Русь пантелеймона романова



бет26/81
Дата11.03.2016
өлшемі4.47 Mb.
#52855
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   81

- Бог с ним...

А кровельщик добавлял:

- Если тебе на роду написано жить, так тут, хоть какая болезнь будь, - нипочем не возьмет, а если уж определенно помереть, тут никакими лекарствами не поможешь.

Старик же Тихон говорил:

- На все воля божья. Господь дал, господь взял...

Но, если микстуру хоть пробовали пить, зато порошки прямо высыпали от греха подальше на улицу, да еще закладывали это место камнем, чтобы скотина не подлизала. Докторские лекарства смущали всех главным образом тем, что никогда не видно было сейчас же вслед за принятием их никакого действия, и потому было неизвестно, что это лекарство делает. Снадобья коновала, хоть и драли до живого мяса, зато действие их было на глазах: откричался дня два - и ладно. Здесь было все ясно и потому не страшно.

Старушки тоже, скрывая свои операции от коновала, мазали всех направо и налево маслом от угодников, брызгали святой водой и ходили к житниковской богомольной спрашивать, какому святому молиться от этой болезни, чтобы не напутать и не потерять даром времени.

А многие старички даже отказывались от помощи, так как считали грехом всякое леченье - из соображения, что, может быть, господь хочет пред лицо свое светлое их взять, а они будут тут упираться и мазями мазаться.

- Если тебе господь послал, то терпи. Может, он душу нашу окаянную очистить хочет или к своему престолу ее взять.

- Когда долго не болеешь, - говорила старушка Аксинья, жена Тихона, - то ровно залубенеешь вся. А как сподобит господь поболеть, так душа ровно и просветлеет вся.

- Как же можно, - соглашался кто-нибудь, - без этого нельзя, без болезни вся душа шерстью обрастет.

- Ежели совесть перед богом чиста, - говорил, стоя с своей высокой палкой, Тихон, - то никакой мази тебе не нужно. Иди смело, ежели господь призывает. Для худого не позовет...

И когда приходили заразные болезни, то валились все подряд, потому что считали постыдным и нехорошим отстраняться от больных, пить и есть из разных чашек, как будто больные стали погаными оттого, что заболели.

- Ежели уж пришло, чашкой не спасешься, - говорил Степан, - а человека обидишь. А Тихон прибавлял:

- Около одной чашки прожили со своей старухой, около нее и помрем...

Умерших обмывали, служили по ним панихиды и, отдав последнее целование, хоронили в прохладной тени старых берез среди покосившихся крестов, на месте вечного упокоения, где стоит среди травы и зелени вечная тишина, куда надлежит и всем лечь в определенный богом срок.

XXII


О том, что Воейков продает имение и уезжает в дальние края, мужики узнали тотчас же и поэтому относились к усадьбе и к тому, что в ней находилось, так, как будто хозяина уже не было.

Постоянно бродили по развалинам ребятишки, бабы, раскапывая ногой или палочкой мусор и отыскивая там что-то. И видно было, что каждая найденная ими полунегодная вещь, вроде ржавой железной оси и лопатки, доставляла им большое удовольствие тем, что она даром досталась.

Помещик видел все это и не запрещал. Вероятно, ему было неловко запретить: подумают, что он из жадности не дает. Ни себе, ни людям.

Иные бегали даже из дальних деревень, сделав вид, что пришли в лавочку, и, как будто невзначай завернув в усадьбу, рылись в мусоре и щебне часа по два.

Иногда кто-нибудь говорил:

- И что за народ глупый, - бежит за десять верст, свои дела бросает. Полдня ухлопает на это, а найдет всего какую-нибудь подкову старую.

- И подкову надо покупать, - возражал другой, - а тут она готовая попалась. Все равно ей было пропадать-то.

- Не одна подкова, - добавлял третий. - Вчерась мужичок из слободки, говорят, машинку какую-то нашел.

- О? Пойтить поискать себе, - сейчас же отзывался тот, который только что удивлялся глупости народа.

Иногда кому-нибудь и действительно попадалась недурная вещь, если он не ограничивался раскопками на местах разрушения, а наведывался мимоходом в сарай или в конюшню.

Благодаря этому Митрофан теперь только и делал, что искал что-нибудь, удивляясь и рассуждая сам с собой, какой это нечистый тут орудует, что вещи на глазах точно смывает.

Каждый, увидев в конюшне на деревянном крюку, вбитом в бревенчатую стену, уздечку или хомут, рассуждал так: хозяин все равно уезжает, ему теперь эта уздечка не нужна. Ты не возьмешь, другой возьмет, потому что ведь это такой народ: разве он тебе упустит, что плохо лежит? Так лучше самому взять, чтобы худому человеку не доставалось.

А там приплелся и Захар Алексеевич. На чей-то вопрос, что ему понадобилось, он сказал, что пришел дровец раздобыться. И сначала, чтобы показать, что ему ничего не нужно, подбирал щепочки. А потом, оглянувшись, не видит ли кто, добрался и до распиленных дров. После этого, чтобы далеко не ходить, перешел на частокол, который проходил недалеко от его избы, и стал дергать сухие колья из него.

- Вот народ-то - вор, - говорил кто-нибудь, проходя. - Еще хозяин не уехал, а уж с него как с мертвого тащат.

И правда, все точно таяло. Беседка в саду стояла тридцать лет, и уж лет двадцать в нее ссыпались первые яблоки. У раскрытой двери в холодке обыкновенно сиживал сторож на чурбачке с трубочкой, и за ним на соломе виднелись вороха пахучих яблок, подобранных под деревьями в обкошенной траве. А потом Иван Никитич, проходя мимо, увидел, что все цветные стекла из окон вынуты.

- Уж и сюда забрались, вот воры-то, - сказал он. - Тут двери хорошие, и их, чего доброго, злодеи поснимают.

Покачивая головой, он пошел было, решив сказать об этом хозяину. А то неловко: чай пить ходит к нему и не может предупредить. Но потом остановился.

- Покуда говорить-то пойдешь, их уж сволокут, - сказал он сам себе. И, оглянувшись на обе стороны, торопливо снял двери с петель и бросил их в малинник, чтобы прийти за ними, когда стемнеет, так как неловко попасться с ними барину: чай пить ходит, а ворует, как последний сукин сын.

И на минуту ему стало не по себе при этой мысли: от роду не воровал ничего, но как подумал о том, что двери все равно украдут, так махнул рукой и, закидав их травой, чтобы не видно было с дороги, пошел торопливым шагом к деревне, но уже не через усадьбу, а кругом, по огородам. Идя же, бормотал, что он только и берет потому, чтобы худому человеку не досталось.

А недели через две кто-то из мужиков, проходя мимо того места, где была беседка, и наткнувшись глазами на пустое место, только посвистал, сказавши:

- Ну, не воры, сукины дети? Все дочиста! Ни сориночки.

Хозяин иногда видел, как Захар Алексеич, согнувшись, тащил на спине бревно или волок доску, подхватив один конец ее под мышку и чертя другим по дороге. Хозяин все это видел и в первый момент чувствовал возмущение при мысли, что его обирают словно покойника. Но потом он давил в себе порыв негодования и говорил себе, что не стоит связываться, так как все равно через неделю это будет для него далеким прошлым. И у него от одного бревна не убудет.

По саду то и дело шлялись телята, спутанные лошади, ребятишки без шапок; выгоревшие на солнце головы их виднелись, притулившись где-нибудь в бурьяне, около кустов смородины или крыжовника. На лугу тоже постоянно виднелись мужицкие лошади, коровы, которые забирались туда, как к себе домой.

Дело, конечно, было не в убытках, - потому что не нынче-завтра поедут к Владимиру, продадут имение и через несколько дней будут на Урале, - дело было в принципе, в том, чтобы дать почувствовать, что они имеют дело не с пустым местом, а с Дмитрием Ильичом Воейковым, и что он, пока жив и никуда еще не уехал, ни одному человеку не позволит каким бы то ни было образом... Но не хотелось связываться и заводить целую историю. И потому он в этих случаях просто отходил от окна, чтобы не видеть, как его живьем растаскивают, и не портить себе настроения.

Иногда кто-нибудь из мужиков приходил по-соседски побеседовать, сидя на нижней ступеньке крыльца и покуривая трубочку. И обыкновенно, - ответив на обычные вопросы помещика о том, какое будет лето, не ожидается ли продолжительной засухи в виду большой жары, какая будет осень, - пришедший, как бы стороной, заводил речь о том, что у него ось сломалась, а достать негде. И хозяин, под влиянием удачно прошедшего разговора, выявившего общность их интересов и легкость общения, говорил с готовностью:

- Пойди возьми на дворе у Митрофана, скажи, что я велел дать.

- Что вы, господь с вами, нешто можно, - вскрикивал мужичок, испуганно замахав руками, - самим нужна, глядишь, будет. Небось и так уж нету, поди разворовали все, окаянные. Ведь это какой народ.

- А если нет лишней, скажи, чтобы снял с телеги, - говорил помещик, чувствуя возбуждение от своего бескорыстия и от потрясенного вида мужика. И повторял еще раз: - Пойди, пойди, ничего, - я привык с вами жить как с своими близкими людьми.

- Господи батюшка, а мы-то!.. Да ты нам все равно, что отец родной.

- Ну вот, я и рад, - говорил хозяин, чувствуя даже мурашки и холодок по спине от чувства умиленного волнения перед своим хорошим отношением. - У меня всегда так, если есть - бери. Конечно, когда иные поступают нахально, тогда... с ними у меня другой разговор...

- Таким прямо голову отвернуть стоит. Им, сукиным детям, только дай волю.

- А когда со мной хороши, тогда для меня большего удовольствия нет, как поговорить с вами просто, по душам. Я помещиков не люблю и с вами чувствую себя гораздо лучше. У меня больше общего с вами, чем с ними.

Почему он говорил это, он сам не знал. Говорилось само, против воли, под влиянием охватившего его чувства внезапной дружбы и любви, благодаря чему хотелось даже отгородиться в глазах мужичка от своего сословия, наговорить в нем чего-нибудь плохого и перейти всей душой на сторону мужиков.

- Вот ты необразованный, грамоты не знаешь, а у тебя ясный взгляд на жизнь, и ты не будешь сок жать из своего брата, потому что тебе понятны и близки интересы трудящихся. А помещики ведь какие есть - он готов ободрать первого попавшегося.

- Это как есть...

- Ни к какой работе они не привыкли, только на вашей шее сидят... А заставь их самих работать да погнуть спину, так вот, как вы гнете, так они и пропадут, как черви капустные. Ни за что не выдержат.

- Нипочем... это что и говорить...

- Иной хоть хорошо относится, потому что чувствует, что не по правде землей владеет, а другой, вот не хуже Щербакова...

- Не дай бог...

- Вот поэтому всегда ближе к народу, чем к своему брату держался, - говорил в волнении помещик.

- Вы - одно слово... таких поискать. Ну, так я пойду, посмотрю насчет оси-то, - говорил проситель. И уходил к сараю.

Если же под руку подвертывалось что-нибудь и кроме оси, он, подумав, откидывал и это, рассуждая, что если барин с телеги готов снять и последнее отдать, так то, что без дела валяется, он и подавно отдал бы.

Благодаря этому не только повычистили, что было на дворе, но и повыкопали прививки в саду, которые все равно бы не принялись у них и погибли, так как в июне дерево не принимается.

Хозяин, однажды увидев в саду одного из мужиков, орудовавшего лопатой около прививка, вспылил и хотел было налететь ураганом на бессовестного нарушителя его прав, но узнал знакомого мужичка, который всего два дня назад был у него, и они говорили по душам. Показалось неловко поймать его за нехорошим делом, и Митенька свернул в кусты, осторожно пригнувшись, пробрался к калитке и ушел в дом.

- Не стоит связываться. Все равно уезжать...

XXIII


С одной стороны, Дмитрий Ильич был доволен тем, что отъезд на Урал отсрочился на несколько дней. Теперь он мог побывать там, куда его тянуло: у Ольги Петровны и у Ирины.

Но, с другой стороны, он чувствовал невыносимое томление от пустоты внешней и внутренней. В самом деле: во внешней жизни - разгром, от нее камня на камне не осталось, а во внутренней нового ничего еще не было. Вероятно, это новое придет тогда, когда переменятся внешние условия, т. е. окружающая его обстановка, - с развалинами на первом плане, - заменится девственными лесами первобытного края.

Он испытывал такое состояние, какое бывает, когда приходится при пересадке ждать очень долго поезда на маленькой станции: от дома оторвался и до места еще не доехал.

Образовался промежуток пустоты между старым и новым. А Дмитрий Ильич не мог жить без постоянного высшего горения, без новых идей, роковых общечеловеческих вопросов, которые он всегда переживал так остро и живо, как что-то, касающееся непосредственно его самого. Это переживание было его делом. И он сейчас оставался без дела.

Вообще освобождение от старого давалось Дмитрию Ильичу много легче, чем созидание нового. Крылись ли причины этого в свойствах его характера или в чем другом, - было неизвестно. Но когда он даже бегло подсчитывал то, что он разрушил в своей жизни, то суммы этого разрушенного могло бы хватить на несколько поколений.

Созданного было сравнительно мало. А если прикладывать к этому созданному мерку пресловутых реальных результатов, так и совсем - ничего. Поэтому, оставшись теперь наедине со своим внутренним содержанием, он чувствовал, что повис в воздухе. С тщетной надеждой оглядывался он на свой пройденный путь, не завалялось ли в каком-нибудь уголке что-нибудь из старья, оставшегося неразрушенным по недосмотру, чтобы заняться им теперь, на перепутье. Но не было уже ничего. Все было разрушено и разметано не хуже построек на дворе. Все ветхие одежды были сброшены. А так как он все время только и делал, что сбрасывал одежды, то вполне естественно, что ему совершенно не было времени думать, во что одеться.

Идти дальше было некуда.

Вернуться назад к наивной вере предков и успокоиться в ней он тоже не мог.

Начинать искать что-нибудь положительное, - которое подвело его тем, что не пришло само на расчищенное место, - уже не было сил. Да и не стоило, ввиду скорого переселения на Урал. И потом никакое положительное, т. е. созидание, не могло дать той силы ощущения, которую давало разрушение, когда одним взмахом ниспровергались тысячелетние святыни без всякого затруднения и хлопот.

Оставалось теперь разрушить последнюю свою веру - в народ, что он, собственно, уже и сделал, подав на него жалобу.

Дмитрий Ильич испытывал невыносимое томление. Из домашних дел ни на что не поднимались руки, все по той же причине, что скоро уезжать. Приходилось жить в грязи, в беспорядке.

И вот теперь, вместо прежнего выброшенного содержания, явилось во всей силе то, что когда-то было под строжайшим запретом: женщины.

XXIV

Женщины - это был самый сильный яд, отравлявший в юности душу Мити Воейкова. Именно потому, что женщины по его канону относились к запретной области. О них он даже не имел права думать, как человек общественного подвига и как человек высшей ступени сознания.



Теперь же, когда он в один день стряхнул с себя ветхие одежды всяких высших повинностей, доступ к источнику сладкого соблазна был открыт.

Если прежде он боялся, как греха и измены себе, подойти даже к той женщине, которая его особенно влекла к себе, то теперь он, не сопротивляясь, шел навстречу каждой женщине, едва только видел, что она остановила на нем внимательный взгляд. И, точно вознаграждая себя за потерянное время юности, боялся пропустить каждый случай, хотя бы у него не было в данный момент никакого влечения; в этом случае он надеялся, что, может быть, они явятся потом.

Наконец, он просто не мог противиться чувству, даже не своему, а чувству той женщины, которая обратила на него внимание, потому что было как-то неловко не ответить ей ничем.

Поэтому выходило так, что Ирина думала, что он ее любит, а Ольга Петровна думала, что в нем кипит страсть к ней. В действительности у него была только мучительная жажда пережить, испытать хоть раз любовь или страсть до забвения себя.

И, точно боясь быть уличенным в отсутствии этого, он каждой говорил то, чего она ждала от него, и говорил больше того, чем в нем было в наличности.

Может быть, Ольга Петровна была не та, которая бы только одна могла зажечь в нем страсть и любовь. Он знал, что многие сильные волей мужчины к десяти женщинам, к сотне, к тысяче, - остаются холодны и безразличны, но к какой-нибудь одной из тысячи горят безумной страстью, теряют волю или чувствуют глубокую самоотверженную любовь, ради которой они способны пожертвовать жизнью.

Поэтому нужно бы было просто отойти и ждать этой единственной. Но тут возникало соображение, приводившее его в отчаяние: а что, если у него и с этой единственной будет то же?..

И он уже, из боязни пропустить все, хватался за каждый случай, за каждое едва мелькнувшее в нем желание к определенной женщине, в надежде, что это желание как-нибудь разгорится.

Он завидовал тем сильным мужчинам, которые, при всей страстности своей натуры, могут отталкивать от себя любовь женщины, которая им не нужна, и, несмотря ни на какие препятствия, добиваться любви той единственной, которая для них одна из всех желанна.

Он же сам, с одной стороны, не мог бы противиться желанию ни одной женщины, с другой - у него не было и, вероятно, никогда не могло быть такой женщины, присутствие которой зажигало бы в нем страсть и желание до самозабвения.

XXV

Митенька решил, что, пока Валентин будет возиться с продажей имения да еще повезет его к Владимиру, он успеет съездить к Ирине. Конечно, он знал, что Ирина не легкомысленная девушка и обольстить ее было бы подлостью. А серьезных намерений, ввиду отъезда на Урал, у него, конечно, не могло быть. Но его все-таки тянуло побыть с ней лишний час. И, конечно, его приезд ее обрадует. А отчего не доставить радости человеку? Тем более что его положительно угнетал вид развалин на дворе, собирать их не стоило, потому что все равно уезжать, а смотреть на них и видеть, как из усадьбы все тащат, что попало, тоже было не особенно приятно.



Когда Митенька сел в шарабан и поехал к воротам, он старался заставить себя думать только об Ирине, как бы желая сосредоточить на ней все свое чувство и вызвать в себе любовь к ней.

Он выехал за деревню, где были гумна и конопляники. Из-за высоких верхушек огородной конопли виднелись потонувшие в ней соломенные крыши овинов и сараев.

На самом последнем, знакомом ему гумне Дмитрий Ильич увидел красный девичий платок, который мелькнул и опять скрылся за высокой коноплей. Но, когда Митенька, немного задержав лошадь, проезжал мимо самого гумна, он вдруг с забившимся сердцем увидел Татьяну. Она дергала деревянным крюком из омета старую прошлогоднюю солому и, опустив в руках крюк, раскрасневшаяся от работы, оглянулась на стук экипажа.

Несмотря на то, что между ними как бы установилась какая-то тайная связь, благодаря тому, что они украдкой встречались взглядами, Митеньке ни разу не приходилось с ней говорить. Да он и боялся этого, так как не знал, как и о чем он стал бы говорить с деревенской крестьянской девушкой. И всякий раз, когда ему приходилось с ними говорить, он с завистью чувствовал их простоту и естественность и свою неестественность и фальшь.

Так как сейчас он думал, что просто проедет мимо и разговаривать ему с Татьяной не придется, то он смело взглянул на нее.

Она была в том же, знакомом ему, стареньком, выцветшем от солнца, коротеньком красном сарафане, высоко открывшем ее белые ноги. Платок для удобства работы или от частого отирания пота со лба был сдвинут назад и приоткрывал ее черные волосы надо лбом, от которых оживленные глаза ее и румянец щек казались еще живее.

- Когда ж на поденки позовете? - сказала она весело, покраснев при этом; видимо, ей стоило усилия побороть стеснение и заговорить первой. Она стояла с опущенным крюком в руках и смотрела на молодого человека в упор, освещенная предвечерним солнцем.

Дмитрий Ильич натянул вожжи.

- Приходи хоть завтра.

- А что делать-то?

- Там найдем.

- А народ звать будете? Одна не пойду...

Митенька, как будто для того, чтобы поправить упряжь на лошади, соскочил с шарабана и подошел к ней.

- Ну, здравствуй.

- Здравствуйте, - сказала девушка, улыбаясь, хотя за улыбкой было видно волнение, причем она даже боязливо оглянулась кругом.

- А почему одна не придешь? - спросил он, улыбаясь и берясь за крюк, который она держала в руках.

Татьяна, вся освещенная солнцем, подняла на него свои черные глаза и, сейчас же опустив их, молчала.

- Боишься меня? - тихо спросил Митенька.

- Боюсь... - так же тихо ответила Татьяна, не поднимая глаз.

- А я на тебя давно смотрю. Еще весной ты в усадьбе была, я на тебя в окно смотрел.

- О? Правда?! - сказала Татьяна радостно и удивленно и совсем уже в другом, открытом тоне. И некоторое время, обрадованная, смотрела прямо в глаза Митеньке.

- Ты что здесь делаешь? - спросил Митенька, взяв ее жесткую руку.

- Солому корове дергаю. Я тут сплю в сарае, - прибавила она, покраснев. - Нынче ночью поедете назад, я услышу.

- А ты почему думаешь, что я ночью поеду?

- К Левашевым едете? - спросила она в свою очередь, пристально глядя на него.

- Да, - ответил Митенька, выдержав ее взгляд.

- Ну вот, значит, ночью вернетесь.

Она, очевидно, слишком прямолинейно истолковала его поездку туда. Но Митеньке не хотелось разуверять ее в противном. Ему было почему-то приятно, чтобы Татьяна думала, что у него там что-то есть. И поэтому он промолчал.

- И к Ольге Петровне ездите...

- А что?..

- Ненасытный какой... - сказала Татьяна. И вдруг прибавила: - Ну, ладно, работать надо. - Она резко и без улыбки отняла свою руку и пошла к сараю.

Митенька посмотрел ей вслед, как она шла к воротам сарая легкой походкой девушки, привыкшей ходить босиком. В воротах она оглянулась, сверкнули на секунду ее черные глаза, и она скрылась.

Он сел в шарабан, оглядываясь на гумно с приятным чувством оттого, что все хорошо вышло. И главное - то, что она сказала: "Ненасытный какой..."

Вдали показалась расположенная над рекой с своим парком усадьба Левашевых, и лошадь под уклон побежала быстрей.

XXVI

Утром, когда половина дома, обращенная к цветникам и парку, была еще покрыта росистой утренней тенью, на стеклянной террасе с отодвинутыми рамами экономка с горничной готовили кофе на огромном столе, покрытом широкой тонкой скатертью. Подавались в большом белом молочнике кипяченые, еще горячие сливки с вздувшейся желтой от вытопившегося масла пенкой, холодное, только что вынутое из воды сливочное масло. Ставился на лоточке огромный кусок сыра с маслянистыми дырочками по отрезу и с налетом плесени на верхней корке. И приносились из кухни на железном противне горячие пышки.



Слышно было, как на дворе у каменных конюшен кудахчут куры и лает, нетерпеливо гремя цепью, собака у конуры: очевидно, рабочие запрягают в поле лошадей. Управляющий на беговых дрожках с широкими выгнутыми оглоблями, на белой лошади, уезжая в город, остановил лошадь в воротах и, повернувшись в своем белом пиджаке и шляпе, что-то говорит подбежавшему к нему рабочему.

Утренняя жизнь уже идет полным ходом в усадьбе, и только в большом доме еще тишина. И пройдет не меньше часа, прежде чем выйдет умытая и причесанная, в просторном свежем платье хозяйка дома, заглянет на террасу, в дверь которой, как в раме картины, на освещенной зелени сада виден приготовленный утренний стол, и, посмотрев, все ли в порядке, позвонит, чтобы подавали кофе.

Молодежь выходит после всех, когда стол уже теряет свой свежий, прибранный вид и на нем стоят в беспорядке допитые чашки.

А там разбредаются кто куда: кто с простыней и полотенцем на плече идет к купальне. Вода еще не потеряла свежего, прозрачного утреннего блеска, и отмывшиеся доски ступенек глубоко видны в зеленоватой прудовой воде. Кто идет на край парка к полю - полежать в холодке под густой зеленью лип на траве, чтобы, закинув руки за голову и пережевывая в зубах былинку, смотреть в бездонные синеющие небеса и на волнующееся за парком темно-зеленое море выколосившейся ржи.

В Ирине со времени Троицына дня замечалась большая перемена. Она стала странно спокойна, улыбаясь, отвечала на разговор. Но в то же время она чувствовала, что в ней пробудилась какая-то жизнь, делавшая ее против воли серьезнее и сдержаннее.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   81




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет