* * *
Допрашивая меня, советские офицеры интересовались главным образом мотивами моего поступка. Наверное, им было бы приятнее услышать, что мои действия продиктованы коммунистическими воззрениями. Но я сказал, что действовал лишь по велению совести. И командующий, генерал Федюнинский, понял это. К моим взглядам и поведению он отнесся с уважением, хотя, согласно правилам, вынужден был объявить меня военнопленным. Через два дня после сдачи города началось наше путешествие в плен.
Сборный пункт находился в казармах на Гюцковерштрассе. Во дворе на теплом полуденном солнышке расположились мои бывшие подчиненные, солдаты гарнизона Грейфсвальда. Теперь они были такими же военнопленными, как я, и не подчинялись больше никаким немецким уставам. Но когда я вошел во двор, они встали и в последний раз отдали мне честь. Никто не произнес нацистского приветствия. Солдаты смотрели мне прямо в глаза. Я почувствовал, что добровольная отдача мне чести после всего происшедшего равносильна для этих простых ребят отказу от национал-социалистского пути, который завел их в тупик. 5 мая 1945 года советский военный самолет доставил меня в Штеттин. Там формировали большой эшелон военнопленных.
Мой спутник главный врач штральзундского военно-морского госпиталя генерал-майор медицинской службы доктор Каниц рассказал о последних днях войны в Штральзунде.
После телефонного разговора со мной генерал Гаусшильд созвал совещание, чтобы обсудить вопрос о капитуляции. Он так себя вел, что все поняли: генерал против капитуляции. Из пятнадцати присутствовавших на совещании представителей вооруженных сил, нацистской партии и городских властей за сдачу города без боя выступил только доктор Каниц. Это делало ему честь, но не имело никакого влияния на дальнейший ход событий.
Доктора Каница и меня поместили в вилле напротив штаба маршала Рокоссовского. Там уже находилось несколько пленных генералов. И каждый день прибывали новые. Настроение – как перед концом света. Одни из этих бывших полководцев взвешивали, не покончить ли с собой: они, конечно, знали за собой вину, боялись возмездия и неизвестного будущего. Другие пытались оглушить себя алкоголем из прихваченных с собою обильных запасов. Два генерала приветствовали меня с балкона, размахивая початыми бутылками и распевая пьяными голосами:
Пропьем бабку с потрохами, с потрохами, с потрохами…
Я был потрясен. Бесславно кончалась «Великая Германская империя»!
Мрак сгущался. Генералам нужен был козел отпущения, и скоро его нашли. Нет, разгромленные полководцы не хотели признать себя виновными. Виноваты «предатели» и «саботажники». Перебивая друг друга, самые отъявленные из них сыпали примерами: вот, дескать, сколько песку было подброшено в военную машину. Сочиняли бог знает какую клевету. Спасение Грейфсвальда тоже изображали как «предательство».
Казалось бы, нас, офицеров, должно было связывать товарищество, возникшее в совместной боевой жизни. Но с каждым днем я все лучше узнавал подлинную цену этого «товарищества», особенно с того дня, когда нас отправили из Штеттина в Советский Союз.
Что принесет нам плен? Генералы становились жертвами собственного многолетнего науськивания немцев на Советский Союз.
Если не считать меня, наша избранная «компания» состояла только из генералов. Мне особенно часто приходилось выслушивать назидательные рассказы о «героической борьбе за Бреслау», о его «храбром, пренебрегшем смертью коменданте» генерале Нихоффе. Пелись гимны и в адрес других генералов, которые, по мнению высокопоставленных господ, с «трагическим героизмом до конца донесли горькую ношу», борясь «до последней капли крови», разумеется… своих солдат.
Защищая противоположную точку зрения, я доказывал, что уже давно следовало прекратить безумную войну, но наталкивался на непонимание и отпор. Генералы соглашались, что защита Грейфсвальда стоила бы жизни многим тысячам людей, в том числе и раненым в госпиталях, что старый университетский город был бы разрушен, а в исходе войны не изменилось бы ровным счетом ничего. Но все равно большинство генералов отклоняло любую капитуляцию, особенно на Восточном фронте. Ибо: «Порядочный человек, неважно – солдат или штатский, не должен отдавать азиатским ордам в целости ничего, даже уборную». Так рассуждали эти полководцы по пути в плен, после безоговорочной капитуляции «Великой Германской империи»! Да, Геббельс и Розенберг успешно потрудились над мозгами генералов.
Последний комендант Штеттина, некий адмирал, разглагольствовал:
– Точное выполнение приказов фюрера – закон с точки зрения военной дисциплины и чести солдата. Нечего и спорить об этом. И приказ Гитлера относительно «сожженной земли», выполнения которого добивались угрозой смертной казни через повешение и арест всех родственников, этот приказ о защите до последнего человека каждого города, каждой деревни, каждого клочка земли морально оправдан, потому что история должна поведать будущим поколениям о героической гибели германского народа. Пожертвовать Грейфсвальдом, – с пафосом воскликнул адмирал, – было исторически и морально необходимо! Пламя этого города, словно святое знамение, возвестило бы, что каждый немец Третьей империи был героем и умер, как герой.
Отвечать было бессмысленно – этот «храбрый воин» тут же похвастал, каким героем был он сам и как он вместе с лучшими сотрудниками своего штаба ночью, в тумане отправился на машинах на запад.
Цинично и развязно, словно он попал не в плен, а в казино, этот адмирал откровенничал:
– Мне давно стало ясно, что дело кончится тем же, чем в 1918 году, когда я оказался в плену у англичан. Тогда нам, офицерам, жилось в Англии неплохо. Никогда в жизни я не играл так много в преферанс и не пожирал столько жареной картошки. Это и теперь мое любимое блюдо! – захохотал он, держась за живот. – Снова в плен! Ясно, как божий день, твердо, как грецкий орех! И я решил: если уж плен, то лучше жареная картошка у англичан, чем подачки из рук Ивана. Но этот идиот шофер повернул не туда, куда надо. Мы угодили прямо в лапы Ивану. Увы, теперь не дождешься жареной картошки! Надо было посадить за руль офицера, а этого болвана оставить в Штеттине. Но что, если бы одна из машин отказала? Надо же кому-то, кто смыслит в ремонте, пачкать себе руки. Проигранная война – не фунт изюма!..
И еще одна забота не давала покоя этому тыловому «герою», угодившему в погоне за жареной картошкой «не в тот плен». Он бежал в серой полевой форме – она лучше маскирует ночью, когда, как известно, все кошки серы. Теперь он злился, что не прихватил с собой синего морского мундира.
– Вы не представляете, как возвышает адмиральская форма. Генерал против адмирала – ничто!
Все общество находило воспоминания этого «картофельного героя» очень забавными. «Бедняге не повезло!» – говорили его слушатели. Никто и не думал; осуждать коменданта Штеттина за то, что он, спасая собственную шкуру, бросил гарнизон. Своих подчиненных они расстреляли бы или повесили за такие дела! Вот сдачу Грейфсвальда – это они осуждали. «Нарушение дисциплины, низкое предательство по отношению к фюреру»… Я задумчиво глядел в окно вагона. Перед нами открывались бесконечные равнины Советского Союза. Мы ехали долго – дни, недели…
Однажды остановились в крупном, сильно разрушенном городе. В вагон зашли советские офицеры, чтобы проверить, соответствует ли питание и размещение положениям Женевской конвенции.
Большинство генералов вызывающе игнорировало посетителей. Вутман, защемив монокль в глазу, стал демонстративно раскладывать пасьянс. Достоинство надо сохранять и в несчастье, но тут была только глупость, чванство и заносчивость, национал-социалистская спесь по отношению к представителям «низшей расы».
На станциях к поезду приходили жители. Большей частью это были женщины и дети, здоровые, крепкие, в своей обычной одежде: высоких валяных сапогах, ватниках и платках. Они держались спокойно, даже приветливо, ни в чем не проявляя ненависти или желания отомстить. Через переводчика и жестами некоторые старались объяснить нам, что все содеянное мы теперь обязаны исправить честным трудом.
Отношение русских к своим бывшим врагам произвело на меня сильное впечатление. Но мои спутники злорадствовали:
– Поглядите на эту безысходную нужду. У них нет ничего, кроме платков, ватников и калош. В этом они, наверное, и в кровать ложатся.
– В кровать? Они спят вместе с коровами, поэтому так и одеваются.
– Преступная большевистская система не дает им самого необходимого, – шипел генерал Вутман. – Да избавит нас бог от всего этого!
Я был самым младшим по возрасту и званию, но не мог промолчать в ответ на эти слова, рожденные глупостью и высокомерием.
– Система, о которой вы говорите, сумела отбросить нас от Сталинграда и Москвы до Берлина. И бог был с красными, против нас…
Это подействовало, как разорвавшаяся бомба. У генерала Вутмана перехватило дыхание:
– Вас не спрашивают!
Разговор происходил на какой-то станции. Мы сидели на платформе. Генерал-полковник Улекс, самый старший по возрасту и званию, попробовал примирить нас:
– Господа, я думаю, надо оставить это. Если уж говорить о «преступной системе», то лучше посмотреть на самих себя.
И старый генерал заговорил о возмутительной травле его закадычного друга покойного генерал-полковника барона фон Фрича. Улекс с горечью рассказывал, как Гитлер, Геринг и компания приписали главнокомандующему сухопутными силами статью 175 уголовного кодекса15. Все поклепы удалось опровергнуть, но неугодного генерала все равно отстранили. Улекс единственный из всех демонстративно ушел в отставку. Остальной генералитет заверил своего изгнанного начальника, что сочувствует ему, но не осмелился противоречить Гитлеру.
Пытаясь понять, о чем мы спорим, возле нашей группы остановился конвоировавший нас советский солдат с автоматом. Он, вероятно, уловил слова «фюрер» и «Гитлер», потому что вдруг вмешался:
– Гитлер капут! Здесь никс Гитлер! Давай вагоны!
Вутман запыхтел от злости:
– Не выйду больше из этого закута! Не хватало еще, чтобы меня, старого генерала, какой-то красный загонял в вагон.
И снова нас везли в глубь страны.
Достарыңызбен бөлісу: |