452 Sade Lettres choisies, op. cit., p. 144.
408
доказательство отсутствия «души» и присутствия только «воды» и только «альбумина», а на седьмой день посещать церковь или выступать с докладом о «моральной ответственности ученого». Словом, предлагается закрыть глаза и «по щучьему веленью» перенестись во мгновение ока из гигантской прозекторской в… концертную залу с «Шопеном»; очень странный мир, где тот, кто изобретает «бомбу», попадает в «энциклопедию», а тот, кто метает ее, – на «виселицу» (чем не парадокс «Париж-Конго»!); метающих так и назовут впоследствии «нигилисты», вернее было бы назвать их «нигилистами дела» по аналогии с породившими их «теоретическими нигилистами».
Может быть, Сад открывает список этой новой человеческой породы – радикалов и фанатиков от естествознания, заживших «во Гольбахе», и жизненно проиллюстрировавших итоги научного мировоззрения. В Саде зевающий атеизм университета потенцируется до религиозного флагеллантства: «Если атеизм потребует мучеников, пусть он только скажет это, и моя кровь в его распоряжении» («Новая Жюстина»). Никакого сравнения с трусливыми навыками университетских белоручек, которые теоретически изгоняют Бога из мира, практически же продолжают вести себя так, словно бы там вовне оставался в силе всё тот же прежний прогноз погоды. Гордым отцам науки пристало бы пройти выучку у первого попавшегося пьянчужки Достоевского, чтобы подготовить себя к инициации в «садизм»: «Если Бога нет, то какой же я после этого капитан?»;453 только «мальчик» и «выскочка», в одном случае перебирающий гальки на берегу «Океана Истины», а в другом случае устраивающий на том же берегу «120 дней Содома»; «мальчик», прикидывающийся в одном случае «пай-мальчиком», а в другом сущее «отродье». Рационалистическая мораль не могла отличаться от общей эпистемы; речь и в этом случае шла о дрессировочной технике нравственной нивелировки; научный «сценарий»
453 Достоевский, Бесы.
409
предписывал «душам» быть «нервами» и «капиллярами», моральный «сценарий» принуждал их «нервничать» так, как если бы за этим стояли «моральные ценности»; переход от «Критики чистого разума» к «Критике практического разума» – кантовское salto immortale – был, в кантовском смысле, очевидно, рассчитан только на «наших»; «не-наши» проделывали его иначе, катастрофически иначе. У Сада он и вообще обернулся провалом: «Вы воображаете, господа, что ваш мост для ослов должен служить и удаваться всем; вы заблуждаетесь… Всё это не более, как философические увертки, поиски, дезавуированные природой (словно природе было бы до этого дело), опасные отклонения слишком пылкого воображения, которое, плетясь всегда за счастьем и никогда не находя его, кончает тем, что подставляет химеры вместо реальности и бесчестные уловки вместо честного наслаждения»;454 «божественный маркиз» уже предвкушает здесь скандальную технику фрейдизма: «как же быть с вашими желаниями, господа?»
В сущности, пугало «садизма» оказывается нe чем иным, как радикальной экзаменацией морали в стереотипах просветительского мышления; Сад, опасный выученик Вольтера и Руссо,455 решается на все последствия. Его философия морали, нашедшая столь свирепое литературное воплощение, – чистейшей воды позитивизм, Монтескье, переложенный на табуированную тематику; мораль мыслится здесь как функция от географии, не больше, и если у Монтескье факторами климата определялись судьбы наций, то что мешало его осатанелому эпигону определять ими судьбы целомудрия! Послушаем этот образец классически просветительской дискурсии: «Нужно начать с точного анализа всего того, что люди именуют преступлением, с
454 Sade, Lettres choisies, op. cit., p. 120–21.
455 «Он знал Энциклопедию наизусть», – говорит о нем Жан Полан. В предисловии к кн.: Sade, Les infortuns de la vertu, Paris, 1970, p. 25.
410
убеждения, что… не существует такой акции, которую позволительно было бы рассматривать как универсальное преступление в масштабах всей земли, и что, стало быть, ничто по существу не заслуживает с разумных позиций имени преступления, но всё сводится к мнению и географии. После этого абсурдно подчинять себя добродетелям, которые в ином месте суть лишь пороки, и избегать преступлений, являющихся добрыми деяниями в другом климате… Пусть же приучатся к индифферентному рассмотрению акции, вызвавшей угрызения совести, пусть судят о ней на основании вдумчивого исследования нравов и обычаев всех наций земного шара… и факел разума разрушит в скором времени угрызения совести, он изничтожит этот сумрачный аффект, плод полнейшего невежества, малодушия и воспитания» 456. Стоит ли говорить о том, что именно автору этого отрывка пришлось отдать тридцатилетие жизни тюрьмам и психолечебницам! «Математическое естествознание», увиденное в свете такого решительного релятивизма, принесло бы ему, надо полагать, по меньшей мере «Нобелевскую премию»…
Ничего демонического; все сравнения с предшественниками по части «извращенностей» не достигают цели. То были «исключения», он – само «правило», насильственно вогнанное в разряд «исключений»; там речь шла о «греховности», здесь, где само это слово подвергалось окончательной дезонтологизации (ибо перед «кем» собственно грешить?), всего лишь о радикально домысливающей себя естественнонаучности. Сад – первенец во всех смыслах: чистейший плод рационалистического эксперимента, «гомункулус» новой Вселенной, и да: рационально не опровержимый
456 Sade, Les Infortuns de la vertu, op. cit., p. 227–28.
411
«антропологический аргумент», но вместе с тем и подвох, разоблачение, детектор рационализма, его персонифицированная консеквенция, диагноз наконец. В конце концов, что есть проблематика «садизма» (разумеется, в «академической» перспективе), как не классическое «как возможно»? «Как возможна мораль?» – и ответ, уже in praxi; отвечает автор не только «гнусных» романов, но и «Кантаты божественному Марату»,457 секретарь, а позже и председатель секции Пик на Вандомской площади, убежденный противник Террора, филантроп, «гражданин» де Сад: «Она – невозможна». Невозможна, ибо ничто уже извне не может понукать человеком; невозможна, так как человек перестал уже чувствовать себя «должником». Невозможна, наконец, ибо «Ваше Величество, я не нуждаюсь в этой гипотезе». Но что это, конец? Может быть, начало? Может быть, я потому и не нуждаюсь в «этой гипотезе», что нуждаюсь в знании? Некое reculer pour mieux sauter в масштабах всей духовности? Сад – ее мигающая красная лампочка, аварийный сигнал и – странно! – какое-то загадочное «обещание», некое глухо раздающееся «De profundis» естественнонаучного нигилизма, во всяком случае «философский новогодний подарок», кто знает? может быть, впавший в беспамятство «волхв», и знать не знающий о том, кому мог бы он поднести свой дар. Очень опасный дар: замершую между «скотоподобием» и «богоподобием» свободу. – «Милостивый государь, да имеете ли Вы хоть малейшее представление о порядочности?» –
457 В 1791 году ее распевали на парижских улицах.
412
«Математическое, сударь, математическое.» – «Не понимаю.» – «Я говорю о возрастании числа порядков свободы в выборе мною правил моего жизненного поведения.» – «Да, но есть вещи, настолько азбучные и однозначные, что о выборе не может быть и речи, скажем: не делай другому того, чего бы ты не хотел, чтобы он делал тебе.» – «Прелестная азбука. А как быть с тем, что я хочу от другого как раз того, что делаю ему сам?»458 – «Но, сударь, это патология, извращение, болезнь!» – «Проваливайте-ка отсюда, любитель общих слов. Это то, без чего не начиналось еще ничего человеческого. И не воображайте, что, заперев меня в тюрьме или лечебнице, вы покончили со мной. Угодно ли узнать пикантную новость: я начинаюсь. На руинах прежнего благочестивого мира, сотворенного в шесть дней, стою я, гражданин пылинки, затерявшейся в ледяных пустотах, свободнейший из людей, с правом делать что угодно: отрéзать Вам уши459 или икать в саду Эпикура».
Он еще не догадывался, что можно из той же точки свободы делать совсем другое: морально светиться.
458 «Сад-мазохист»: гипотеза Жана Полана. Беатрис Дидье, подготовившая к изданию рукопись «Les Infortuns de la vertu», выразила это в удачной имитации Флобера: «Жюстина – это Сад».
459 Мирабо, сокамерник маркиза по Венсеннскому замку, едва избежал этой участи. См. G. Apollinaire, Les diables amoureux, op. cit., p. 218.
9. СВЯТКИ «БОЖЕСТВЕННОГО МАРКИЗА»
26 января 1782 года, на пятьдесят девятом месяце заключения в Венсеннском замке, маркиз де Сад написал одно из ста семидесяти девяти своих писем, о которых с такой слепой удачей обмолвился как-то его слуга Картерон: «Кажется, что целый рой пчел слетелся на вашу бумагу». Письмо адресовано мадмуазель Марии-Доротее де Руссе, восторженной поклоннице «божественного маркиза» («он пишет как ангел»), и озаглавлено: «философские новогодние гостинцы». Небезынтересно было бы прослушать отрывок из этого письма 446.:
446 Sade, Lettres choisies, op. cit., p. 97–99.
400
«Жалкие твари, краткосрочно копошащиеся на поверхности этой грязи, где одна половина стада должна преследовать другую! о человек, тебе ли судить о том, что́ добро и что́ зло? Тщедушной ли особи твоего рода означать границы природы, решать, что́ ей можно, провозглашать, чего ей нельзя! ты, в чьих глазах и самое ничтожное из ее действий всё еще нуждается в понимании, ты, не умеющий объяснить и наиболее легкое из явлений, определи мне происхождение законов движения, законов тяготения, изложи мне сущность материи: инертна она или нет? Если она не движется, скажи мне, каким образом природа, никогда не пребывающая в покое, могла сотворить нечто всегда в ней существующее, а если она движется, если она есть достоверная и законная причина вечных порождений и изменений, скажи мне, что́ есть жизнь, и покажи мне, что́ есть смерть; скажи мне, что такое воздух, порассуждай о его различных состояниях, втолкуй мне, почему я нахожу раковины на горных вершинах и руины на морском дне. Ты, кто решаешь, есть ли данная вещь преступление или нет, ты, что посылаешь на виселицу в Париже за то, что в Конго стоило бы короны, сосредоточь мои мысли на ходе звезд, на их подвешенности, силе их притяжения, их подвижности, их сущности, их периодичности, докажи-ка мне Ньютона вместо Декарта и Коперника вместо Тихо Браге, объясни мне только, отчего камень, брошенный в воздух, падает с высоты, да, дай мне ощутить это столь простое действие, и я прощу тебе то, что ты моралист, если ты получше будешь разбираться в физике. Ты хочешь анализировать законы природы, а сердце твое, твое сердце, где она запечатлена, само остается загадкой, которую ты не в силах разрешить. Ты хочешь определить их, эти законы, и ты не можешь сказать, как это происходит, что крохотные взбухшие капилляры во мгновение ока сбивают с толку голову и в течение одного дня превращают в злодея честнейшего из людей. Ты, остающийся мальчиком как в своих системах, так и в своих открытиях, ты, что вот
401
уже три или четыре тысячи лет изобретаешь, изменяешь, выворачиваешь, аргументируешь, и смог из всего открыть нам лишь Элизиум греков, в возмещение наших добродетелей, и их вымышленный Тартар, в наказание наших преступлений; ты, остающийся выскочкой после стольких рассуждений, стольких трудов, стольких запыленных томов, скомпилированных на эту высокую тему, выскочкой, говорю я, годной лишь на то, чтобы заменить Геракла рабом Тита и Минерву еврейкой, ты хочешь углубляться, философствовать о человеческих заблуждениях, хочешь догматизировать на темы порока и добродетели, тогда как тебе не дано ответить мне, что́ есть и то и что́ есть другое, что́ из них потребнее всего человеку, что́ лучше согласуется с природой, и не рождается ли из этого контраста глубокое равновесие, которое делает то и другое необходимым. Ты хочешь, чтобы весь мир был добродетельным, и ты не чувствуешь, что, будь на земле одни добродетели, всё тотчас же сгинуло бы; ты не хочешь понять, что, поскольку нужно, чтобы были пороки, негоже тебе их карать, что это значило бы для тебя насмехаться над кривым… Какой ужасный итог ожидает тебя, навязывающего свои ложные махинации и гнусные запреты той, что насмехается над тобой?.. Несчастный, я трепещу, говоря это: что нужно колесовать того, кто мстит за себя своему врагу, и осыпать почестями того, кто убивает врагов своего короля, что нужно уничтожить того, кто крадет у тебя золотой, и завалить тебя воздаяниями, тебя, который присвоил себе право истреблять именем собственных законов того, кто виновен лишь в том, что поддался законам природы, кто не имеет иной вины, кроме той, что родился для священного поддержания ее прав. Эй! отбрось ко всем чертям свои сумасбродные ухищрения! наслаждайся, говорю я тебе, предоставь природе заботу двигать тобою по ее усмотрению, Вечному же заботу карать тебя. Если ты способен лишь на нарушение прав природы, ничтожный муравей, застрявший на этом клочке земли, тащи свою соломинку в кладовую,
402
высиживай свои яйца, корми своих крошек, люби их, особенно же не срывай с их глаз повязку заблуждения; расхожие химеры, я согласен с тобою, лучше способствуют счастью, чем печальные истины философии. Наслаждайся светочем Вселенной: не через софизмы, а чтобы освещать удовольствия, светит ее свет в твои глаза. Не употребляй полжизни на то, чтобы сделать несчастной другую половину, и по истечении нескольких лет прозябания в этой достаточно диковинной форме, что бы ни думала о ней твоя гордость, успокойся в лоне твоей матери, дабы пробудиться в другом устройстве, подчиненном новым законам, в коих ты смыслишь не больше, чем в прежних. Словом, помышляй о том, что природа поместила тебя среди тебе подобных, чтобы ты приносил им счастье, заботился о них, помогал им, любил их, а не судил их и наказывал, и в особенности не заточал их в тюрьму»
Этот классический отрывок представляет для симптоматолога немалый интерес: именно как усилие рациональной дискурсии вывернуться наизнанку. Специфика текста – чистый вызов, причем «вызывается» не кто иной, как Декарт, который посмертно вынуждается к сомыслию, чтобы наверстать упущенное в своих Meditationes и подвести моральные итоги своим Regulae ad directionem ingenii. Во всяком случае, давнишняя мечта классика философии Декарта изложить свою систему так, чтобы ее могли читать как роман, сполна осуществилась в Саде, и не как авантюрный, а как криминальный роман. Если бы читатель, привыкший к философскому жаргону, не превращался в соляной столб, нечаянно наткнувшись на жаргон теософский, то в обнаженности цитированного отрывка позволительно было бы опознать некую Камалоку мыслящего вспять Декарта, знакомящегося с садистически-астральным задним планом собственного ясного и отчетливого рационализма. Мысль движется здесь к лимитам своей языковой маскировки в стремлении как бы выпрыгнуть из самой себя и совпасть с аффицирующей ее
403
внеязыковой предметностью; при этом сама деструкция языка осуществляется не иначе, как потенцированием его возможностей; впечатление таково, что дискурсия здесь завораживает себя собственными же средствами, рассчитывая таким путем впасть в некоего рода транс, который и окажется самим трансцензусом. Ворожба равна насилию; скандальный автор «Жюстины» и «Жюльетты» разыгрывает в слове спекулятивную имитацию своих «деяний», разрывая плотную самозамкнутость рационалистической «прозы» изощренно «садистическими» синтагмами; кем он единственно хотел бы быть в безысходности своего рассудка, так это не «редактором» мира, улегшегося в дискурсии, а его «редуктором к абсурду»; феномен «садизма» и есть reductio ad absurdum, самосведение к абсурду рационализма, его experimentum carnalis; научный эксперимент как допрос с пристрастием и пытка «тела», выуживающая из него «правду»,447 напечатление на «теле» собственных априори путем причинения боли, память о которой должна будет обеспечивать повторяемость «правды» и служить гарантом ее индуктивности; в эксперименте «садизма» эта технология лишь доведена до упраздняющего себя совершенства. Что есть «тело», как единственный «объект» – по-русски «подкидыш» – исследования? Совокупность «атомов», но и параллелограмм «сил», организующих атомы в конкретную физиогномику конфигураций. «Сила» – сущая bête noire математической физики, от Ньютона, отказывавшегося дать ей объяснение, до Генриха Герца, пытавшегося и вовсе обойтись без неё; в пункте «силы», или «qualitas occulta», тело навсегда обречено на недоверие со стороны дискурсии, на ревность опыта sui generis и, может быть, на мерцающее подозрение о… «душе». Садизм –
447 Характерно: французское «la question», в научном срезе «обсуждение вопроса», юридически означало как раз «пытку» – момент, энергично отмеченный у Фуко. M. Foucault, Surveiller et punir, Paris, 1975, p. 50–53. См. об этом. A. Sheridan, Michel Foucault. The Will to Truth, London, 1980, p. 140–41.
404
растяжка рационалистической пружины до точки деформации и невозвращения к себе; «правда» о теле выпытывается здесь через такую интенсификацию истязания, что пределом его оказывается «удовольствие» (бодлеровское «le plaisir qui tue») атомов и дерационализация мысли, вышедшей, наконец, за рамки лингвистической краплености и безраздельно слившейся с раскрепощенными энергиями самих вещей; скажем так: рационализм проходит здесь бессознательное посвящение в мета-физичность путем прокола физического беспамятства и выпадения в эфирную пульсацию памяти, для которой, однако, у него отсутствуют органы восприятия; оттого, вперенный в новую онтологию прежним инструментарием познания, он изживает чистый бред, проецируя в зону сексуальности чистейшие задания сверхчувственного гнозиса и всё еще принимая за «тело» то, что уже не есть «объект» физики. Философской кармой Запада (очевидно, не без cum grano salis) должно было стать, что именно чудовищу и извергу Саду выпала участь разоблачить крапленый язык притворяющихся деревенскими простушками философов и продемонстрировать, куда ведет эта теоретически безвредная философия на деле. Хотя было бы гротеском представить себе разгулявшегося в «беспределе» маркиза оптирующим философское подданство, в судьбах западной философии он занимает ничуть не менее броское место, чем его энциклопедические соотечественники. Речь идет о некоем практически изживаемом паралипоменоне тупика академической мысли, своего рода подведении итогов сошедшего с ума (на деле лишь с кончика языка) и предоставившего себя в распоряжение плоти – рассудка. Карма европейской науки разоблачает себя в Новое время как карма садизма. Итог, скажем мы словами «божественного маркиза», – «ужасный»; рационализм в этом эксперименте оказывается сплошным центробежным распадом вплоть до самоликвидации, но что интересно, так это наблюдать отдельные сцены распада, по которым диагностируется не
405
только история болезни, но и симуляция здоровья; в приведенном отрывке запечатлена одна из таких сцен.
Логика отрывка – классическое «если…, то…»; если «духовное» есть риторический атавизм, а «душевное» сплошная «химия», если и «химия» есть лишь математический метастаз в зону «скрытых качеств», а «математика» лишь инструкция по эксплуатации «китайских грамот», если все, что есть, есть «тело», а «тело» есть зыбкая флюксия в переходе от молекулярной упорядоченности к молекулярной неупорядоченности, если мир, в котором всё падает, подобносущен не Имени, а капле жира, вращаемой в стакане воды,448 если, наконец, от крохотных капилляров зависит – быть человеку злодеем или честнейшим из людей, то – положа руку на сердце – в чем дело? Отчего этот маскарад нравственности на… «пустом месте»? Допустимо ли требовать от «машины» моральных поступков? Ожидать благопристойности от… «химических реакций»?449 И наказывать их за непристойность? Рассуждать о «высоких материях», сделав их отправлениями «низших»? Свести человека к «белковым синтезам» и вложить в них «категорический императив», с трепетом перед «звездным небом» в придачу? Больше: сделать этот трепет обязательным, постановив «химическим реакциям» быть «добрыми» или «злыми», «нравственными» или «безнравственными»? Еще больше: включить в дело государственные инстанции – от «полиции» до «желтых домов» (молчу уж о «школах» и «детских садах»)? Характерно, с рационализмом мораль впервые становится юридически-дискурсивным принуждением – по существу, атавизмом, диссонирующим с новым строем ума и оттого вколачиваемым извне; в эйдетической логике Сада самоочевидной предстает
448 Школьная модель космогонии Канта-Лапласа.
449 Post scriptum из XIX века, принадлежащий Жаку Лёбу, физиологу и биологу: когда человек жертвует собою во имя веры или чести, то в основе этого лежат простые «химические реакции». См. об этом в моей книге «Гёте», глава «Галилей органики».
406
органическая несовместимость морального поступка с научным мировоззрением; ничто в animal rationale не предвещало и малейшей способности к такому поступку; напротив, всё свидетельствовало о его невозможности, хотя лицемерный век продолжал вести себя как ни в чем не бывало и даже измышлять возвышенные системы этики. Системы эти оборачивались искусственными стимуляторами; имагинация рационально деморализованной «бестии»450 – высокоорганизованная «обезьяна» с подключенной к ней извне «системой» («капельницей») морали, дабы наряду с инстинктами и аппетитами («химией», всё еще «химией») фигурировало чувство «долга». Без рассуждений, чисто по-солдатски: мораль как приказ, мораль как дисциплина, мораль как дрессировка – «ты должен», вот и всё. Случай Сада – один из самых ранних памятников дезертирства: «кому» должен и «почему» должен, если не «хочу»? Он просто отключил «систему» и заговорил адекватно, вот и всё; с какой это стати «должен» я парить, когда «хочу» пасть? В мире падающих тел дайте же и мне, «покуда эта махина принадлежит мне»,451 – упасть! Ибо я, свидетель Гольбаха и мученик материализма, отказываюсь играть в мораль с двойным дном: с être аппетитов и paraître благопристойности, и в выборе между инфицированной нравственностью и природной искренностью предпочтение мое навсегда отдано последней, хотя бы это и сулило мне годы тюремных и психиатрических глумлений; стало быть, не морали, насильственно воспитывающей меня в духе противоестественных химер, а единственно создавшей меня по железным естественнонаучным законам природе предоставляю я заботу двигать мною по ее усмотрению; моя ли вина в том, что усмотрением этим оказался не «долг», а «Содом»? Как! нужно было сначала
Достарыңызбен бөлісу: |