Становление европейской науки



бет44/47
Дата20.06.2016
өлшемі3.34 Mb.
#149892
1   ...   39   40   41   42   43   44   45   46   47



450 Бальзак: «En resumé, c’est une brute qui n’a que des instincts et des appétits, et qu’il faut maintenir sous joug de fer».

451 «Гамлет», акт II, сц. 2: «Thine evermore, most dear lady, whilst his machine is to him».

407


освободить меня, мое познание от всех возвышенных предрассудков, чтобы потом заставлять меня, свободного, верить в эти предрассудки! Научно изгонять из меня призрак бессмертной души, разоблачая ее как шарлатанство, и одновременно морально вкладывать в меня наново этот призрак, отреставрированный под «моральную ценность»! Вынуждать меня, знающего одно, верить в другое! Если бы только верить (на что я в век парфюмерии способен не больше, чем бичующий себя средневековый монах на целомудренные сновидения)! Но от меня требуется даже не верить, а прикидываться верующим! Это ли не измена духу свободы! Моральная контрреволюция в самом очаге научной революции! Реванш рабской зависимости в момент наивысшего ощущения независимости! Кто есть Сад? «Атеист до фанатизмавот кто я такой… убейте меня или примите как есть, ибо я не изменюсь» 452. Атеист до фанатизма, до выхода в практику, где «в Париже посылают на виселицу за то, что в Конго стоило бы короны», что – поправим автора «Жюстины» – и в Париже стоило бы если не короны, то большой научной карьеры, разумеется, по эту сторону черты, отделяющей «чистый разум» от «разума практического»; Сад-теоретик, обосновывающий (допустим) quid juris «садизма» в терминах научного жаргона, и Сад-практик, протоколирующий quid facti своего мировоззрения в опережающем отражении будущих языковых невменяемостей Лотреамона и Антонена Арто, – какие разные маски и судьбы! Он мог бы быть Гольбахом, пиши он «по-ученому» и не живи он «по-писанному», но не очутился бы и Гольбах в Венсенне, а потом и в Бастилии и, после, в Шарантоне, вздумай он жить сообразно законам собственной научной картины мира? Мораль в рационалистической Вселенной – настоящее чудо, триумф всякого свирепейшего иррационализма, в сущности, только фокус и мошенничество; предлагается: шесть дней на неделе резать трупы в



452 Sade Lettres choisies, op. cit., p. 144.

408


доказательство отсутствия «души» и присутствия только «воды» и только «альбумина», а на седьмой день посещать церковь или выступать с докладом о «моральной ответственности ученого». Словом, предлагается закрыть глаза и «по щучьему веленью» перенестись во мгновение ока из гигантской прозекторской в… концертную залу с «Шопеном»; очень странный мир, где тот, кто изобретает «бомбу», попадает в «энциклопедию», а тот, кто метает ее, – на «виселицу» (чем не парадокс «Париж-Конго»!); метающих так и назовут впоследствии «нигилисты», вернее было бы назвать их «нигилистами дела» по аналогии с породившими их «теоретическими нигилистами».

Может быть, Сад открывает список этой новой человеческой породы – радикалов и фанатиков от естествознания, заживших «во Гольбахе», и жизненно проиллюстрировавших итоги научного мировоззрения. В Саде зевающий атеизм университета потенцируется до религиозного флагеллантства: «Если атеизм потребует мучеников, пусть он только скажет это, и моя кровь в его распоряжении» («Новая Жюстина»). Никакого сравнения с трусливыми навыками университетских белоручек, которые теоретически изгоняют Бога из мира, практически же продолжают вести себя так, словно бы там вовне оставался в силе всё тот же прежний прогноз погоды. Гордым отцам науки пристало бы пройти выучку у первого попавшегося пьянчужки Достоевского, чтобы подготовить себя к инициации в «садизм»: «Если Бога нет, то какой же я после этого капитан?»;453 только «мальчик» и «выскочка», в одном случае перебирающий гальки на берегу «Океана Истины», а в другом случае устраивающий на том же берегу «120 дней Содома»; «мальчик», прикидывающийся в одном случае «пай-мальчиком», а в другом сущее «отродье». Рационалистическая мораль не могла отличаться от общей эпистемы; речь и в этом случае шла о дрессировочной технике нравственной нивелировки; научный «сценарий»





453 Достоевский, Бесы.

409


предписывал «душам» быть «нервами» и «капиллярами», моральный «сценарий» принуждал их «нервничать» так, как если бы за этим стояли «моральные ценности»; переход от «Критики чистого разума» к «Критике практического разума» – кантовское salto immortale – был, в кантовском смысле, очевидно, рассчитан только на «наших»; «не-наши» проделывали его иначе, катастрофически иначе. У Сада он и вообще обернулся провалом: «Вы воображаете, господа, что ваш мост для ослов должен служить и удаваться всем; вы заблуждаетесь… Всё это не более, как философические увертки, поиски, дезавуированные природой (словно природе было бы до этого дело), опасные отклонения слишком пылкого воображения, которое, плетясь всегда за счастьем и никогда не находя его, кончает тем, что подставляет химеры вместо реальности и бесчестные уловки вместо честного наслаждения»;454 «божественный маркиз» уже предвкушает здесь скандальную технику фрейдизма: «как же быть с вашими желаниями, господа?»

В сущности, пугало «садизма» оказывается нe чем иным, как радикальной экзаменацией морали в стереотипах просветительского мышления; Сад, опасный выученик Вольтера и Руссо,455 решается на все последствия. Его философия морали, нашедшая столь свирепое литературное воплощение, – чистейшей воды позитивизм, Монтескье, переложенный на табуированную тематику; мораль мыслится здесь как функция от географии, не больше, и если у Монтескье факторами климата определялись судьбы наций, то что мешало его осатанелому эпигону определять ими судьбы целомудрия! Послушаем этот образец классически просветительской дискурсии: «Нужно начать с точного анализа всего того, что люди именуют преступлением, с





454 Sade, Lettres choisies, op. cit., p. 120–21.

455 «Он знал Энциклопедию наизусть», – говорит о нем Жан Полан. В предисловии к кн.: Sade, Les infortuns de la vertu, Paris, 1970, p. 25.

410


убеждения, что… не существует такой акции, которую позволительно было бы рассматривать как универсальное преступление в масштабах всей земли, и что, стало быть, ничто по существу не заслуживает с разумных позиций имени преступления, но всё сводится к мнению и географии. После этого абсурдно подчинять себя добродетелям, которые в ином месте суть лишь пороки, и избегать преступлений, являющихся добрыми деяниями в другом климате… Пусть же приучатся к индифферентному рассмотрению акции, вызвавшей угрызения совести, пусть судят о ней на основании вдумчивого исследования нравов и обычаев всех наций земного шара… и факел разума разрушит в скором времени угрызения совести, он изничтожит этот сумрачный аффект, плод полнейшего невежества, малодушия и воспитания» 456. Стоит ли говорить о том, что именно автору этого отрывка пришлось отдать тридцатилетие жизни тюрьмам и психолечебницам! «Математическое естествознание», увиденное в свете такого решительного релятивизма, принесло бы ему, надо полагать, по меньшей мере «Нобелевскую премию»…

Ничего демонического; все сравнения с предшественниками по части «извращенностей» не достигают цели. То были «исключения», он – само «правило», насильственно вогнанное в разряд «исключений»; там речь шла о «греховности», здесь, где само это слово подвергалось окончательной дезонтологизации (ибо перед «кем» собственно грешить?), всего лишь о радикально домысливающей себя естественнонаучности. Сад – первенец во всех смыслах: чистейший плод рационалистического эксперимента, «гомункулус» новой Вселенной, и да: рационально не опровержимый





456 Sade, Les Infortuns de la vertu, op. cit., p. 227–28.

411


«антропологический аргумент», но вместе с тем и подвох, разоблачение, детектор рационализма, его персонифицированная консеквенция, диагноз наконец. В конце концов, что есть проблематика «садизма» (разумеется, в «академической» перспективе), как не классическое «как возможно»? «Как возможна мораль?» – и ответ, уже in praxi; отвечает автор не только «гнусных» романов, но и «Кантаты божественному Марату»,457 секретарь, а позже и председатель секции Пик на Вандомской площади, убежденный противник Террора, филантроп, «гражданин» де Сад: «Онаневозможна». Невозможна, ибо ничто уже извне не может понукать человеком; невозможна, так как человек перестал уже чувствовать себя «должником». Невозможна, наконец, ибо «Ваше Величество, я не нуждаюсь в этой гипотезе». Но что это, конец? Может быть, начало? Может быть, я потому и не нуждаюсь в «этой гипотезе», что нуждаюсь в знании? Некое reculer pour mieux sauter в масштабах всей духовности? Сад – ее мигающая красная лампочка, аварийный сигнал и – странно! – какое-то загадочное «обещание», некое глухо раздающееся «De profundis» естественнонаучного нигилизма, во всяком случае «философский новогодний подарок», кто знает? может быть, впавший в беспамятство «волхв», и знать не знающий о том, кому мог бы он поднести свой дар. Очень опасный дар: замершую между «скотоподобием» и «богоподобием» свободу. – «Милостивый государь, да имеете ли Вы хоть малейшее представление о порядочности?» –



457 В 1791 году ее распевали на парижских улицах.

412


«Математическое, сударь, математическое.» – «Не понимаю.» – «Я говорю о возрастании числа порядков свободы в выборе мною правил моего жизненного поведения.» – «Да, но есть вещи, настолько азбучные и однозначные, что о выборе не может быть и речи, скажем: не делай другому того, чего бы ты не хотел, чтобы он делал тебе.» – «Прелестная азбука. А как быть с тем, что я хочу от другого как раз того, что делаю ему сам?»458 – «Но, сударь, это патология, извращение, болезнь!» – «Проваливайте-ка отсюда, любитель общих слов. Это то, без чего не начиналось еще ничего человеческого. И не воображайте, что, заперев меня в тюрьме или лечебнице, вы покончили со мной. Угодно ли узнать пикантную новость: я начинаюсь. На руинах прежнего благочестивого мира, сотворенного в шесть дней, стою я, гражданин пылинки, затерявшейся в ледяных пустотах, свободнейший из людей, с правом делать что угодно: отрéзать Вам уши459 или икать в саду Эпикура».

Он еще не догадывался, что можно из той же точки свободы делать совсем другое: морально светиться.





458 «Сад-мазохист»: гипотеза Жана Полана. Беатрис Дидье, подготовившая к изданию рукопись «Les Infortuns de la vertu», выразила это в удачной имитации Флобера: «Жюстина – это Сад».

459 Мирабо, сокамерник маркиза по Венсеннскому замку, едва избежал этой участи. См. G. Apollinaire, Les diables amoureux, op. cit., p. 218.

10. «ПРЕДАТЕЛЬСТВО КЛЕРКОВ»

Дело близилось к развязке; «переоценка всех ценностей», импульсирующая XVII век, врастала в следующее столетие итогами, и итоги оказывались превосходными. «Век Разума» достойно завершал свою миссию гордой самоизоляцией от любого соприкосновения с «духовным миром»; между способностями познания и

413


реалиями самого познания пролегал густой «смог» беспамятства, так что способностям приходилось уже самим измышлять себе реалии, подставляя их на место утраченного первоонтоса. Всё выглядело решительно стройно и безнадежно; мир начинался с противостояния и сулил большие сюрпризы; ничто уже в нем не выпадало за рамки универсально-априорного рассечения на «субъект» и «объект», соответственно «субъективное» и «объективное», «внутреннее» и «внешнее»; тем назойливее вставала проблема границы, разделяющей эти половинки. Нелепейший вопрос: где кончается «сознание» и начинается «вещь»? – понятно, что удовлетворить эту нелепость можно было уже не иначе, как популярнейшим образом: граница, в каких бы рафинированных латинизмах ни оглашали ее философы, совпадала всего-навсего с… «кожей», предположив, что подоплекой «трансцендентальной логики» могла быть оказаться упущенная из виду «трансцендентальная дерматология», а основным вопросом познания соответственно – не «как возможно естествознание?», а «как возможно вылезть из кожи вон?» Это-то и оказывалось невозможным, о чем с бесподобной обреченностью поведало исповедальное признание Давида Юма: «Мы можем направлять наш взор на бесконечные дали, можем уноситься воображением до небес или до последних границ мироздания; всё равно мы никогда не выйдем ни на шаг за пределы нас самих, никогда не узнаем иного рода бытия, кроме восприятий, возникающих в узком круге нашего Я» 460. Чисто философский эвфемизм; речь шла о «черепной коробке» и о пожизненно заключенном в ней, невыездном «Я»; в сущности, весь сыр-бор, разгоревшийся в связи с кантовской «революцией», был не чем иным, как «бурей в стакане воды», или буквально дворцовым переворотом в «черепной коробке»; юмизм предстал Канту сущим скандалом не оттого, что запирал «сознание» в «серо-белом веществе»; а оттого, что

460 D. Hume, Treatise on Human Nature, London, Book One, London, 1962, p. 113.

414

лишал его права на активность в этом «узком круге»; надо было избежать скандала, и Кант своим гениальным чутьем «юриста» мгновенно набрел на выход: скандал не устранялся, а кодифицировался, принимая правовую окраску; под вышеприведенными словами Юма подписался бы и автор «Критики чистого разума», но звучали они у него уже не в богемно-эпатирующей тональности, а «именем закона», ex vi termini, – запомним и этот момент философской легализации познания на «познание в законе» и уже «псевдопознание»; что же, как не дух законничества, позволяет и по сей день любой академической и университетской посредственности стоять на том, что Гегель… да: «мыслил ненаучно»!



Удивительный трюк! Запертость мысли в черепе грозила абсолютной дискредитацией познания, которое, потеряв возможность выхода к «объекту», механически лишалось возможности быть «объективным»; в анализах Юма дискредитация эта достигла наивысшей точки, откуда познание представало не чем иным, как респектабельно-замаскированной «привычкой», неким вполне «условным рефлексом», стимулирующим на этот раз не слюновыделение, а… суждения каузальности. Отметим: речь шла уже о первом «приведении к нелепости» рационалистической парадигмы как таковой; рационализм в разъедающей рефлексии Юма – дутый идол или катастрофический порог, тяжелейшее испытание мысли, ставящее ее перед выбором самоуничтожения либо духовного перерождения. Вывод, смогший бы на первый взгляд смутить или показаться парадоксом: от «нигилиста» Юма было гораздо ближе дотянуться до будущей «Философии свободы» Штейнера, чем от «моралиста» Канта до чего-либо путного вообще; разница между ними – водораздел, отделяющий «Савла, дышащего угрозами и убийством», от любого благочестивого законника духа; Юм – ницшеанец до Ницше – «старый психолог и крысолов», проделавший над научным познанием ту же шутку, что Ницше над моралью, – показав, что оно «не может»; разыгрывать

415


познавательный фарс после Юма столь же нелепо, как принимать всерьез «категорический императив» после автора «Утренней зари», – будем надеяться, что в перспективе несладкого будущего эта нелепость останется достоянием одних профессионалов от философии. Что же сделал Кант? Словами Ницше: «Откуда то ликование, которое при появлении Канта охватило немецкий ученый мир, состоящий на три четверти из сыновей пасторов и учителей, – откуда немецкое убеждение, еще и сегодня находящее свой отзвук, что с Кантом начался поворот к лучшему? Инстинкт теолога в немецком ученом угадал, что теперь снова стало возможным»461. Потрясенный силою юмовских разоблачений, Кант прибегнул к беспримерному depositio testis, вогнав «объективность» в «субъекта» и приписав рассудку статус «законодателя»; объектом познания оказывалась сама способность познания, «наш рассудок», логически предваряющий содержание опыта и, стало быть, «объективный» безотносительно к «объекту» как таковому; надо было обладать поистине двумя из трех исконно римских доблестей, чтобы повернуть проигранное дело к выигрышу и выдать «скандал» за единственно научное мировоззрение. Всё оставалось на своих местах; поверхность «кожи» по-прежнему гарантировала незыблемость агностицизма, и мысль продолжала биться о костяной застенок черепа, но… выяснялось, что иначе и не может быть; выяснялось: мысли и дела нет до самих объектов; совсем напротив: только через нее и получали объекты право быть объектами… Кант спас мысль от юмовского капкана, от позорнейшей дискредитации, от скептического растления, но спасение это удалось ему ценою полной утраты «предметного» мышления; парафразируя гениальный бред Шарля Пеги: «Kant a les mains pures, mais il n’a pas de mains», он спас чистоту рук ценою потери самих рук; с Канта впервые начинается чудовищная мегаломания мысли, абсурд познавательного самодурства, полагающего, что мир таков, не

461 F. Nietzsche, Der Antichrist, op. cit., S. 17.

416

потому что он таков, а потому что таковым велит ему «являться»… наука; он и в самом деле обошелся без рук, этот величайший иллюзионист познания, изобретший совершенный познавательный механизм с двенадцатизубчатой молотилкой заранее стерилизованного опыта и постоянным блоком морального питания, так что речь шла уже не просто о научном кромсании природы, но о кромсании, возведеном в «долг»; Гондишапур утверждался здесь дважды: в познавательном автоматизме коллективного научного разума и в моральном автоматизме слепого подчинения долгу – смирно! руки по швам! и дальше уже само собой по-немецки: «Der bestirnte Himmel über mir, und das moralische Gesetz in mir» («Звездное небо надо мной и моральный закон во мне»).



XVIII век – «век, в котором мы избегали наткнуться на лепесток розы, попавший нам под ноги, ибо нам казалось, что он замедлил бы наш шаг» (мадам Неккер) – просвещенный извне, беспросветный изнутри, век скепсиса и цинизма, чудовищного хаоса, прикинувшегося самой ясностью, настоящая vita dolcissima, вплоть до неожиданной кровавой развязки – daemon ex machina – 1789 года; разгул во время чумы, или кораблекрушение по-английски: без паники и с keep your distance! – восхитительный беспрецедент битвы при Фонтенуа с любезным обменом репликами между английским и французским офицерами: «Прикажите Вашим людям открыть огонь» – «Ни в коем случае, сударь, только после Вас», – нестихающее «sauve-qui peut» (вольтеровский клич) при условии: «не терять парика», – век самого грязного безверия в «духовное» и самого ребяческого суеверия в «приметы», где богохульствовать можно было не иначе, как обойдя стороной «черную кошку»; век непобедимой «мыслебоязни», идентифицировавший «глубокомыслие» с «мигренью» (жалобы Вольтера на Лейбница); век, наконец, томящийся по «дикарству» и неожиданно обретший его не в подражаниях быту «краснокожих», а в чисто дикарском поклонении «Разуму», этой фетишизированной фикции на фоне вдохновенно творимых безрассудств, – век,

417


безукоризненно решивший головоломку сочетания несочетаемого: естествознания и социальности. Научное мировоззрение сегодня – уже обязательная литейная форма, априори определяющая ценз культурности и «интеллигентности»; душа проходит через нее с такой же автоматической непреложностью, с какой младенцы проходят вакцинацию; характерно, что официальная историография науки представляет дело так, словно in statu nascendi этого statu quo лежала целая мифология «борьбы за истину»; победа и самоутверждение научности были-де победой и самоутверждением «самой истины», проложившей себе пути сквозь ненаучный мрак. В рекламных роликах нет недостатка; великие тени – от Бруно и Галилея до корифеев ядерной физики – кочуют из книги в книгу, по-своему эксплуатируя гипнотические возможности формулы: «Наше дело правое; мыпобедим»; еще раз: дело представляется так, словно случился – наконец! – триумф «истины», словно «истина», бывшая до этого индивидуальным достоянием Бруно и Галилея, стала – наконец! – достоянием «всех»; момент особенно важный, так как играющий роль наиболее решительного аргумента: от имени «всех». Подчеркнем: момент этот и не мог быть не чем иным, как чертой, расколовшей «науку» на «всех» и «немногих» с постепенным diminuendo последних и crescendo первых, при том что именно обворованными усилиями «немногих» и могли утверждать себя «все». История науки с этого момента, увиденная не в роликах саморекламы, а в дефальсифицированной внезапности взгляда, предстает как процесс узурпации научного импульса в торможениях социальной карьеры; сформулировать закон инерции или закон всемирного тяготения оставалось всё еще приватным делом отдельных умов; наука в сегодняшнем обличии меньше всего связана с этими умами; ее «начало» совпадает с полосой их популяризации, социализации, институционализации – модулируя в иной жаргон: обезличивания, нивелировки, подделки. Исключительно роковая полоса, роковая в масштабах

418


судеб всей культуры, судеб – уже сегодня – всей планеты: её морфологическая параллель явлена полосой умертвления христианского гнозиса в общезначимых «пропозициях» церковно-коллективного сознания. Историку-симптоматологу, пальпирующему момент точными акупунктурными попаданиями, предстает неожиданная картина социального ангажемента науки, никак не вяжущаяся с трафаретами более поздней пропаганды; по существу, речь идет здесь о метаморфозе сознания, трансформирующего индивидуальные импульсы научной гениальности в феномен так называемого «научного духа», которому со временем и придется «именем науки» подвергать решительной деперсонализации любые импульсы творчества и становиться тем самым «истуканом», в невменяемом поклонении которому современная цивилизация оставит далеко позади себя наиболее свирепые атавизмы идолопоклонства. Успокоимся: то, что в дальтонической оптике сегодняшнего дня видится «самой истиной», было на деле не чем иным, как «самой модой»; некий ловкий «незнакомец», выдающий себя за наследника Галилея и продолжателя его дела, успешно внедрялся в «тыл», не брезгуя рядом личин: от «Хлестакова» до «Жюльена Сореля»; уже со второй половины XVII века было ясно: успех превзошел все ожидания. Маколей датирует переломный момент 1660 годом, отмечая характерное пересечение: политической реставрации и научной революции; «революционный дух, переставая действовать в политике, начинал с беспрецедентной силой и смелостью осуществляться во всех физических дисциплинах… Экспериментальная наука в считанные месяцы стала абсолютной модой» 462. В том же 1660 году было основано Королевское Общество; поэты предвещали наступление «золотого века»; Джон Драйден, poeta laureatus, в одной поэме 1666 года (Annus Mirabilis) предвещал наступление времени,


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   39   40   41   42   43   44   45   46   47




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет