. Будьте осторожны!
– Я уже однажды стояла здесь и смотрела, как ты маршируешь, – тихо проговорила она. – Это было в день парада в честь кайзера в январе тысяча девятьсот восьмого года, погода была великолепная, мороз трескучий – так, кажется, говорят стихотворцы; я дрожала, боялась, что ты не выдержишь последнего и самого трудного из всех испытаний – испытания военным мундиром; генерал с соседнего балкона чокался с папой, мамой и со мной; да, старик, в тот день ты выдержал испытание. Почему ты смотришь на меня выжидающе? Вот именно – выжидающе. Так ты на меня еще никогда не смотрел. Положи голову ко мне на колени, закури сигару; извини, что я дрожу; мне страшно; неужели ты не видел лицо того мальчика? Он ведь мог быть братом Эдит. Мне страшно, ты должен это понять, я все еще не могу вернуться в свою квартиру, наверное, не смогу никогда этого сделать, не смогу вступить в тот же старый заколдованный круг; мне страшно, гораздо страшнее, чем прежде; вы, очевидно, привыкли к окружающим вас лицам, но я уже начинаю тосковать по моим безобидным сумасшедшим, которые остались в лечебнице. Неужели вы все ослепли? Почему вы так легко дали себя обмануть? Они убьют вас даже не за движение руки, а просто так, ни за понюшку табаку. Пусть у вас будут темные или светлые волосы, пусть вам выдадут свидетельство о том, что ваша прабабушка крестилась, они все равно убьют вас, если им не понравится ваше лицо. Разве ты не видел, какие плакаты они расклеили на стенах? Неужели вы все ослепли? Скажи мне, где я? Поверь, мой дорогой, все они приняли "причастие буйвола"; каждый из них глуп как пень, глух как тетерев, а с виду так же безобразен, как тот сумасшедший – последнее воплощение буйвола; и притом все они так приличны, так приличны; мне страшно, старик; даже в тысяча девятьсот тридцать пятом году, даже в тысяча девятьсот сорок втором я не чувствовала себя такой одинокой; конечно, мне потребуется время, чтобы привыкнуть к людям, но к этим людям я никогда не привыкну, даже за несколько столетий. Прилично, прилично. На их лицах нет ни тени грусти, что это за люди, которые не знают грусти? Налей мне еще рюмку вина и не смотри так подозрительно на мою сумочку; все вы знакомы с медициной, но лекарство мне пришлось выписать себе самой; у тебя чистое сердце, ты не можешь себе представить, сколько зла в мире; сегодня я потребую от тебя новую большую жертву – отмени праздник в кафе "Крешер", разрушь легенду о себе; вместо того чтобы просить внуков плюнуть на твой памятник, сделай так, чтобы тебе вообще не ставили памятника; тебе ведь никогда не нравился сыр с перцем; пускай за праздничный стол сядут кельнеры и судомойки. Пусть они съедят праздничное угощение; давай останемся на этом балконе, будем наслаждаться летним вечером в кругу семьи, пить вино, любоваться фейерверком и глядеть, как маршируют эти "кампфбундовцы". Кстати, с кем они собираются воевать? Можно мне позвонить в кафе "Кронер" и отменить праздник?
У портала Святого Северина толпились участники парада в синей форме; они стояли группами, покуривая сигареты; над их головами развевались флаги – на сине-красном фоне большая черная буква "К", – духовой оркестр уже репетировал песню "Отечество, трещат твои устои", на балконах тихо позвякивали бокалы, ведерки со льдом издавали металлический звон, пробки от шампанского выстреливали прямо в темно-синее вечернее небо. Но вот часы на Святом Северине пробили три четверти седьмого; трое господ в темных костюмах из двести одиннадцатого номера вышли на балкон.
– Вы действительно думаете, что они будут нам полезны? – спросил М.
– Уверен, – бросил первый спутник.
– Без сомнения, – согласился второй.
– Боюсь только, что, выразив симпатию этим "кампфбундовцам", мы потеряем больше голосов, чем приобретем, – сказал господин М.
– "Кампфбунд" не считается столь уж экстремистским, – возразил первый спутник.
– Вы ничего не потеряете, вы можете только выиграть, – подтвердил второй.
– Сколько это примерно даст нам избирателей при оптимальном варианте и сколько при минимальном?
– При оптимальном варианте тысяч восемьдесят, а в худшем случае – тысяч пятьдесят. Так что решайте.
– Пока я еще ничего не знаю, – сказал М., – жду указаний от К. Как вы полагаете, газетчики ничего не пронюхали?
– Нет, господин М., – сказал первый спутник.
– А персонал отеля?
– Они умеют хранить тайны, господин М., – сказал другой. – Но господин К. должен поскорее дать соответствующие указания.
– Мне лично эти парни не нравятся, – сказал господин М., – они еще во что-то верят.
– Для нас это восемьдесят тысяч голосов. Пусть себе верят, во что хотят, господин М., – возразил первый спутник.
Собеседники засмеялись, послышался звон бокалов. Вдруг раздался телефонный звонок.
– Да, у телефона М. Я вас правильно понял? Выразить им свою симпатию? Слушаюсь… Господин К. решил в положительном смысле, давайте вынесем на балкон стол и стулья.
– А что подумают за границей?
– Безразлично. Они во всех случаях думают неправильно.
Собеседники снова засмеялись. Послышался звон бокалов.
– Я спущусь вниз и скажу организатору шествия, чтобы он обратил внимание на наш балкон, – сказал первый спутник.
– Нет, нет, – возразил старик, – я не хочу класть голову к тебе на колени, не хочу смотреть на синее небо; ты сказала в кафе "Кронер", чтобы они послали к нам Леонору? Леонора огорчится. Ты ведь не знакома с Леонорой? Это секретарша Роберта, очень милая девушка, не надо лишать ее удовольствия, у меня вовсе не такое уж чистое сердце, и я хорошо знаю, сколько зла в мире; я чувствую себя одиноким, еще более одиноким, чем чувствовал себя в "Якоре" в Верхней гавани, когда мы приносили деньги кельнеру по фамилии Гроль; смотри, они уже строятся для парада, какой теплый летний вечер, смеркается, их смех слышен даже на балконе; помочь тебе, дорогая? Ты не заметила, что положила свою сумочку ко мне на колени, пока мы ехали в такси; сумочка очень тяжелая, но все же недостаточно тяжелая. Зачем тебе, собственно, понадобилась эта штука?
– Я хочу застрелить вон того толстяка, который гарцует на белой лошади. Видишь? Ты его еще помнишь?
– Неужели ты думаешь, что я могу забыть этого человека? Из-за него я разучился смеяться: сломалась скрытая пружинка в скрытом часовом механизме; по его приказу казнили белокурого мальчугана, он засадил за решетку отца Эдит, Гроля и мальчика, имя которого так и осталось неизвестным; из-за таких, как он, одно движение руки стоило человеку жизни; это он превратил Отто в того молодчика, каким он стал, в оболочку прежнего Отто… тем не менее я не стал бы убивать его. Частенько я задавал себе вопрос: зачем я вообще приехал в этот город? Неужели только затем, чтобы разбогатеть? Нет, ты сама знаешь, что это не так. Может, я приехал, полюбив тебя? Тоже нет, ведь тогда я еще не знал, что ты существуешь, и, следовательно, не мог любить тебя. Быть может, меня гнало честолюбие? И этого не было. Мне кажется, я просто хотел посмеяться над людьми, сказать им под занавес: "Послушайте, я пошутил, вот и все". Мечтал ли я тогда о детях? Да, мечтал. И у меня были дети: двое умерли очень давно, одного убили на войне, того, что стал мне совсем чужим, гораздо более чужим, чем люди с флагами там, внизу. Ну а другой сын?.. "Как поживаешь, отец?" – "Хорошо, а ты?" – "Тоже хорошо, спасибо, отец". – "Не требуется ли тебе помощь?" – "Нет, спасибо, у меня все в порядке…" Аббатство Святого Антония? Извини, дорогая, что я смеюсь. Все это прах и тлен. Аббатство не вызывает во мне никаких чувств, ни ложных, ни тем более настоящих. Налить тебе еще вина?
– Да, пожалуйста.
Я уповаю на пятьдесят первый параграф, дорогой мой, наши законы можно повернуть и туда и сюда. Посмотри вниз. Ты видишь нашего старого приятеля Неттлингера? Он достаточно умен, чтобы пока еще не появляться в форме, и все же он тут как тут – пожимает руку кому надо, хлопает по плечу кого надо, щупает материю флагов; пожалуй, лучше убить этого Неттлингера, впрочем, я еще подумаю, быть может, мне вообще не следует стрелять в тот паноптикум на улице; будущий убийца моего внука сидит на соседнем балконе. Ты его видишь? Он в черном костюме и вполне приличен, вполне благопристоен; он думает не так, как они, и ведет себя иначе, у него другие планы, его не назовешь неучем, он свободно говорит по-французски и по-английски, знает латынь и греческий, он добрый христианин, он уже заложил на завтра свой календарь, он знает, что завтра пятнадцатое воскресенье после троицына дня; "Какую благодарственную молитву следует читать?" – крикнул он сегодня своей жене в спальню. Нет, я не стану убивать толстяка, который гарцует на белой лошади, не стану стрелять в паноптикум на улице; достаточно слегка повернуться, и моя мишень окажется в шести метрах от меня, на таком расстоянии легче всего попасть. В семьдесят с лишним лет люди уже больше ни на что не годны, кроме как на это. Зачем убивать тиранов? Надо убивать самых что ни на есть приличных господ. На пороге смерти наш сосед снова обретет способность удивляться. Дорогой мой, только не дрожи, я заплачу за себя выкуп; "меня забавляет вся эта процедура – ровно дышать, прицеливаться, брать на мушку. Не затыкай себе уши, выстрел будет не таким уж громким, тебе покажется, что лопнул воздушный шарик; сегодня канун пятнадцатого воскресенья после троицына дня.
13
Одна из девушек была блондинка, другая – шатенка, обе они были стройные, обе улыбались, обеим очень шел костюм из красновато-коричневого твида, у обеих белоснежный воротничок обрамлял точеную шейку, похожую на стебель цветка; обе они свободно говорили по-французски и по-английски, по-фламандски и по-датски, на всех этих языках у них было великолепное произношение, так же хорошо они изъяснялись на своем родном немецком языке; то были красивые монахини, посвятившие себя несуществующему божеству; они знали даже латынь; их место было в служебном помещении, позади кассы, там они дожидались, пока экскурсанты разобьются на группы по двенадцать человек; тогда они затаптывали окурок сигареты острым каблучком туфли, привычным жестом подкрашивали губы, выходили за барьер и выясняли, сколько людей какой национальности им придется вести; улыбаясь, они без всякого акцента спрашивали экскурсантов, откуда те приехали и какой язык считают родным. Экскурсанты отвечали на вопросы поднятием пальца. В этой группе семь человек говорили по-английски, двое – по-фламандски, трое – по-немецки. Засим следовал еще один вопрос, задаваемый самым веселым тоном, – кто из экскурсантов изучал латынь? Одна только Рут нерешительно подняла палец. Больше никто? На красивом лице девушки мелькнуло сожаление; в этот раз судьба подарила ей слишком мало слушателей с гуманитарным образованием; только одна из всей экскурсии сумеет оценить ту ритмическую ясность, с какой девушка отчеканивает латинскую надпись, читая надгробия. Опустив с улыбкой длинную указку и светя себе фонариком, девушка начала первой спускаться по лестнице; запахло бетоном и известкой; потом пахнуло склепом, хотя легкое жужжание свидетельствовало о том, что подземелье оборудовано установкой для кондиционирования воздуха; с безукоризненным произношением девушка назвала по-английски, по-фламандски и по-немецки размеры каменных плит и ширину древнеримской улицы.
– Вот здесь лестница, сооруженная во втором веке, а здесь термы, построенные в четвертом веке; посмотрите туда, на этих плитах из песчаника стражники, нацарапав квадратики, играли от скуки в "мельницу19" (именно в этом духе их инструктировали на курсах: "Не забывайте подчеркивать бытовые детали"). Вот здесь дети древних римлян играли в камешки, обратите, пожалуйста, внимание на то, какие ровные зазоры были между плитами мостовой… а вот сточный желоб, по этому серому желобу стекала грязная вода во времена Древнего Рима, стекали древнеримские помои. Вот развалины маленького храма, который проконсул приказал построить лично для себя – здесь он поклонялся богине Венере.
В неоновом свете она ясно различила ухмылки экскурсантов, ухмылки фламандские и английские. Странно только, что трое молодых немцев так и не ухмыльнулись.
– Почему дома стоят на таких высоких фундаментах? В те времена вся местность была, видимо, заболочена, река катила свои зеленые воды по серому каменному ложу. Чу! Слышите проклятия германских рабов? По их золотистым бровям пот стекал прямо на белые лица, увлажнял светло-русые бороды; губы варваров произносили проклятья, которые звучали как стихи: "Вотан взрастит возмездье мерзейшему племени римлян, горе им, горе им, горе…" Чуточку терпения, уважаемые дамы и господа, осталось пройти всего несколько шагов, взгляните сюда – здесь мы видим развалины здания суда, а вот и цель нашего путешествия – древнеримские детские гробницы. ("Теперь, – наставляли их на курсах, – вы молча проходите впереди всех и пережидаете, пока люди поборют первое волнение, только после этого вы снова начинаете рассказывать; сколько времени должно длиться проникновенное молчание, вам может подсказать только ваша интуиция, разумеется, это зависит также от состава группы; ни в коем случае не допускайте дискуссии о самих римских детских гробницах, в ходе которой может выясниться, что у нас находятся не гробницы, а всего лишь надгробия, найденные, кстати сказать, вовсе не здесь".)
Могильные плиты стояли полукругом, вплотную к серой стене; после того как первое волнение стихало, пораженные экскурсанты поднимали взгляды к отверстию шахты; над неоновыми лампами виднелось темно-синее вечернее небо, казалось даже, что вдали мерцает первая звездочка, а быть может, то был всего-навсего мягкий отсвет позолоченного или посеребренного шарика ограды, падавший сквозь круглый светлый колодец, составленный из трех венцов.
– Посмотрите туда, где начинается первый венец… видите белую поперечную черту на бетонной стене? Во времена древних римлян приблизительно на этой высоте находился уровень улицы, а теперь взгляните на второй венец… там вы тоже увидите белую черту на бетонной стене. Видите? Таков был уровень земли в средние века. И, наконец, третью белую черту я могу вам не показывать – на этом уровне пролегает улица в наши дни. Ну, а теперь, уважаемые дамы и господа, мы перейдем к надписи.
Лицо девушки стало каменным, словно лицо богини; слегка согнув руку в локте, она подняла фонарик, похожий на обгоревший факел:
Dura quidem frangit parvorum morte parentes
Condicio rapido praecipitata gradu
Spes aeterna tamen tribuet solacia luctus…
Она улыбнулась Рут, единственной, кто мог понять язык подлинника, и чуть заметным жестом поправила воротничок твидового жакета, потом немного опустила фонарик и с чувством продекламировала перевод:
Жестокий рок поражает родителей,
когда быстрая, быстротечная смерть уносит их дитя,
но в скорби о юном существе,
что вкушает райское ныне блаженство,
нам дарит утешение вечная Надежда.
Шести лет и девяти месяцев от роду был погребен
под этим могильным холмиком ты, Дезидератус.
Печаль семнадцативековой давности легла на лица экскурсантов, поразила их сердца; челюсти пожилого господина из Фландрии вдруг перестали двигаться, словно их парализовало, а подбородок обвис; господину пришлось быстро запихнуть языком жевательную резинку в самый дальний угол рта; Марианна расплакалась; Йозеф сжал ее локоть, Рут положила ей руку на плечо. Девушка-экскурсовод с тем же неподвижным лицом продолжала декламировать, теперь уже на английском языке:
Hard a fate meets with the parents…
Опасней всего был момент, когда экскурсанты выбирались из темных подземелий на свет, на свежий воздух, когда их снова окутывал теплый летний вечер; схоронив глубоко в сердце древнюю скорбь, они томились, мечтая о древних любовных мистериях; туристы-одиночки сплевывали у окошка кассы жевательную резинку и на ломаном немецком языке пытались назначить свидание своему гиду – они приглашали ее потанцевать в отель "Принц Генрих", вместе погулять или вместе поужинать; "a lonely feeling20, фройляйн"; и фройляйн вынуждена была держать себя совершенно недоступно, как весталка, – не позволять им ухаживать за собой и категорически отказываться от всех приглашений: "Прошу вас без рук, на меня разрешается только смотреть", "no, sir, no, no" [нет, сэр, нет, нет (англ.)], однако и ее выводило из равновесия их волнение, и она чувствовала дыхание древности; ей было жаль одиноких иностранцев, которым приходилось, покачав головой, нести свой любовный пыл туда, где еще царил культ Венеры и где жрицы любви, хорошо знакомые с обменным курсом, не смущаясь, назначали цену в долларах, в фунтах стерлингов, в гульденах, франках или в марках.
Кассир безостановочно отрывал билетики от рулона, можно было подумать, что узкая дверца – это вход в кино. Когда девушка-экскурсовод оказывалась наконец в служебном помещении, ей еле хватало времени на то, чтобы проглотить кусочек хлеба с маслом и отхлебнуть из термоса; каждый раз ей предстояло решать трудноразрешимую задачу – приберечь ли окурок сигареты до следующего раза или же затоптать его острым каблучком; она делала последнюю затяжку, еще одну, самую последнюю, и в то же время извлекала левой рукой из сумочки тюбик губной помады, в эти минуты она решала назло самой себе нарушить монашеский обет, но тут кассир просовывал голову в дверь:
– Милочка, милочка, тебя ждут уже две партии, поторапливайся, древнеримские детские гробницы стали прямо-таки гвоздем сезона.
Улыбаясь, она снова подходила к барьеру, чтобы спросить экскурсантов, какой они национальности и какой язык считают родным; на этот раз четверо говорили по-английски, один по-французски и одна по-голландски; немцев оказалось целых шестеро; опустив длинную указку и светя себе фонариком, она спускалась по лестнице в подземелье, чтобы снова поведать о древнем культе любви и снова прочесть древние письмена, проникнутые смертельной скорбью.
Проходя мимо длинной очереди у кассы, Марианна продолжала плакать; заметив ее слезы, немцы, англичане и голландцы сконфуженно отворачивались; они с недоумением спрашивали себя: какую мучительную тайну хранил склеп? Неужели это возможно, чтобы памятники старины доводили людей до слез? За шестьдесят пфеннигов здесь ощущают такое глубокое волнение, какое только изредка испытывают некоторые кинозрители после исключительно плохого или после исключительно хорошего фильма. Неужели камни и впрямь могут тронуть человека до слез? Ведь большинство, выходя из подземелья, хладнокровно засовывают в рот новую порцию жевательной резинки, жадно закуривают сигарету, снимают при вспышке магния очередной кадр, уже выискивая глазами новый объект для съемки – фронтон жилого дома пятнадцатого века как раз напротив входа в древнеримские детские гробницы; щелк… и вот с помощью химии фронтон уже увековечен на пленке…
– Потерпите, потерпите, господа, – прокричал кассир из своей будки, – вследствие исключительно большого наплыва публики мы решили пускать не по двенадцати экскурсантов, а сразу по пятнадцати, поэтому прошу еще трех человек из очереди подойти ко мне; вход шестьдесят пфеннигов, каталог – марка двадцать.
Пока Марианна проходила мимо очереди, которая выстроилась вдоль стены и тянулась до самого угла улицы, на ее лице все еще блестели слезы; она улыбнулась Йозефу, с силой сжавшему ее локоть, а потом улыбнулась Рут в благодарность за то, что девушка положила ей руку на плечо.
– Нам надо поторапливаться, – сказала Рут, – уже без десяти семь, не следует заставлять их ждать.
– Мы дойдем за две минуты, – возразил Йозеф, – как раз вовремя; и здесь пахнет известкой… везде меня преследует этот запах… и запах бетона; между прочим, знаете ли вы, что гробницы были обнаружены исключительно благодаря страсти отца к взрывам; когда взрывали старую сторожевую башню, обрушился подвал и расчистил путь к этим древним черепкам; одним словом, да здравствует динамит… как тебе, кстати, понравился наш новый дядюшка, Рут? Заговорил ли в тебе голос крови, когда ты его увидела?
– Нет, – сказала Рут, – голос крови во мне не заговорил, но, по-моему, он славный, только немного суховатый и какой-то беспомощный… он будет жить у нас?
– Вероятно, – сказал Йозеф. – Мы тоже там будем жить, Марианна.
– Ты намерен переехать в город?
– Да, – сказал Йозеф, – я хочу изучать статику, чтобы работать потом в солидной фирме моего отца. Ты не возражаешь?
Они пересекли оживленную магистраль и свернули на сравнительно тихую улицу; Марианна остановилась у одной из витрин; отстранив Йозефа и высвободившись из объятий Рут, она вытерла слезы носовым платком; Рут в это время пригладила рукой свои волосы и одернула джемпер.
– Не знаю, достаточно ли мы элегантны, – сказала она, – мне бы не хотелось огорчать дедушку.
– Вы вполне достаточно элегантны, – успокоил ее Йозеф. – Одобряешь ли ты мой план, Марианна?
– Конечно, мне далеко не все равно, чем ты занимаешься, – сказала она, – но я верю, что изучать статику – это хорошо; весь вопрос в том, как ты намерен использовать свои знания.
– То есть строить или взрывать? Это я еще не решил, – ответил Йозеф.
– Динамит наверняка уже устарел, – сказала Рут, – я уверена, что сейчас существуют более совершенные средства. Помнишь, как радовался отец, когда ему еще разрешали взрывать? Собственно говоря, он стал таким строгим с тех пор, как ему нечего стало взрывать… Какое он произвел на тебя впечатление, Марианна? Он тебе понравился?
– Да, – ответила Марианна, – он мне очень понравился. Я думала, что он гораздо хуже, более холодный человек; ваш отец внушал мне чуть ли не страх, но как раз бояться-то его совсем и не надо; не смейтесь, в его присутствии я чувствую себя в безопасности.
Йозеф и Рут и не думали смеяться; они отправились дальше, Марианна шла в середке; у входа в кафе "Кронер" они остановились; обе девушки еще раз поглядели на себя в зеркальное стекло двери, затянутой изнутри зеленым шелком, и еще раз пригладили волосы; потом Йозеф с улыбкой распахнул перед ними дверь.
– О боже, – сказала Рут, – я умираю с голоду; надеюсь, дедушка заказал что-нибудь стоящее.
Воздев руки, госпожа Кронер двинулась им навстречу, она шла по зеленой дорожке мимо столиков, накрытых зелеными скатертями; ее серебристые волосы растрепались; по выражению лица можно было понять, что стряслась какая-то беда; в водянистых глазах госпожи Кронер блестела влага, ее голос дрожал от непритворного волнения.
– Значит, вы еще ничего не знаете? – спросила она.
– Нет, – ответил Йозеф, – что случилось?
– Видимо, произошло что-то страшное, ваша бабушка отменила праздник… она позвонила всего несколько минут назад; вас ждут в "Принце Генрихе" в двести двенадцатом номере. Я не только встревожена до глубины души, но и очень разочарована, господин Фемель; если бы я не считала, что звонок вызван вескими причинами, я была бы, честно говоря, оскорблена; сами понимаете, что клиенту, который вот уже пятьдесят, вернее, свыше пятидесяти лет является постоянным посетителем нашего ресторана, мы приготовили сюрприз, настоящее произведение искусства… впрочем, вы его сами увидите; и потом, что прикажете сказать представителям прессы и радио, которые появятся здесь около девяти часов, когда должно окончиться чествование в узком семейном кругу… Что я скажу им?
– Разве бабушка не сообщила вам никаких подробностей?
– Она сказала – недомогание… следует ли под этим подразумевать… хроническое… хроническое недомогание вашей бабушки?
– Мы ничего не знаем, – сказал Йозеф. – Не будете ли вы так добры переслать подарки и цветы в "Принц Генрих"?
– Да, конечно. Но я надеюсь, что уж вы-то по крайней мере посмотрите мой сюрприз.
Марианна толкнула Йозефа, Рут улыбнулась хозяйке; Йозеф сказал:
– С удовольствием, госпожа Кронер.
– Когда ваш дедушка приехал к нам в город, я была совсем юным существом, мне только что исполнилось четырнадцать лет, – начала госпожа Кронер, – тогда меня не пускали дальше кухни, зато потом я научилась сервировать стол; сами понимаете, сколько раз по утрам я приносила вашему дедушке завтрак, сколько раз я убирала рюмочку для яйца, пододвигала ему джем; наклоняясь, чтобы взять тарелку из-под сыра, я обязательно бросала взгляд на дедушкин блокнот; о боже, все мы живем жизнью своих клиентов; не надо считать нас, деловых людей, бесчувственными; не надо думать, что я могла забыть, как ваш дедушка вмиг стал знаменитым, получив такой грандиозный заказ; должно быть, клиенты полагают, что, когда они приходят в кафе, заказывают себе какое-нибудь блюдо, платят по счету и уходят, о них больше не думают; неужели они не понимают, что судьба, подобная судьбе вашего дедушки, накладывает свой отпечаток и на нас?..
– Ну конечно, – заверил ее Йозеф.
– Я знаю, о чем вы сейчас думаете – когда же старуха оставит нас в покое? И все же надеюсь, что я не требую от вас слишком много, приглашая посмотреть на мой сюрприз и передать дедушке, что я буду очень рада, если он придет сюда и увидит все своими глазами… Снимки для газет уже сделаны.
Они медленно шли за госпожой Кронер по зеленой дорожке между столиками, покрытыми зелеными скатертями; госпожа Кронер остановилась, и они тоже остановились, невольно встав у разных концов большого четырехугольного стола, на который был наброшен кусок полотна; полотно покрывало какой-то предмет со впадинами и выпуклостями.
– Как хорошо, что нас четверо, – обрадовалась госпожа Кронер, – прошу каждого из вас взяться за уголок полотнища и, когда я скажу "поднимаем", плавно поднять его кверху.
Марианна подтолкнула Рут к еще не занятому левому углу стола; потом трое молодых людей и госпожа Кронер взялись за концы полотнища, госпожа Кронер скомандовала "поднимаем", и полотнище поползло вверх; девушки двинулись навстречу друг к другу и соединили углы полотнища, а госпожа Кронер бережно сложила покрывало еще раз вдвое.
– Боже мой! – воскликнула Марианна. – Что я вижу, ведь это точная копия аббатства Святого Антония.
– Не правда ли? – сказала госпожа Кронер. – Посмотрите, мы ничего не забыли – даже мозаику над главным входом… а здесь тянутся виноградники.
В модели аббатства были соблюдены все пропорции. И не только это – краски также были совсем как в жизни: церковь была темная, хозяйственные постройки – светлые, крыша подворья для паломников – красная, окна трапезной – разноцветные.
– Все это, – сказала госпожа Кронер, – мы сделали не из постного сахара и не из марципана, а из теста; это настоящий именинный пирог в подарок господину Фемелю, и выпечен он из песочного теста наилучшего качества. Неужели же ваш дедушка не может зайти сюда, чтобы посмотреть на это сооружение, прежде чем мы отошлем его к нему в мастерскую?
– Он обязательно придет посмотреть на ваш подарок, – сказал Йозеф, – а теперь разрешите мне, от имени дедушки, поблагодарить вас; видимо, причины, побудившие его отменить сегодняшний праздник, были достаточно вескими, и вы должны понять…
– Да, я понимаю, что вам пора уходить… нет, нет, пожалуйста, фройляйн, не кладите полотно обратно… к нам сейчас приедут с телевидения.
– Мне бы хотелось только одного, – сказал Йозеф, когда они проходили по площади Святого Северина, – посмеяться над всем этим или заплакать, но я не способен ни на то, ни на другое.
– Я бы скорее заплакала, – ответила Рут, – но я не стану плакать. Что случилось? Что это за люди с факелами? По какому случаю они подняли такой шум?
Улица бурлила, ржали лошади, цокая копытами по мостовой, повсюду слышались отрывистые окрики, напоминающие военную команду, музыканты настраивали духовые инструменты, издававшие нестройный рев, и вдруг сквозь этот шум и гам донесся не очень громкий, сухой, короткий звук, совершенно не похожий на все другие звуки.
– Боже мой, – сказала Марианна с испугом, – что это такое?
– Выстрел, – сказал Йозеф.
Выйдя из городских ворот на Модестгассе, Леонора испугалась: на улице не было ни души; она не увидела ни подмастерьев, ни монахинь, ни грузовиков. Жизнь уже не била ключом, все вокруг опустело, только у лавки Греца виднелся белый халат госпожи Грец и мелькали ее розовые руки, гнавшие шваброй мыльную пену. Типография была заперта крепко-накрепко, словно в ней уже никогда не будут печатать ничего назидательного на белых листах бумаги; на ступеньках лавки Греца лежал кабан, широко раскинув копыта, с раной в боку, затянутой черной пленкой; его медленно втаскивали в лавку; лицо Греца побагровело, и из этого можно было заключить, как тяжела туша. Леонора трижды звонила по телефону – в дом номер семь, в дом номер восемь и в кафе "Кронер", но ответили только в кафе "Кронер".
– Вам срочно нужен господин доктор Фемель? У нас его нет… Праздник отменили. Это говорит фройляйн Леонора? Вас просили зайти в отель "Принц Генрих".
Она сидела в ванне, когда раздался резкий звонок; шум, поднятый почтальоном, не предвещал ничего хорошего. Леонора вылезла из ванны, накинула халатик, замотала полотенцем мокрую голову, подошла к двери и взяла письмо, посланное спешной почтой, – адрес на конверте с двумя красными чертами был написан рукой Шрита, его желтым карандашом; наверное, Шрит торопил свою восемнадцатилетнюю дочку скорее взять велосипед и ехать на почту, срочно ехать…
"Милая фройляйн Леонора!
Постарайтесь как можно быстрее связаться с господином Фемелем; все статические расчеты в проекте Х5 оказались неправильными, кроме того, по словам господина Кандерса, с которым я только что беседовал по телефону, он послал неправильную документацию непосредственно заказчику, что, вообще говоря, никогда не практиковалось нашей фирмой; дело настолько экстренное, что я намерен сегодня же вечером выехать к вам экспрессом, если до двадцати часов Вы не сообщите мне, что Вами приняты соответствующие меры. Не мне Вам говорить, насколько важным и значительным является заказ Х5.
С приветом. Ваш Шрит".
Леонора уже дважды продефилировала мимо отеля "Принц Генрих", снова вернулась на Модестгассе, дошла почти до самой лавки Греца и опять повернула назад; она боялась, что патрон устроит ей скандал; суббота была для него священным днем, нарушать его покой по субботам можно было только в тех случаях, когда речь шла о семейных делах, никаких служебных дел он в этот день не признавал; в ушах Леоноры все еще звучали его слова: "Просто безобразие!" Но пока семь часов еще не пробило, Шрит на месте и с ним можно будет за несколько минут связаться по телефону; хорошо, что старик отменил праздник. Леоноре казалось кощунством присутствовать при том, как Роберт Фемель ест и пьет; она робко подумала о проекте Х5; он никак не мог сойти за семейное дело; Х5 не был также обычным проектом, таким, как проект "Виллы на опушке леса для издателя" или же проект "Жилого дома для учителя на берегу реки"; Х5… Леонора почти не осмеливалась думать о нем, таким секретным являлся этот проект… он лежал в самой глубине сейфа; с замиранием сердца она вспоминала о почти пятнадцатиминутном разговоре ее хозяина с Кандерсом. Не о проекте ли Х5 они беседовали? Леоноре стало страшно.
Грец все еще никак не мог втащить на лестницу кабана, огромная туша подвигалась вперед рывками; в ворота типографии позвонил рассыльный с колоссальной корзиной цветов; вышел швейцар, взял цветы и снова запер ворота; рассыльный раскрыл ладонь и с разочарованным видом посмотрел на чаевые. Надо сказать милому старичку, подумала Леонора, что швейцар явно не выполняет его приказа давать каждому рассыльному по две марки; не видно, чтобы в ладони рассыльного блестело серебро, там лежат одни только тусклые медяки.
Наберись мужества, Леонора, наберись мужества, стисни зубы, преодолей свой страх и иди в отель. Леонора снова свернула за угол; девушка с громадной корзиной фруктов вошла в ворота типографии и, выходя обратно, посмотрела на свою ладонь с тем же выражением лица, что и прежний рассыльный. Какой подлец этот привратник, подумала Леонора, я обязательно пожалуюсь на него господину Фемелю.
Было без десяти семь; ее пригласили в кафе "Кронер", а потом велели прийти в отель "Принц Генрих", и вот она явится туда и начнет деловой разговор, хотя суббота для патрона священна и он не терпит, чтобы в этот день с ним вели деловые разговоры. Но, быть может, проект Х5, в виде исключения, изменит его привычки? Покачав головой, Леонора с мужеством отчаяния толкнула дверь отеля, но в испуге убедилась, что ее придерживают изнутри.
Душечка моя, душечка, и в отношении тебя я позволю себе сделать одно замечание личного характера; только подойди поближе, надеюсь, ты смущаешься так не из-за цели своего визита, а из-за самого факта этот визита; на своем веку я перевидал немало девиц, которые входили в эту дверь, но они были не такие, как ты; тебе здесь не место; в нашем отеле сейчас находится только один гость, к которому я могу пустить тебя, не позволяя себе никаких замечаний личного порядка, – фамилия этого гостя Фемель; я гожусь тебе в дедушки; ты не должна обижаться, если я сделаю тебе одно замечание личного порядка; в этом разбойничьем вертепе таким, как ты, делать нечего; рассыпай крошки, чтобы найти дорогу обратно; ты заблудилась, детка; у тех, кто приходит сюда по служебным делам, совсем другой вид, а у тех, у кого здесь личные дела, и подавно; подойди ко мне поближе.
– Доктор Фемель? Ах так, секретарша? Срочно требуется? Подождите, фройляйн, сейчас я позвоню ему по телефону… Надеюсь, вам не помешает шум на улице…
– Леонора? Я очень рад, что отец пригласил вас на рождение… Извините меня, пожалуйста, сегодня утром я наговорил вам бог знает что. Ведь вы меня извините, правда? Отец просит вас прийти в двести двенадцатый номер. Письмо от господина Шрита? Все данные в проекте Х5 неправильно вычислены? Хорошо, я созвонюсь со Шритом. Как бы то ни было, благодарю вас, Леонора. Итак, мы вас ждем…
Она повесила трубку, подошла к портье и уже хотела было открыть рот, чтобы спросить, где двести двенадцатый номер, как вдруг раздался не очень громкий сухой звук, прозвучавший так необычно, что Леонора испугалась.
– Господи, – сказала она, – что это было?
– Это был выстрел из пистолета, дитя мое, – сказал Йохен.
Красный шар катился по зеленому полю, белый по зеленому; Гуго прислонился к белой блестящей двери, скрестив руки за спиной; на этот раз геометрические фигуры казались ему не такими точными, а ритм шаров менее четким, хотя это были все те же шары, все то же сукно наилучшего качества, за которым постоянно следили самым тщательным образом. Да и Фемель стал еще более метким, его удары безошибочно попадали в цель, шары образовывали все новые геометрические фигуры, словно извлекая их из зеленой пустоты. И все же Гуго казалось, что ритм игры нарушен и что фигуры стали менее точными. Объяснялось ли это присутствием Шреллы, который принес с собой настоящее, действительность, и разрушил колдовство? То, что происходило сейчас, происходило во времени и пространстве, в этом отеле в восемнадцать часов сорок четыре минуты, в субботу, шестнадцатого сентября тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года: теперь тебя уже не отбросят на тридцать лет назад и не кинут на четыре года вперед, на сорок лет назад, а оттуда опять в сегодняшний день; то, что происходило сейчас, было стабильно, ограничено рамками времени, которое тащила вперед секундная стрелка, происходило именно в этом отеле, где из ресторана доносились бесконечные возгласы: "Счет, кельнер, счет!"; публика напирала к выходу, чтобы поспеть на фейерверк, народ теснился у окон в ожидании парада, толпы направлялись к древнеримским детским гробницам… "Все готово? Магний вспыхнет вовремя?" – "Разве вы не знали, что под буквой "М" скрывается министр?" – "Элегантно, не правда ли?" – "Счет, кельнер, счет!.."
Не зря часы отбивали время, не зря передвигались стрелки; минут становилось все больше и больше, они превращались в четвертушки и в половинки часов, и в конце концов часы показывали точное время – год в год, час в час, секунда в секунду. Разве в ритме шаров нельзя было уловить вопросы: Роберт, где ты есть? Роберт, где ты был? Роберт, где ты бывал? И разве в ударах кия Роберта не слышалось в ответ: Шрелла, где ты есть? Шрелла, где ты был? Шрелла, где ты бывал? Их игра на бильярде походила на какой-то нескончаемый ряд заклинаний. Казалось, ударяя кием по шарам на зеленом сукне, они без конца вопрошали "зачемзачемзачем?" или же причитали "господи помилуй, господи помилуй". Отходя от бортов, чтобы дать ударить Роберту, Шрелла каждый раз улыбался и качал головой.
И Гуго, сам того не замечая, тоже качал головой после каждого удара; колдовство рассеялось, все стало не столь четким, как прежде, ритм нарушился, а часы и календарь совершенно точно отвечали на вопрос: "Когда?" Часы и календарь говорили: "Шестого сентября тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года, восемнадцать часов пятьдесят одна минута".
– Давай оставим это, – сказал Роберт, – ведь мы больше не в Амстердаме.
– Хорошо, – согласился Шрелла, – оставим, ты прав. А что, нам еще нужен этот мальчик?
– Да, – сказал Роберт, – лично мне он еще нужен. Или, может, ты хочешь уйти, Гуго? Не хочешь? Тогда побудь здесь, пожалуйста, поставь кий на место, убери шары и дай нам что-нибудь выпить… да нет, оставайся, детка; я хотел показать тебе одну вещь: видишь кипу бумаг? Все эти документы, мой милый, скреплены печатями, и на них множество всяких подписей, недостает всего лишь одной подписи, твоей подписи вот на этой бумаге. Если ты ее подпишешь, ты станешь моим сыном. Когда ты подавал вино там наверху, ты видел моих отца и мать, отныне они будут твоими дедушкой и бабушкой; Шрелла станет твоим дядей, Рут и Марианна – сестрами, а Йозеф – братом; ты заменишь мне того мальчика, которого моя жена так и не успела родить; интересно, что скажет старик, когда я представлю ему в день его рождения нового внука, внука с улыбкой Эдит… Нужен ли мне этот мальчик, Шрелла? Да, он мне нужен, нужен всем нам; хорошо, если бы мы тоже стали ему нужны; честно говоря, нам без него просто-таки невозможно; слышишь, Гуго, нам без тебя невозможно. Да, ты не сын Ферди, и все же ты унаследовал его душу… Тише, родной мой, не плачь, отправляйся к себе в комнату и прочти эту бумагу, только осторожно иди по коридору, будь осторожен, сынок.
Шрелла раздвинул портьеры и посмотрел на площадь перед отелем; Роберт протянул ему пачку сигарет, Шрелла зажег спичку, и они закурили.
– Ты еще не отказался от комнаты в гостинице?
– Нет.
– Разве ты не будешь жить у нас?
– Еще не знаю, – ответил Шрелла, – я боюсь домов, в которых устраиваешься надолго и убеждаешься в той тривиальной истине, что жизнь идет своим чередом и что время примиряет со всем; Ферди стал бы для меня всего лишь далеким воспоминанием, а мой отец – сном, хотя именно здесь, в этом городе, они убили Ферди, хотя именно здесь бесследно исчез мой отец; их имена не значатся нигде, их не найдешь в списках политических организаций, потому что они не занимались политикой, еврейская община не поминает их в заупокойных песнопениях, ведь они не были евреями; если имя Ферди вообще где-то фигурирует, то лишь в судебных архивах; о нем никто не вспоминает, кроме нас с тобой, Роберт, твоих родителей да еще старого портье в этом отеле; твои дети уже не думают о нем; я не могу жить в этом городе, потому что он для меня недостаточно чужой; здесь я родился и ходил в школу; в те времена я мечтал освободить Груффельштрассе от злых чар; я знал одно слово, которого никогда не произносил вслух, даже разговаривая с тобой, Роберт; то единственное слово, на которое я еще надеялся; даже сейчас я не произнесу его вслух, разве только на вокзале, когда ты будешь сажать меня в поезд.
– Ты собираешься ехать уже сегодня? – спросил Роберт.
– Нет, нет, не сегодня; меня вполне устраивает жить в гостинице; я закрываю дверь своего номера, и этот город становится для меня таким же чужим, как все города на земле. Сидя в номере, я знаю, что скоро отправлюсь в путь и опять начну давать уроки немецкого языка; я представляю себе, как войду в класс, сотру с доски арифметическую задачу и напишу мелом: "Я вяжу, я вязал, я вязал бы, я буду вязать, я завязал… ты завязал, ты завязывал". Я люблю грамматику, она для меня то же, что стихи; ты думаешь, наверное, я не хочу здесь жить потому, что не вижу никакой реальной политической перспективы для этого государства, а мне кажется, скорее, что я не могу жить здесь, так как всегда был вне политики и сейчас тоже вне ее. – Шрелла показал на площадь и засмеялся. – Нет, не эти люди пугают меня; да, да, я все знаю, я их вижу, Роберт, вижу Неттлингера и Вакеру, но я боюсь не того, что такие люди появились у нас снова, а того, что в этой стране не появилось иных людей; ты спрашиваешь – каких? Людей, которые, пусть шепотом, произносят заветное слово; однажды старик в Гайд-парке спросил меня: "Если вы в него верите, то почему вы не следуете его велениям?" Ты скажешь, что это глупо и нереалистично, не правда ли, Роберт? "Паси овец Моих", а они между тем взращивают одних только волков, Роберт. С чем вы вернулись домой после войны, Роберт? Ни с чем, кроме динамита. Хорошенькая игрушка, я прекрасно понимаю тебя, тобою движет ненависть к миру, в котором не нашлось места ни для Ферди, ни для Эдит, не нашлось места ни для моего отца, ни для Гроля, ни для мальчика, имя которого мы так и не узнали, ни для поляка, поднявшего руку на Вакеру. Итак, ты коллекционируешь статическую документацию, как другие коллекционируют мадонн в стиле барокко, ты собрал целую картотеку, состоящую из одних формул. И моему племяннику, сыну Эдит, тоже надоел запах известки, и он начал искать формулы своего будущего не в залатанных стенах аббатства Святого Антония, а где-то вне этих стен. Как ты думаешь, повезет ему? Сможешь ли ты указать ему нужную формулу? Или он прочтет ее в глазах своего нового брата, в глазах мальчика, отцом которого ты хочешь стать? Ты прав, Роберт, нельзя быть отцом, им можно только стать; голос крови – это выдумка, надо верить совсем в другое; вот почему я не женился, просто я не нашел в себе мужества уверовать в то, что сумею стать отцом: я бы не перенес, если бы мои дети были такими же, как Отто, такими же чужими, как Отто для твоих родителей; даже в воспоминаниях о моей матери и моем отце я не мог почерпнуть необходимое мужество; ты сам еще не знаешь, что выйдет из Йозефа и Рут, какое причастие они будут принимать; нельзя быть уверенным ни в ком, даже в ваших с Эдит детях; нет, нет, Роберт, ты должен понять, почему я не хочу выехать из своего номера в гостинице и вселиться в дом, где жил Отто и умерла Эдит; я был бы не в силах каждый день смотреть на почтовый ящик, в который этот мальчик бросал твои записочки, ведь у вас все тот же почтовый ящик?
– Нет, – сказал Роберт, – входную дверь пришлось заменить, она была вся изрешечена осколками; только пол на площадке лестницы остался прежним; ноги мальчика ступали по нему.
– И ты об этом думаешь, когда ходишь по площадке?
– Да, – сказал Роберт, – думаю; возможно, как раз в этом одна из причин того, почему я коллекционирую статические формулы… Почему ты не приезжал раньше?
– Боялся, боялся, что город покажется мне недостаточно чужим, хотя двадцать два года – неплохой амортизатор. Ну а то, что мы, Роберт, скажем друг другу, разве все это нельзя изобразить на почтовых открытках? Я бы с удовольствием жил по соседству с тобой, но только не здесь. Здесь мне страшно; не знаю, может, я ошибаюсь, но люди, которых я вижу в этом городе, кажутся мне ничуть не лучше тех, от которых я когда-то бежал.
– Думаю, что ты не ошибся.
– Скажи, что стало с такими, как Эндерс? Ты помнишь рыжего Эндерса? Он был славный малый, не насильник, в этом я уверен. Что делали люди, подобные Эндерсу, во время войны и что они делают теперь?
– По-моему, ты недооцениваешь Эндерса; он был не только славный малый, он еще… одним словом, Эндерс никогда не принимал "причастия буйвола", почему бы нам не сказать об этом так же бесхитростно, как говорила Эдит? Эндерс стал священником; после войны он произнес несколько проповедей, которые я считаю незабываемыми; если я повторю слова Эндерса, они прозвучат не так, как звучали в его устах.
– А что он делает теперь?
– Они засунули его в какую-то дыру, в деревню, которая стоит даже не на железной дороге, и там он произносит свои проповеди, не обращая внимания на то, что его слушают только крестьяне да ребятишки. Нельзя сказать, чтобы они его ненавидели, просто они говорят с ним на разных языках, хотя по-своему почитают, как милого дуралея. Не знаю, уверяет ли он их и впрямь, что все люди братья. Они в этом разбираются лучше и, вероятно, втайне думают: а может быть, он все-таки коммунист? Иных мыслей у них не возникает; число штампов еще уменьшилось, Шрелла; никому не пришло бы в голову называть твоего отца коммунистом, даже дураку Неттлингеру, а сегодня они не нашли бы для него никакого другого определения. Эндерс хочет пасти овец, а вместо этого ему подсовывают баранов; он попал на подозрение, потому что слишком часто избирал темой своих проповедей Нагорную проповедь; быть может, в один прекрасный день заявят, что этот кусок Евангелия – позднейшая вставка, и вообще вычеркнут его… давай съездим к Эндерсу, Шрелла. Хотя, возвращаясь обратно на вечернем автобусе к станции, мы обнаружим, что из встречи с ним почерпнули больше отчаяния, нежели утешения; люди в этой деревне кажутся мне более далекими, нежели жители луны; съездим к Эндерсу, проявим к нему сострадание, арестантов надо посещать… А почему ты, собственно, вспомнил об Эндерсе?
– Я подумал, с кем бы мне хотелось увидеться на родине; не забывай, что мне пришлось исчезнуть в те времена, когда я был еще школьником. Но я боюсь встреч с тех пор, как повидал сестру Ферди.
– Ты видел сестру Ферди?
– Она приобрела киоск на конечной остановке одиннадцатого номера. Ты там ни разу не был?
– Нет, я боялся, что Груффельштрассе покажется мне чужой.
– Она и мне показалась чужой, самой чужой улицей на свете… Не ходи туда, Роберт. А что, Тришлеры действительно погибли?
– Да, – сказал Роберт, – и Алоиз тоже погиб, они пошли ко дну вместе с "Анной Катариной"; перед этим Тришлеров выселили из гавани; когда выстроили новый мост, им пришлось оттуда убраться; квартирка, которую они сняли в городе, оказалась не по ним – старики не могли жить без реки и без барж; Алоиз решил отвезти их на "Анне Катарине" к своим друзьям в Голландию, но судно попало под бомбежку; Алоиз бросился вниз за родителями, однако было уже поздно… вода хлынула с палубы в трюм; никому из них не удалось спастись; очень долгое время я не мог напасть на их след.
– А где ты все это узнал?
– В "Якоре", я ходил туда каждый день и расспрашивал моряков о Тришлерах, пока не нашел человека, который знал о несчастье с "Анной Катариной".
Шрелла задернул портьеру, подошел к столу и погасил в пепельнице сигарету. Роберт последовал за ним.
– Я думаю, – сказал он, – нам пора подняться к моим родителям… Хотя, может, тебе не хочется присутствовать на нашем семейном торжестве?
– Да нет, – сказал Шрелла, – я пойду с тобой. Но разве мы не подождем мальчика? А что стало с такими, как Швойгель?
– Тебя в самом деле интересует Швойгель?
– Почему ты это спрашиваешь?
– Неужели, скитаясь по белу свету, ты вспоминал Эндерса и Швойгеля?
– Да, и еще Греве и Хольтена… ведь они были единственные, кто не преследовал меня, когда я возвращался из школы домой… еще Дришка не участвовал… Что с ними со всеми сталось? Они живы?
– Хольтен убит на войне, а Швойгель жив; он стал писателем; иногда вечерком он звонит мне по телефону или заходит сам, но я прошу Рут говорить, что меня нет дома; я его не выношу, разговоры с ним совершенно бесплодны; мне в его обществе просто скучно; он без конца говорит об обывателях и необывателях; себя он, по-моему, причисляет к последним… не знаю, что он понимает под этим; мне Швойгель, честно говоря, не интересен; как-то он спрашивал о тебе.
– Ну а что сталось с Греве?
– Он теперь партийный, только не спрашивай меня, в какой партии он состоит, да это и не столь важно. А Дришка продает мягкую игрушку – львов фирмы Дришка, этот товар приносит ему уйму денег. Ты не знаешь, что такое львы для автомобилей? Поживи у нас недельку, и ты сразу все усвоишь; каждый мало-мальски уважающий себя человек держит в своей автомашине перед задним стеклом льва фирмы Дришка… А в этой стране ты почти не встретишь человека, не уважающего себя… Им с детства вдалбливают, что они весьма уважаемые люди; конечно, кое-что они все же вынесли с войны, кое-какие воспоминания о страданиях и жертвах, но в данный момент они уже снова полны самоуважения… Скажи, ты видел народ там, внизу, в холле? Они отправляются на три совершенно различных банкета – на банкет левой оппозиции, на банкет общества "Все для общего блага" и на банкет правой оппозиции, но надо обладать поистине гениальным чутьем, чтобы догадаться, на какой банкет кто из них идет.
– Да, – сказал Шрелла, – я ожидал тебя в холле как раз тогда, когда там собирались первые приглашенные, и я слышал, что они упоминали об оппозиции; раньше всех пришли самые безобидные, так сказать, пехота демократии, деляги того сорта, который считается не таким уж плохим, они беседовали об автомобильных марках и о загородных домиках; из их разговоров я узнал, что Французская Ривьера начинает снова входить в моду, и, оказывается, как раз из-за того, что там всегда такой наплыв; они уверяли также, что, вопреки всем прогнозам, среди интеллигенции считается сейчас модным путешествовать не в одиночку, а с экскурсиями. Интересно, как все это здесь называют – оборотной стороной снобизма или же диалектикой? Ты должен просветить меня в этом вопросе. Английский сноб сказал бы: "За десять сигарет я продам вам мою бабушку"; что касается здешнего люда, то они действительно готовы продать свою бабушку, и притом всего лишь за пять сигарет; даже свой снобизм они и то принимают всерьез… Ну а потом они заговорили о школьном образовании; одни из них выступали в защиту гуманитарного образования, а другие против… Ну что ж… Я прислушивался к их разговорам, потому что мне хотелось узнать что-нибудь об истинных тревогах людей в этой стране, но они без конца шептали имя деятеля, которого ожидали на этом вечере, они говорили о нем с большим почтением… его зовут Крец. Ты что-нибудь слышал о нем?
– Крец, – сказал Роберт, – это, так сказать, звезда оппозиции.
– Слово "оппозиция" повторялось беспрестанно, но из их болтовни я так и не узнал, к кому, собственно, они находятся в оппозиции.
– Раз эти люди ждали Креца, значит, они – левые.
– Я правильно понял: этот Крец своего рода знаменитость? На него, как говорится, возлагают все надежды?
– Да, – подтвердил Роберт, – от Креца они многого ждут.
– Я и его видел, – сказал Шрелла, – он пришел последним; если на этого человека возлагают все надежды, то хотелось бы мне знать, кого они считают совершенно безнадежным… Мне кажется, вздумай я убить кого-нибудь из политиков, это был бы Крец. Неужели вы все ослепли? Разумеется, он человек умный и образованный, он способен даже процитировать Геродота по-гречески, а для демократической пехоты, которая никак не может избавиться от своей навязчивой идеи насчет необходимости образования, греческий звучит божественной музыкой. Но, надеюсь, Роберт, ты не оставил бы наедине с этим Крецем ни свою дочь, ни своего сына даже на минуточку; от снобизма он совсем перестал соображать, он не знает даже, какого он пола. Такие люди, как Крец, играют в закат Европы, но они плохие актеры; под минорную музыку все это будет напоминать похороны по третьему разряду.
Слова Шреллы прервал телефонный звонок; Шрелла последовал за Робертом, который прошел в угол к телефону и снял трубку.
– Леонора? Я очень рад, что отец пригласил вас на рождение… Извините меня, пожалуйста, сегодня утром я наговорил вам бог знает что. Ведь вы меня извините, правда? Отец просит вас прийти в двести двенадцатый номер. Письмо от господина Шрита? Все расчеты по проекту Х5 неправильны? Хорошо, я созвонюсь со Шритом. Как бы то ни было, благодарю вас, Леонора. Итак, мы вас ждем…
Роберт положил трубку и снова повернулся к Шрелле.
– Я думаю… – начал было он, но тут раздался не очень громкий сухой звук.
– Боже мой, – сказал Шрелла, – это выстрел.
– Да, – подтвердил Роберт, – это выстрел. По-моему, нам пора подняться наверх.
Гуго прочел: "Заявление об отказе от прав. Сим изъявляю свое согласие на то, что мой сын Гуго…" Под заявлением стояли важные печати и подписи. Голос, который он страшился услышать, на этот раз молчал; в былые времена этот голос приказывал ему прикрыть наготу матери, когда она возвращалась домой после своих странствий и, лежа на кровати, вполголоса причитала: "зачемзачемзачем"; он испытывал сострадание, прикрывая ее наготу или принося ей попить; прокрадываясь ради нее в лавочку, чтобы выклянчить там две сигареты, он каждый раз боялся, что по дороге на него нападут мальчишки, изобьют его и будут дразнить "агнцем божьим"; потом этот голос приказывал ему играть в канасту с женщиной по кличке "таким, как она, не следовало родиться" и предостерегал от того, чтобы входить в комнату к овечьей жрице, и вот сейчас этот голос повелел ему прошептать слово "отец".
Чтобы умерить страх, который Гуго внезапно почувствовал, он начал произносить и другие слова: "сестра", "брат", "дедушка", "бабушка", "дядя", но страх не проходил; мальчик вспоминал все новые и новые слова: "динамика" и "динамит", "бильярд" и "корректно", "шрамы на спине", "коньяк" и "сигареты", "красный по зеленому полю", "белый по зеленому"… Но страх все еще не уменьшался. Быть может, надо что-то предпринять, чтобы прогнать его. Гуго открыл окно и посмотрел на шумящую толпу; что это за шум – грозный или мирный? На улице пускали фейерверк; вслед за громовым раскатом в темно-синем небе распускались гигантские цветы; оранжевые спруты, казалось, протягивали вперед свои щупальца. Гуго закрыл окно, провел рукой по лиловой ливрее, висевшей на вешалке у входа, и открыл дверь в коридор. Даже здесь, наверху, была ощутима тревога, охватившая все здание; в двести одиннадцатом номере тяжелораненый! Слышался гомон голосов, шаги раздавались то тут, то там, кто-то бежал вверх по лестнице, кто-то спускался вниз, и весь этот шум покрывал пронзительный голос полицейского: "Прочь с дороги! Прочь с дороги!"
Прочь! Прочь! Гуго испугался и в страхе снова шепнул: "Отец". Директор сказал ему: "Нам будет недоставать тебя, Гуго, неужели ты хочешь нас покинуть, да еще так внезапно?" Вслух Гуго ничего не ответил, но про себя подумал: да, все должно было случиться внезапно, потому что зрело уже давно. Когда Йохен принес весть о покушении, директор забыл все на свете, он даже перестал удивляться тому, что Гуго уходит. Директор встретил сообщение Йохена отнюдь не с ужасом, а как раз напротив, с восторгом; вместо того чтобы сокрушенно качать головой, он радостно потирал руки.
– Вы ничего не понимаете. Такого рода скандал в один миг подымет престиж нашего отеля на недосягаемую высоту. Все газеты будут пестреть гигантскими заголовками. Убийство – отнюдь не то же самое, что самоубийство, Йохен… а политическое убийство – это не просто какое-нибудь там убийство. Если он даже не умер, мы сделаем вид, что он при смерти. Нет, вы ничего не понимаете, в газетах обязательно должно быть сказано: "Положение больного безнадежно". Всех, кто звонит по телефону, немедленно соединяйте со мной, а то вы обязательно что-нибудь напутаете. Боже мой, почему у вас такой дурацкий вид? Будьте сдержанны, изобразите на лице легкое" сожаление, ведите себя как люди, которые, хотя и оплакивают покойника, дорогого их сердцу, радуются в предвидении большого наследства. Идите, дети мои, принимайтесь за дело! На нас посыплется целый дождь телеграмм с просьбой оставить номер. Надо же, чтобы это случилось как раз с М. Вы даже не представляете себе, что сейчас начнется. Только бы никто не покончил с собой. Позвони сейчас же господину из одиннадцатого номера, я не возражаю, если он придет в ярость и уберется из гостиницы… Черт возьми, он ведь должен был проснуться от фейерверка. Пора, дети мои! К оружию!
Отец, думал Гуго, ты должен сам забрать меня отсюда, ведь они не пускают никого в двести двенадцатый номер.
Серый полумрак лестничной клетки прорезали вспышки магния; потом появился освещенный прямоугольник лифта; лифт доставил постояльцев из номеров от двести тринадцатого до двести двадцать шестого; из-за оцепления им пришлось подняться на третий этаж, чтобы потом спуститься по служебной лестнице к себе на второй; когда дверь лифта отворилась, послышался многоголосый гомон, в коридор высыпали мужчины в темных костюмах и женщины в светлых платьях с растерянными лицами и искривленными губами, с которых срывались слова "Какой ужас!" и "Какой скандал!". Гуго слишком поздно захлопнул за собой дверь – она его увидела, она уже бежала по коридору к его комнате; Гуго только успел повернуть ключ в замочной скважине, как дверная ручка начала вращаться во все стороны.
– Открой, Гуго, открой же, – сказала она.
– Не открою.
– Я тебе приказываю.
– Вот уже четверть часа, как я не являюсь служащим отеля, сударыня.
– Ты уходишь?
– Да.
– Куда?
– Я ухожу к своему отцу.
– Открой, Гуго, открой, я тебе ничего не сделаю, я не буду тебя больше пугать; ты не должен уходить; я знаю, что у тебя нет отца, я это точно знаю; ты нужен мне, Гуго… ты тот человек, которого они ждут, Гуго, и ты это знаешь; ты увидишь мир, и все они падут пред тобой ниц в самых шикарных отелях; тебе не надо будет ничего говорить, только быть со мной, твое лицо, Гуго… иди сюда, открой, ты не можешь уйти!
Скрип дверной ручки на мгновение заглушил голос женщины; каждый раз, как ручка дергалась, в потоке ее молящих слов возникали короткие паузы:
– Я прошу не ради себя, Гуго, забудь все, что я говорила и делала, я была в отчаянии… иди сюда, ради них… они тебя ждут, ты наш агнец…
Дверная ручка дернулась еще раз.
– Что вам здесь нужно? – спросила она.
– Мне нужен мой сын.
– Гуго ваш сын?
– Да. Открой, Гуго.
Впервые он не сказал мне "пожалуйста", подумал Гуго, поворачивая ключ в замочной скважине и открывая дверь.
– Пошли, сынок, нам пора.
– Да, отец, я иду.
– У тебя больше нет вещей?
– Нет.
– Пошли.
Гуго взял свой чемодан; он был рад, что спина отца заслонила лицо женщины. Спускаясь по служебной лестнице, мальчик все еще слышал плач овечьей жрицы.
– Да не плачьте же, дети, – сказал старик, – она вернется снова и будет жить с нами, она была бы очень огорчена, если бы узнала, что мы так и не выпили вино; его рана не смертельна, надеюсь, на его лице так и останется выражение громадного изумления; все люди этого сорта считают себя бессмертными… один не очень громкий сухой звук может сотворить чудо. А теперь, девушки, займитесь, пожалуйста, подарками и цветами; Леоноре я поручаю цветы, Рут – поздравительные адреса, а Марианне – подарки. Порядок – это полжизни… не известно только, из чего состоит ее вторая половина. Ничего не поделаешь, дети, я не в силах грустить. Сегодня большой день, он вернул мне жену и подарил сына… можно мне так вас назвать, Шрелла? Ведь вы брат Эдит… И нового внука я тоже получил, не правда ли, Гуго?.. Я все еще не могу решиться назвать тебя внуком. Ты сын моего сына, и все же мне ты не внук, какой-то внутренний голос, не знаю какой, запрещает мне называть тебя внуком.
Садитесь, пусть девушки сделают нам бутерброды, все корзины с едой можно опустошить, дети; только смотрите не разбросайте снова пачки, которые так аккуратно сложила Леонора; лучше всего будет, если каждый из вас выберет себе одну какую-нибудь пачку и сядет на нее; вы, Шрелла, возьмите себе пачку с литерой "А", она самая высокая. А тебе, Роберт, разреши предложить пачку за тысяча девятьсот десятый год, она вторая по высоте. Йозеф пусть сам найдет себе что-нибудь подходящее. Как ты смотришь на тысяча девятьсот двадцать первый год? Ну вот, хорошо, а теперь садитесь; прежде всего давайте выпьем за господина М., за то, чтобы выражение изумления никогда не сходило с его лица… второй глоток мы пьем за мою жену, пусть бог ее благословит. Посмотрите, пожалуйста, Шрелла, кто там стучится в дверь.
Вы говорите, что некто господин Грец хочет засвидетельствовать мне свое почтение? Надеюсь, он не взвалил себе на спину кабана? Нет? Слава богу. Тогда скажите ему, пожалуйста, дорогой Шрелла, что я его не приму. А ты как считаешь, Роберт? Разве сейчас подходящее время разговаривать с неким господином Грецем? Нет? Правда? Спасибо вам, Шрелла. Сейчас как раз подходящее время порвать ненужные отношения с людьми; два слова могут стоить человеку жизни. "Стыд и позор", – говорила старая госпожа Грец. Одно движение руки может стоить человеку жизни так же, как и одно неправильно понятое движение глаз; да, Гуго, пожалуйста, налей всем вина; надеюсь, ты не обидишься, если мы в своем семейном кругу воспользуемся навыками, которые тебе пришлось приобрести в жизни?
Самые большие букеты можешь спокойно ставить перед проектом Святого Антония, а букеты поменьше размести справа и слева от него на полке для чертежей; сними футляры, в них ничего нет, эти футляры стоят здесь просто как украшение, выбрось их, хотя, быть может, среди вас есть человек, который захочет использовать драгоценную чертежную бумагу? Как ты к этому относишься, Йозеф? Почему ты сидишь в такой неудобной позе? Ты выбрал себе пачку за тысяча девятьсот сорок первый год, то был неурожайный год, дорогой мой. Тысяча девятьсот сорок пятый оказался куда удачнее, тогда заказы просто-таки сыпались на меня, почти как в тысяча девятьсот девятом году, но я их все роздал, дорогой мой. Словечко "sorry" отбило у меня охоту строить. Рут, сложи все поздравительные адреса в одну стопку на моем чертежном столе, я дам отпечатать типографским способом ответные послания, ты поможешь мне надписать конверты; за это я куплю тебе какой-нибудь хороший подарок у Гермины Горушки. Как я Должен благодарить поздравивших меня? "Приношу Вам самую искреннюю благодарность за внимание, оказанное мне по случаю моего восьмидесятилетия". Возможно, я приложу к каждому благодарственному письму рисунок от руки. Как ты находишь мою мысль, Йозеф? Например, изображение пеликана или змеи… не нарисовать ли мне буйвола?.. А теперь подойди-ка к двери, Йозеф, будь добр, посмотри, кто там пришел так поздно. Четверо служащих из кафе "Кронер"? Принесли подарок, от которого я, по-твоему, не должен отказываться? Хорошо, пусть войдут.
Два кельнера и две девушки буфетчицы осторожно внесли в комнату покрытый белоснежным полотнищем четырехугольный предмет, длина которого намного превышала его ширину; старик испугался: неужели они принесли покойника? Что-то острое, как палка, приподымало полотно снизу – неужели нос? Четверо служащих несли непонятный предмет так осторожно, словно это было тело усопшего; царила абсолютная тишина; руки Леоноры, обхватившие букет, казалось, вдруг окаменели; Рут застыла, держа в руке поздравительный адрес с золотым обрезом, Марианна так и не успела поставить пустую корзину, в которой принесли фрукты.
– Нет, нет, – тихо сказал старик, – не опускайте это, пожалуйста, на пол; дети, дайте им доски.
Гуго и Йозеф принесли из угла мастерской доски, положили их на кипы чертежей, на чертежи от тысяча девятьсот тридцать шестого года до тридцать девятого; потом снова наступила тишина; оба кельнера и девушки поставили непонятный предмет на доски и встали по углам, каждый из них взялся за уголок полотнища, и после отрывистого возгласа "поднимаем", брошенного старшим из кельнеров, все четверо подняли покрывало.
Старик побагровел; подскочив к макету аббатства, он поднял кулаки, как барабанщик, который собирается с силами, чтобы в гневе ударить по барабану; секунду казалось, что он сокрушит замысловатое сооружение из сладкого теста, но потом он снова опустил кулаки, руки старого Фемеля бессильно повисли вдоль туловища; он тихо засмеялся и отвесил поклон сперва девушкам, а потом кельнерам; затем он снова выпрямился, вынул из пиджака бумажник и протянул каждому из четырех слуг бумажку на чай.
– Будьте добры, – спокойно начал он, – передайте госпоже Кронер мою искреннюю благодарность за внимание и скажите ей, что важные события принуждают меня, к сожалению, отказаться от завтраков в ее кафе… важные события. С завтрашнего дня я больше не прихожу.
Старик подождал, пока кельнеры и девушки вышли, и крикнул:
– А теперь приступим, дети, дайте мне большой нож и тарелку.
Он начал с того, что отрезал церковный купол и положил его на тарелку, а тарелку передал Роберту.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru
Оставить отзыв о книге
Все книги автора
Достарыңызбен бөлісу: |