Бои в Карелии носили особенно ожесточенный характер. В отличие от центрального и южного направлений здесь войска не передвигались на большие расстояния. Каждый километр брался или оставлялся в результате упорных боев. В августе 1941 года из частей Северного фронта с целью обеспечить северный стратегический фланг был создан Карельский фронт. В него вошли 14-я и 7-я армии. Позднее здесь были сформированы 19, 26 и 32-я армии. Со второй половины сентября 1941 года по июнь 1944 года фронт находился в глубокой обороне. Затем перешел к наступательным действиям. 15 ноября 1944 года Финляндия вышла из войны. Фронт был расформирован. Но война продолжалась. Здесь были сконцентрированы крупные немецкие соединения, которые прочно держались за хорошо оборудованные позиции.
— До войны я был каменщиком. И в Кондрове дома строил, и в Москве. Везде.
В 1940 году формировался Московский добровольческий комсомольский батальон. Шла война с финнами. Я тоже написал заявление. Захотелось мне на войну. Повоевать. Молодой был, здоровый. Дури в голове… Но меня не взяли.
Но вскоре, это было уже 14 июля, получил повестку.
Служил в Ленинградском военном округе. Попал в полковую школу минометчиков. Друзья надо мной начали посмеиваться: «Попал ты. Теперь три года служить будешь». А правда, минометчики служили по три года вместо двух.
И я долго в ту школу из своей стрелковой роты не шел. Пока с довольствия не сняли.
Делать нечего, надо идти туда, где харчи дают. Три-то года, конечно, не два. Но, как потом оказалось, не два и не три года нам довелось служить…
Наша 122-я стрелковая дивизия стояла в Карелии. Бои начались в июле. За месяц мы успели зарыться в землю основательно и приготовиться как следует. Это большое дело. Солдат в окопе — это значит в крепости. Атаки немцев не застали нас в казармах или на марше. Дивизия была уже развернута. Оружия и боеприпасов хватало. А как я уже сказал, когда солдат в окопе, когда винтовка его исправна и почищена, когда довольно патронов, есть гранаты, когда поддерживают его минометчики и артиллеристы, сам черт ему не брат.
1 июля во второй половине дня немцы пошли в атаку. И сразу же получили ответный удар. Не на тех напали. Трое суток долбили нашу оборону. Хрен там! Не прошли в лоб. Не взяли. Стали искать обходы — как бы нас в котел загрести.
Против нас действовала немецкая армейская группа «Норвегия» и финские войска.
На второй день боев один батальон нашего полка ушел встретить прорвавшихся с фланга немцев. А мы, оставшиеся, еще сильнее закопались в землю. Поправили разрушенные землянки и проходы.
Семь суток полк держался на своих первоначальных позициях. Держались, пока нас снова не обошли с флангов.
Мы отошли за реку Куциоки. Закрепились. Утром, смотрим, идет человек из-за реки. Старшина. А ночей натуральных, темных, как у нас, в Карелии не бывает. Солнце коснется леса и опять поднимается. Ось земная так устроена. Видно всегда. Я сижу в ровике, протираю и смазываю свой миномет. Ребята, расчет, спят. Кто где с вечера ткнулся, тот там и лежит. Ага. И тут — старшина. В фуражке. За ремнем две гранаты, на ремне — штык от СВТ. Мы за эти дни оборвались, грязные. А этот чистенький и в фуражке.
А у нас — пилотки. В фуражках наши старшины не ходили. И говорит: «Ребята! Вот вы стреляете, не даете нам переправиться. По своим-то не бейте! Мы идем сменять вас. Дайте переправиться». Я сперва обрадовался. Подумал: ага, мы, значит, у командования не последние, кто-то еще в резерве есть, на смену к нам пришел…
Комбат-то наш ушел в рейд. Но начальник штаба остался. Тут у нас еще пушка 45-миллиметровая оставалась исправная, другую-то разбило, наши минометы, пулеметы в дзотах. Так что мы держались.
И все же командирская фуражка старшины нас смутила. Проводили мы его в штаб. Смотрим, а оттуда, из штабной землянки, нашего старшину уже без фуражки выводят и под винтовкой.
Что же оказалось… Старшина этот никакой не старшина, а финн. Хорошо знал русский язык. Рассчитывал на нашу доверчивость. Прибегает начштаба с биноклем. Спрашивает: «Откуда он вышел?» Я указал. Начштаба стал наблюдать за местностью. И чуть погодя тихо говорит: «В ружье, ребята!»
Приготовили. мы минометы. Артиллеристы зарядили сорокапятку. Дали пристрелочный залп. А оттуда, из-за деревьев, как повалили немцы! Тут мы их опять отбили. Минометные трубы горячие — не дотронуться.
Вот такая история.
— Лучший мой друг самострел сделал! Мишка Шмаков. Вот гад. Мы, значит, воюй, а я — самый умный…
Командир роты подходит: «Прокофьев, друга твоего ранило». — «Как ранило?»
А он всегда в бою позади меня. Тоже наводчик.
«Ранило», — говорит ротный. «А где он?»
Пошел я к нему. А сердце уже не на месте. Мы ж во время боя рядом были. Никакого обстрела наших позиций не было. И стрельбу закончили все живые и невредимые.
Что же он, подлец, сделал? оттянул себе вот здесь, где помягче, ляжку и из своего ТТ стрельнул.
Сидит трясется. «Где твой пистолет?» — спрашиваю. Подает мне пистолет. Сам бледный. Командирам расчетов выдавали как личное оружие пистолеты ТТ. Восемь патронов в магазине, девятый в стволе. Смотрю, одного патрона нет. Пошел я на позицию. Нашел стреляную гильзу. Свеженькая, еще порохом пахнет. Подаю ему его гильзу и говорю: «Ну, друг?» А он глаза прячет. Его уже колотить стало.
Ладно, думаю, друг, лечись. Штрафная и без тебя отвоюет. Какой ты теперь мне друг, если бросаешь на передовой?
У нас за всю войну было всего четыре самострела. Командир роты руку прострелил, ротный писарь и санинструктор. Санинструктора я запомнил, чернявый такой, по фамилии Штучкин. Штучкину я сказал прямо. Он был уже не первый. А он мне: «Знаешь, так молчи. А то и тебя шлепну. Если доложишь, мне уже все равно». Говнистый был малый. Москвич.
— Месяц я пробыл в госпитале. Потом попал в батальон выздоравливающих. А уже скоро зима. Так, думаю, надо отсюда выбираться — к своим. К зиме готовиться.
Вскоре нас, человек двадцать, посадили в вагон и повезли на фронт. Алакуртти наши к тому времени уже сдали. Нас повезли под Алакуртти. Лысая Гора. Место знаменитое.
Приехали. Стали зачитывать направления, кому куда. Слышу: «Прокофьев! В 273-й!» А 273-й полк — из 140-й дивизии. «Я же 596-го полка 122-й дивизии! — говорю. — Не пойду в чужой полк!» Сержант, который зачитывал направление, мне и говорит: «А я тебе документы не отдам». — «Да на хрена мне твои документы! Мне мой полк нужен! Я в свою роту пойду!»
А я уже повидался с нашими ребятами. Были там бойцы из нашего полка. Договорились — возвращаемся к своим.
Прихожу к командиру роты: так, мол, и так, прибыл самовольно и без продовольственного аттестата… Ротный рад. Смотрит на меня весело. «Да что ж мы тебя, Прокофьев, на довольствие, что ли, не поставим? Молодец, что вернулся в свою часть!»
И я рад. И ротный рад. Наших ребят, с кем начинали войну летом, осталось совсем мало. Большая часть личного состава была уже из пополнений.
— Командиром минометной роты меня назначали несколько раз. Несколько раз назначали и несколько раз снимали. Я ведь был сын «врага народа». Мой отец, коммунист с 1917 года, в 1920-м вышел из партии добровольно. Его потом посадили. Особняк наш об этом все знал.
Бывало, что и по году командовал ротой, офицерское звание уже имел, а все же числился исполняющим обязанности. Глядишь, нового командира прислали, а меня опять в сторону.
Ладно.
Так однажды на марше, мы уже наступали на Никель, и наступление наше развивалось успешно, приходит старшина и докладывает: «Товарищ лейтенант, прибыл новый командир роты». — «Ну что ж, прибыл так прибыл. Пусть принимает хозяйство. Имущество числится у тебя, ты и передашь».
А прибыл капитан. Как же его фамилия? Вспомнил! Страхов! Страхов его фамилия! Сволочь такая! Гад! Пришел он в роту. А меня оставили при нем старшим офицером. И что он, этот капитан Страхов, делает! Меняем мы 14-ю дивизию. Ночью меняем. Он мне: «Прокофьев, иди на НП. Возьми с собой разведчиков и иди. А я что-то приболел». Я и пошел. Подчиняюсь. Хотя впереди, на НП командира стрелковой роты, которую мы поддерживаем огнем, должен находиться командир минометчиков. Чтобы во время боя корректировать огонь. Прихожу. Их там от роты всего человек пятьдесят осталось. Ротный мне: «Утром не высовывайся. Снайпер так и стережет. Вон сколько наших навалял».
Командир пехотной роты сидел в небольшом котловане. Когда строили дорогу, там, видимо, брали песок. До войны. Вот там и был оборудован НП.
Минометы мои позади. Семь расчетов. В то время нам уже дали 120-миллиметровые минометы.
Утром к нам приходит командир полка. С ним начальник артиллерии капитан Рыжаков и еще какие-то офицеры. Комполка издали кричит: «Что, глаза и уши? Проспали? Немец-то ушел! А вы ему даже пятки не подмазали!»
Я себе думаю: проспать-то мы проспали, но далеко он не уйдет. Так и получилось. Погнались мы за отходящим противником, и вскоре передовой батальон завязал бой. А нам, минометчикам, надо пехоту поддерживать! Капитан Страхов пошел с разведчиками вперед. И тут убило командира отделения разведки Просвирнякова. Хороший был человек и разведчик. Его убило, а капитан Страхов перепугался, губы растрепал… И он тогда мне ставит такую задачу: «Прокофьев, бери, мол, свой взвод и живо выдвигайся вперед, надо поддерживать пехоту».
А дорога идет так: в сторону противника пологий спуск, и один участок весь простреливается противником. Чуть только кто появляется, сразу залп артиллерийского огня с той стороны. Пройти невозможно. Я шел вместе с командиром батальона пехоты капитаном Присяжнюком. Комбат просит: поддержи моих, проберись как-нибудь через это чертово открытое пространство! А как тут проберешься? Других-то дорог, кроме этой, нет. А если куда-то в обход, то это сутки можно проездить. А пехоту за это время всю на той стороне перебьют.
У меня во взводе три упряжки. На двух — минометы, третья — с боеприпасами. Я тогда своим ездовым и расчетам ставлю задачу: «Дистанция сто метров! Аллюр, три креста! Вперед, ребята!»
Ни один снаряд не попал в наши повозки. Проскочили опасный участок. Взрывы остались позади. Ниже немцы уже нас не видели. Продвинулись вперед еще километра на три, приняли немного вправо, установили минометы. Навели связь. Определили точку стояния. Это ж все нужно сделать грамотно, а то и по своим можно лупануть. Приготовились к бою. И вечером вдруг подъезжает дивизион «катюш», восемь машин, и становится мне «на голову». Я говорю командиру дивизиона: «Что ты делаешь? Прими немного куда-нибудь от нашей позиции». А он: «А что тебе? Мы гвардейцы. Надо тебе, ты и принимай в сторону. А эта позиция наша». Вот тебе и весь хрен! Смотрит свысока! Старший лейтенант!
Ладно, думаю. Мы хоть и не гвардейцы, а тоже из двух минометов за три минуты тонну боеприпасов на голову немцам перекидываем. За три минуты! Тонну! Представляешь?!
Стали они. Расположились. Позиция-то хорошая. Переночевали. На утро назначена артподготовка. На восемь часов. А немец-то не дурак! В половине восьмого, когда мы уже изготовились, как он дал по «катюшам»! Видимо, засек еще с вечера. Они ж сюда лезли, как слоны… У меня были отрыты окопы. Для каждого расчета. А гвардейцы-то окопов не копают, руки не пачкают. Я в ровике с ребятами своими сижу. Смотрю, гвардейцы как повалились на нас сверху! Я кричу: «Да вы, братцы, нас тут живьем задавите! Откуда столько народу?» А рядом со мной минометчик лежит, командир первого расчета, и говорит он мне: «А это, товарищ лейтенант, наши гвардейцы. Они без окопов воюют. Когда прижмет, в чужих норовят схорониться».
Они-то сами схоронились. А две их машины разбило. Мины сползли вниз. А остальные, смотрим, не отстрелявшись, начали уезжать. И раненых своих побросали. И мешки, и другое кое-какое имущество. Раненых мы перевязали, отправили в тыл. Ровно в восемь провели артподготовку. Пехота наша осмелела, смотрим, пошла вперед.
Мои ребята после этого подобрали брошенные мешки, вытряхнули из них все, что там было. Нашли несколько пузырьков одеколона. Выпили, закусили. Спасибо гвардейцам за огневую поддержку!
Пехота пошла, а мы ее поддерживали огнем. Связь-то налажена. Куда надо, туда и кидали мины. Стрелять в тот день на нашем участке пришлось нам одним. Что ж, мы и отстрелялись. Нам только мины подвози. За три минуты — тонну! Да обед не забывай вовремя доставлять. А остальное — наше дело.
За эти бои, за точную стрельбу начальник артиллерии полка приказал командиру написать на меня представление к награде орденом Отечественной войны. А капитан Страхов, тот самый сукин сын, который перед боем обосрался и вперед вместо себя меня послал, — что ты думаешь, а? — вместе с представлением пишет, что я его будто бы обложил матом. Ну, может, где-то и сказал ему что… Что он заслуживал. А что ж он хотел? В тылу отсидеться и чтобы ему никто ничего не сказал? Представление мое на орден где-то по пути в штаб дивизии застряло, а донесение пошло. Начальник артиллерии дивизии читает его и делает такую резолюцию: лейтенанта, мол, Прокофьева судить судом офицерской чести. Сук-кины они дети! Вот какой орден они мне решили вручить!
А я в полку уже два года с лишним. Почти всегда в бою. Воевал хорошо. Мои расчеты всегда стреляли неплохо. Ребята, офицеры полка, и говорят: знаем мы, мол, лейтенанта Прокофьева, не за что его судить. Судить меня не стали. А то бы пошел я прямиком в штрафную роту рядовым солдатом. Судить не стали, но награды лишили. Наградной лист в штабе дивизии порвали.
Ко мне и шпиона засылали. Приходит раз солдат с пополнения. И вдруг при мне заводит такой разговор: «Немцы воюют лучше». Я ему и говорю: «Ты тут язык прижми. Тебе-то самому кто мешает воевать лучше немцев?» — «А что я такого сказал?» — «А вот что. Мы еще не знаем, что ты за человек… И какой ты солдат, в бою увидим. А что касается нашей батареи, то мы немцев больше бьем, чем они нас». Правда, сразу же рот прикрыл. Но долго тишком все вынюхивал. Ребята потом мне, то один, то другой: про тебя, мол, лейтенант, все выпытывает. А потом солдат тот неожиданно пропал. И особняк наш меня вызывал, «два ноля», как мы его звали. Но тот ласковый такой, гад, скользкий. Что и спросит, сразу не поймешь, к чему, сволочь, клонит. Прямо не скажет: ты, Прокофьев, сукин сын такой-сякой, чтобы порядок и дисциплину держал, а то я тебя в штрафную!.. Нет, скучаю ли по дому да какое настроение у бойцов? Какое у бойцов настроение?. Немцев поскорее угондобить! Вот какое настроение, говорю ему. Посмеется, сигаретку помнет и опять: «А что из дому пишут?» Тьфу! Как будто я дурак такой, что тут же и душу свою ему выложу!
Конечно, я понимаю, человек я и на фронте был непростой. Анкета с изъянцем. Да и характер у меня такой — прямой, как добросовестно выструганная оглобля. Если что, так прямо и скажу: замудонец ты последний! Будь там хоть мой заряжающий или сам капитан Страхов. И никто на меня зла и обиды не держал. Кроме капитана Страхова.
Поэтому с солдатами и офицерами, с кем мы вместе месили дороги войны, отношения у меня были добрые, боевые. Никого я никогда не предал, ни за чью спину не прятался, никого под пули не подставлял. Когда надо было идти в пекло самому, шел, не придумывал, что у меня живот болит. А на передовой это сразу видно.
Долго я злился на капитана Страхова. Нет, не за орден. Хрен с ним, думаю, с орденом. Жив буду, ордена от меня не уйдут. Так оно, кстати, и вышло. Ордена-то, вон они! А Отечественной войны — целых два! Но капитана Страхова я ненавидел. За подлость его. Подопью, бывало, и думаю: ну, если сейчас в бой, пристрелю, собаку. Даже, помню, пистолет, свой безотказный ТТ, специально чистил и смазывал, на боевой взвод ставил… Так меня ранила его несправедливость.
Против нас стояли финские части. И немецкие горные стрелки. На пилотке у них был беленький цветок, эдельвейс. Эмблема такая. У убитых видел.
А сталинским соколам я простил. Когда в сорок четвертом мы уже вовсю наступали, на Мурманском направлении увидел я однажды такую картину.
Видимо, шла немецкая колонна. Растянута она была километров на пятнадцать. И вся была разбита и положена. И люди валялись — сотнями. И техника — машины, тягачи. Разбитые орудия. И мотоциклы, и велосипеды. Наши «горбатые» атаковали злее, чем их штурмовики U-87. А навстречу нам шли пленные немцы. Но надо сказать, они и пленные форс держали. А может, рады были, что выжили, что не валялись вот так, как их братья и однополчане, по обочинам дорог.
А тут, после Победы, приехал домой. Спрашивают: «Где ты воевал?» — «В Заполярье», — говорю. Смотрят недоуменно, и опять: «А разве там война была?» Инженер! В дорожном отделе, инженер. Я там работал тогда. Посмотрел я на него: «Там мы, — говорю, — пирогами с немцем кидались. Мои пироги — 120 миллиметров! Все как один!» Замолчал. А тут сестра родная: «Ты был в артиллерии?» — «Да, в артиллерии». — «Немца-то живого видел?» Тьфу ты, думаю! Хуже капитана Страхова…
Немца… живого… Повидал всякого — и живого, и мертвого…
— Рассказал я вам про второе окружение. Расскажу и про то, как выходили из первого. В первый раз мы попали еще хуже. Две дивизии. С тылами. Летом было дело. Немец тогда лез напролом. Трепал нас здорово.
Выходили мы группами. В нашей было около семисот человек. Вывезли раненых. Ну, думаем, все, кончились наши мучения. А тут опять известие: снова отрезаны, второе кольцо. Собрались мы, остатки. Из 700 человек, может, только половина и осталась. С нами два лейтенанта. Командир пулеметной роты Колигов и Иванов, начальник штаба батальона.
Вот бывают же крепкие люди! Жизнерадостные, которые никогда не унывают. Счастье тому солдату на фронте, кому в командиры в трудный час такой человек достался. Были с нами и другие командиры, и званием повыше тех лейтенантов. Но они уже губы порастрепали… Сами уже не верили, что выйдем. Куда им солдат вести? В плен? А Колигов и Иванов — живые люди! Командование на себя приняли. «Ребята, мы вас выведем!» Мы сразу к ним. Знаете, как солдат к офицеру льнет, когда кругом дело хреновое…
А стоял август, середина. Везде валялись листовки: русские, сдавайтесь в плен!
Однажды сели на отдых. Сидим. Рядом с нами человек застонал. Смотрю, раненый. Мучается. Но не нашего подразделения — чужой. Бросили… А у нашего ротного ординарец был, чернявый такой, верткий, не то цыган, не то еврей. Когда вставать стали, раненый за него ухватился, так тот его отпихнул. Мы вместе с Зыбиным шли. С туляком. Хороший он был парень, Зыбин. Век его помнить буду. И все это мы с Зыбиным видели. «Саш, — говорит, — давай возьмем. Человек хоть и не наш, чужой, а жалко». Осмотрели мы его. Грудь насквозь прострелена. Легкие пробиты. Хрипит. Пена кровавая на губах. Да, думаю, если оставим, пропадет человек.
Я ствол минометный нес. Зыбин — лафет. Железки нам достались тяжелые. У Зыбина еще и карабин за плечами. У меня — мой ТТ и вещмешок. Мешок я не любил носить. Он у нас с Зыбиным один на двоих был. И мы с ним всегда менялись: я брал его карабин, а он — мешок.
Ведем раненого. Несем свой миномет. Раненый меня спрашивает: «Браток, куда идем?» — «Не знаю», — говорю. Когда Зыбин его вел, все утешал: скоро, мол, скоро выйдем, немного осталось… А все идем, идем, идем. Отставать стали. Тогда он, раненый наш, остановил нас. Дышит уже тяжело, идти почти не может. «Оставьте меня, ребята, — говорит. — Спасибо вам. А то вы и сами отстанете и пропадете из-за меня». А мы с Зыбиным тоже уже из сил выбились, друг другу в глаза не смотрим. Хоть бросай человека…
Смотрим, командир взвода идет, младший лейтенант Дмитриев. Я ему и говорю, что, мол, ведем раненого, а минометы тоже не бросишь… «Минометы не бросать, — говорит. — За минометы головой отвечаете. А по поводу раненого идите к начальнику штаба. Что он скажет». Я подошел к лейтенанту Иванову: «Товарищ лейтенант, мы раненого ведем. А у нас миномет. Тяжело». Начштаба тут же подозвал бойцов из взвода связи и приказал им взять раненого.
Передали мы раненого с рук на руки. А тут и приказ: «Встать! Шагом марш!» Надо было спешить, пока немцы сплошное кольцо не образовали. Взвалили на плечи свой миномет и пошли дальше.
Прошли еще километра три-четыре. Тут и вышли.
Смотрим, кухни нас уже ждут. Вперед-то разведка ушла. По бокам — боевые охранения. Словом, двигались мы, как положено по уставу. Лейтенанты наши хорошими командирами оказались.
Стали нас кормить. Перевязывать. Раненых сразу грузили на повозки и отправляли в тыл. А у связистов, это я запомнил, была белая лошадь. Они вели ее в поводу. На лошади сидел их раненый. Шли они следом за нами. Смотрим, своего раненого они ссадили с коня и погрузили на машину. Я к Зыбину: «Зыбин, ты не видел, нашего-то погрузили на отправку?» — «Нет, — говорит, — не видел. Пойду спрошу у связистов». А связистов тех он знал, еще в финскую вместе с ними был. Я с Зыбиным к ним. «Где раненый, которого мы вам передали?»— спрашивает Зыбин связистов. «Помер ваш раненый дорогой». — отвечают. «Как помер?»
Оказывается, не довезли они его метров сто. Бросили, сволочи. Я тогда к начальнику штаба: так, мол, и так, человека-то оставили! Лейтенант выслушал меня и говорит им: «Живого или мертвого — несите сюда! И мне лично доложите!» Погнали повозку. Смотрим, возвращаются с нашим раненым. Живой! Перегрузили мы его на машину и — в тыл.
Фамилию свою он называл, да я не запомнил. Запомнил только, что он мой погодок, с 1916 года. Ленинградец. Вот этого человека мы с Зыбиным спасли.
— Был у нас в расчете подносчик мин. Лезгин Гаджимамедов. Смелый такой малый. Ребята над ним все, бывало, посмеивались. Язык наш, русский, он знал плоховато. Коверкал слова. Вот ребята и передразнивали его. А я защищал. И он меня за это звал отцом.
Первым в нашем расчете ранило его. Во время бомбежки.
Немцы бомбили беспрестанно. Я в сердцах бранился: «Сукины дети, наши сталинские соколы! Летают выше всех… быстрее всех… Такой бой, и ни одного нашего самолета!» Думал: останусь живой, первому встречному летчику набью морду. Зарок такой дал себе. И точно, набил бы! Но потом все сразу им и простил. Увидел, как они в одном месте обработали немецкую оборону, сколько трупов навалили, сколько танков подожгли, машин, сколько орудий и техники исковеркали, и все им простил. Илы. Они поработали, «горбатые», как мы их называли. Но это было потом.
А моего подносчика ранило во время первой же бомбежки. Самолет налетел, мы попадали на землю. А он, падая, рукой ухватился за березку. Осколок так и резанул ему по руке. Да сильно! Самолет улетел. Мы вокруг Гаджимамедова заметались. Крови еще не видели. Первый раненый. Он вскочил на ноги. Потом упал, бьется. Зовет: «Отца! Отца!» Это он меня звал так. Перевязали, отправили в тыл.
Больше он к нам в минометную роту не вернулся.
Достарыңызбен бөлісу: |