"Русская царица устами своего представителя, только что прибывшего в Париж
генерала (по имени не назван) предлагает за французского гения миллион ливров
выкупу",
"Французский двор просит больше"...
Слухи эти в арендованный генералом особняк на острове Сан-Луи еще до выхода в
печать доставлял его секретарь, премьер-майор Дрожжинин, прямо из кафе "Прокоп",
где, по всей вероятности, и всходило все это тесто. Ксенопонт Петропавлович
внимал слухам и думал: уж не сам ли Вольтер их заквашивает в сем вечно
взбухающем слухами граде, ведь такие слухи стоят сундука золотых пиастров,
господа; вот именно, пиастров, пиастров! Сам он в ожидании весточки от друга
подолгу сиживал в покойном кресле у окна и взирал на проходящие мимо воды Сены,
что именем своим тревожила его вельми далекие рязанские воспоминания, а в
частности, напоминала буколику зарождения иных плодотворных наследий.
* * *
На ночном торжестве в отеле Сюлли генералу удалось удачно выбрать позицию, чтобы
ненароком, под видом обмена кумплиментарными благообразностями шепнуть в живое
ухо старика, что при нем на имя филозофа прибыло конфиденциальное послание из
Царского Села. Эко как полыхнули очи Вольтера, не дашь ему и пятой части
хронологического возраста! Быстрым разумом своим он мигом оценил
исключительность сей экспедиции и, чтобы сбить с толку востроухих слухачей
правительства, тут же запустил вдохновенную тираду об исторических шагах Санкт-
Петербургской академии в сторону просвещения, о достойных всяческих похвал
достижениях ученых россиян, и, в частности, пейзанина месье Ломоносова: а правда
ли, что славное имя переводится на язык Корнеля: "comme casse le nez"? - ax-xa-
xa, клянусь Мельпоменой, иные носы в наш век заслуживают доброй ломки! - и
таковыми изящными молниеносностями дал понять старому другу Ксено, что серьезный
разговор впереди.
* * *
Между прочим, по воле чистого случая дом для пребывания графа Рязанского был
взят внаем на той же набережной, где с его подопечными уношами случилась первая
парижская облискурация. Внедряясь далее в подробности, скажем, что он был просто
вплотную с тем малоприятным лежалищем антивольтеровского сутяги. Полагая себя в
аристократическом квартале, граф с недоумением внимал всяческим шумам и воням,
доносившимся из поблизости, а однажды прямо в окно к нему одним махом влетел
ворох желтых от старости перьев из вытряхнутой подушки.
Не подлежит исключению, что выбор сей случился опять же по вине недотеп из
секретной экспедиции. Вот так же тридцать лет назад вечно опохмеляющиеся "витязи
незримых поприщ" выписывали графу подорожную и намотали там несусветное отчество
Петропавлович, поелику батюшку-то в сем заведении звали во все времена Петром
Павловичем. Да если уж всю правду речь, ведь и крестное имя извратили почти до
утраты смысла путем замены "ф" на "п", а с фамилией и вообще получился сущий
куршлюз: сроду ведь фита в подобных позициях не фигурировала, а уж польское-то
окончание целиком остается на совести опохмеляющихся. Вот так в конечном счете и
образовался в российской и европейской истории некий феномен по имени Его
Высокопревосходительство генерал-аншеф Ксенопонт Петропавлович Афсиомский (через
фиту), его светлость граф Рязанский. Прочтя впервые это начертание, генерал было
весь вызверился, поклялся устроить полную обчистку проклятой конторы, но потом
решил, что подобная облискурация (это было его словечко) легче будет выделять ея
носителя в исторических анналах.
С историей у графа были весьма сурьезные отношения. Льзя ли будет предположить,
что без нея он себя не мыслил, что мнил себя только как деятель оной, а будучи
хоть ненадолго выдвинут за ея (напоминаем, истории) пределы, становился не ахти
как здоров, нервозен, отчасти уж не злобноват ли ко всему роду человеческому.
Вот и сейчас, пребывая аж третий день вне истории, он начинал мизантропствовать.
Ох уж этот "большой свет", нельзя на него положиться ни дома, ни тем паче в
Париже! Экий почет выказали во дворце Сюлли, экое произошло изрядное, поистине
историческое шествие посреди блистательной ассамблеи, а теперь, извольте,
любимец общества, контде Рязань всеми напрочь забыт, никто не ищет, не делает
визитов, не приглашает. Значит, если сам не делаешь визитов, никто и не
вспомнит, невзирая на триумф? Значит, надо все время не ходить, а дефилировать?
Вот появляется небезызвестный друг Вольтера, Ксен'о де Рязань, вот он
дефилирует, слегка по-светски покашливая, d'efiler et tousser, по своему
обыкновению, дефиле и туесе, туесе и дефиле, и все в восторге, все счастливы,
что снова появился со своим "туесе и дефиле", со своим прекурдефляпистым франсе,
с кумплиментами а-ля Вольтер, а если тебя в таком виде не видно, значит, ты
забыт, немедля стерт, так? Как сказал бы тот же Вольтер: Il faut sans cesse
tourner aux fourmiliиre, мой Ксено, ведь даже муравьи забывают друг друга, если
долго не встречаются.
Натюрельман, при других, не столь важных, государственных обстоятельствах надо б
было сразу самому начать делать визиты и министрам, и префекту, и епископам, а
главное, дамам, и Помпадур, и герцогине Мэнской, увы, увы, до встречи с
основной, озаглавленной самой Государыней персоной он не может не только высшим
блюстительницам света делать визиты, но и к малышке Нинон не поспешит
наведаться. Значит, такая идет полоса истории: одиночество, выжидание. Он сидит
в покойном кресле из тех, что в будущем будут называться "вольтеровскими", и
созерцает в окне катящие с монотонной настырностью воды Сены. Ну почему хотя бы
уж бумаги не спросить, не очинить перьев, не двинуть дальше задуманную утопию,
герой коей некий Ксенофонт Василиск в поисках Гармонии уже и Землю покинул,
унесся на Луну, однако и там не может сыскать неуловимую деву. Так он бродит там
средь лунных ям, и везде население с ним делится своими терзаниями сродни нашим,
как на Востоке, так и на Западе, и только на сатурнических кольцах цветет
благодатное славянское царство под мудрым оком девы Гармонии; да как туда
добраться супротив притяжения светил?
Нет, сударь мой, такое важнейшее для всего человечества (часто вместо сего
красивого слова он почему-то выборматывал "пчеловодство") сочинение нельзя
продолжать в чужом наемном доме. Вот завершу свою историческую ролю и засяду
где-нибудь в Царском, в окрестностях Государыни, и первым делом ей самой буду
направлять главы, а вовсе не псевдодругу Сумарокову Александру, как его
отчество, вовсе не в нынешние плачевныя литературы.
Так он сидел день заднем и только гонял секретарей Дрожжинина и Зодиакова за
сплетнями, за газетой, за напитком "тизан", за бутылью орехового масла. В этом
чертовом масле, быть может, только и было хоть малое, но оправдание
историческому сидению. Его предписывали втирать в корни оставшихся волос, и
тогда траченое поле вроде бы начинало паки колоситься. Граф, однако,
догадывался, что плодородие тут может пойти гораздо глубже энтих присной памяти,
почти незримых луковок и в конечном счете приведет голову тела к рождению важных
фраз государственного и литературного характера.
Однажды он увидел в окне плывущее по течению всеми четырьмя ногами кверху
раздутое туловище коровы. Глядя на бессмысленность сего неживого предмета, он
вдруг преисполнился скорби. Дохлая корова уплывала в пучины мироздания с той же
каменной тайной, с коей четыре года назад уплывала над траурным конвоем
незабвенная цесаревна-императрица Елизавета Дщерь Петрова, та, что запретила
казнить, что пошила себе пятнадцать тысящ платий, что победоносничала в
Семилетнюю войну и чьи горячие ляжки, оседлавшие его в студеную ночь 1740 года,
еще помнили гренадерские плечи. Как прикажете это понимать, месье Ореховое
Масло? - гневно вопрошал он. К чему вы меня толкаете? К каким излияниям гиньоля?
Не к сущему ли богохульству, непригодному для государственного мужа?
Он гневно встал и потребовал парик. Немедленно ехать, делать визиты! Вольтер
небось давно уже укрылся в своем Ферне под защитой кальвинистов. Кто его знает,
что он тут без меня натворил! Ведь было же время, когда два государя Европы
подозревали его в шпионстве, а лучший ученик, коего в те времена паче для
недосказанности именовали "протектором господина Мапертюи", приказал бросить
учителя в узилище. Нет, сам я туда не поскачу, не хватало еще нарваться на
приживала Шувалова Ивана Ивановича. Надо немедля слать к нему Николая и Михаила!
Хватит уже брандахлыстничать по Парижу со своими курфюрстиночками-
профурсеточками! Ну что за дети эти ребенки, повадились в циркусы да к
италийским кукольникам! Пора за дело!
И в этот как раз горячий "муман" (le moment) вошел премьер-майор Дрожжинин и
доложил, что к нему посетитель, месье Д'Аламбер, член Французской академии. С
париком в руке граф застыл потрясенный: вот что значит резкое движение в сторону
Истории! Сразу откликается! Шлет своих людей! Да ведь это же тот самый Жан-
Батист ле Ронд Д'Аламбер 1717 года рождения, проживающий в городе Париже, кого
так жаждет Государыня иметь в нашей столице и кому предлагает астрономическое -
даром что астроном! - жалованье в 100.000 франков!
Далее, труся самым непозволительным его званию фасоном в опочивальню к шкафам с
одежою, нахлобучивая парик (намеренно чуть-чуть старомодный, чтобы не забывалось
историческое прошлое), граф извлекал все больше даламберовских страниц из своих
мыслительных - мерси, месье О.М.! - архивов. Да-да, вот именно: это он, тот
самый, что отклонил приглашение Ея Величества, галантнейшим образом сославшись
на некие непреодолимые обстоятельства, кои были вельми известны просвещенному
обществу Европы (и Петербург не исключение) как состояние любовной зависимости
г-на Д'Аламбера от блистательной мадемуазель Леспинас! А еще до этого он
отклонил приглашение Фридриха Второго Прусского, указав на невозможность
прервать опыты по изучению сопротивления жидкостей, а также движения ветров, а
также феноменальных свойств музыки, а также математического выражения механики,
et cetera.
Но прежде всего - граф тут даже с немалой комичностью запрыгал по опочивальне,
натягивая чулки, отталкивая навязчивого премьер-майора, - прежде всего, это же
не кто иной, как составитель нашей главной книги, Энциклопедии! С кем, если
только не с самим Вольтером, его можно поставить рядом, этого достопочтенного
филозофа, гордость и украшение столетия!
Словом, не прошло и десяти минут, как Афсиомский был готов к встрече. Он принял
визитера в гостиной, стоя вполоборота к реке и слегка обмахиваясь китайским
веером (пол-Парижа одарил этими веерами в 1751 году на обратном - через Лиссабон
- пути Марко Поло!). "Ах, господин Д'Аламбер, какое удовольствие вы мне
предоставляете своим визитом!" - провозгласил он, простирая обе руки к визитеру,
но не для объятия, разумеется, - ведь мы уже не те Иваны, что с утра напиваются
и лезут к жантильному люду с медвежьими объятиями, - а лишь для выражения
радушия и респекта. Д'Аламбер ответствовал превосходным полупоклоном, коему
сроду не научишься, ежели не рожден в мире изящества. Тут опять что-то мелькнуло
из секретных архивов (памяти, конечно, а не этажерок в сыскном): может, этот
приятный господин и был рожден в мире изящества, однако сразу после рождения он
был подкинут и найден полицией на ступеньках церкви Сен-Жан Лё Ронд, отчего эта
церковь была ему и в имя полицией вписана.
Несколько минут прошло в обмене любезностями. Опыт долгой жизни и специфической
службы убедил графа Рязанского, что первые впечатления редко обманывают, а
потому он всегда во время знакомства старался составить эти первые впечатления.
Перед ним сидел человек, казавшийся лет на пятнадцать моложе своего календарного
возраста. Вся его одежда, начиная от маленького паричка, продолжая ловким
кафтанцем и завершая пряжками на туфлях, отличалась удивительной сообразностью и
простотой самого высшего качества. Гармония одежды неизменно подтверждалась
каждым движением частей тела, ну, скажем, таким непростым, как закидывание одной
ноги на другую. Но самое значительное совершенство содержалось в лице сего
господина, исполненном вдумчивости, внимания и благорасположения. Высокий и
чистый лоб, веселые, но без насмешки глаза, энергетический и явно привыкший к
победам нос, скульптурно очерченные губы и подбородок - все это вместе рождало
мысль, что сей муж был произведен на свет исключительно красивой женщиной.
Продумав все эти впечатления с быстрой сноровкой многолетнего собирателя
всевозможных важных наблюдений над человеческой природой, граф вдруг чуть не
нарушил этикет, то есть едва не хлопнул себя ладонью по лбу. Да ведь
материнство-то столь бессердечное действительно приписывали редкой красавице,
мадам Клодин де Тенсин, о коей говаривали, что она позировала обнаженной самому
Регенту! Кому же прикажете приписать отцовство, если по архивным данным
зачинателем философа был простой артиллерийский офицер кавалер Детуш?
Афсиомский, конечно, ничем не выразил своих озарений, а вместо этого затеял с
Д'Аламбером вполне изящный разговор единомышленников и, так сказать,
"вольтерьянцев". Как и полагалось в разгаре века наук, надо было явить не только
гуманитарные или политические интересы, но и близость к фундаментальным знаниям,
а посему граф то слегка касался интегральных калькуляций и рефракции света, то
мимолетно упоминал даламберовский трактат о равновесии и движении жидкостей, то
ставил вопрос, льзя ли применить в военном флоте его формулу движения ветров.
При каждом возникновении новой темы философ выказывал неподдельное и даже
немного детское удивление: какая осведомленность, какая тонкая наблюдательность!
"Я хочу вам сказать, господин Афсиомский, что мы здесь в Париже восхищены
поколением русских, кои так невероятно расширили границы Европы!"
"В ваших силах, господин Д'Аламбер, способствовать этому процессу для достижения
максимальной удовлетворительности. Ея Величество продолжает возлагать надежду на
ваше благосклонное решение присоединиться хотя бы ненадолго к нашей молодой
академии. Мои секретари в самое ближайшее время доставят вам личное послание
Императрицы. Я не передаю его вам сейчас лишь для того, чтобы акт передачи
приобрел официальный резонанс, если вы, конечно, не возражаете".
По завершении этого продолговатого абзаца граф продемонстрировал превосходную
дипломатическую улыбку и подумал: "Уф!" Философ ответствовал своей улыбкой, в
той же степени личной, сколь и свидетельствующей о полном понимании
государственного расклада. "Ах, граф, ну что за чудо эта ваша молодая
государыня! Поистине Божий дар для всей Европы! Вы не поверите, но в своем кругу
мы иной раз называем ее одной из нас!" Афсиомский рассмеялся с благодушной
хитроватостью: "Хотелось бы тут же раскрыть эту красочную метафору,
достопочтенный господин Д'Аламбер", а сам подумал: "Одна из вас на российском
троне? Однако!" Д'Аламбер, похоже, что-то почувствовал и потому привнес в свой
ответ некую шутливость: "Вы очень метко нарекли сей пассаж метафорой, месье. Вот
именно метафорически мы называем Ея Величество философом и энциклопедистом".
"Браво!" - воскликнул граф и генерал. В спорные моменты нынешнего царствования
Ксенопонт Петропавлович подставлял на место Екатерины Елизавету. "Дщерь Петрова"
была полной противоположностью "принцессы Цербской", и таким образом ему было
легче предугадать Екатерину. В случае сем первая вся бы задрожала от уязвления
величия. "Наглец достоин розог!" - вскричала бы она. "Каков льстец! -
расхохоталась бы Екатерина. - Он достоин ласки!"
"А вы бы написали ей об этом, господин Д'Аламбер, - предложил он. - Уверен, что
Государыня будет польщена".
Д'Аламбер начал откланиваться, и тут вся встреча вдруг приняла совершенно
неожиданный оборот. Вместо ритуальных расшаркиваний ученый запанибрата взял
посланника под руку и отвел в дальний от дверей угол зала под портрет какого-то
мошенника эпохи Ришелье. "Послушайте, мой Ксено, - произнес он и намеренно
сделал паузу, показывая, что он нарочно называет его так, как может назвать
только Вольтер. - Один мой друг, узнав, что я собираюсь нанести вам визит,
попросил меня передать вам это".
Конверт плотной бумаги перекочевал из муфты философа в муфту вельможи. Главная
цель визита была достигнута, и Д'Аламбер удалился теперь уже с ритуальными
расшаркиваниями. Каковы философы, восхитился граф. Ей-ей, не так уж аляповаты,
как полагает Сумароков! Я-то старался во все тяжкие, проникал в глубокий архив,
а вот не озарило, что он пришел в роли почтальона.
С нетерпением он сорвал сургуч и, как всегда при виде этого почерка,
почувствовал сердцебиение. Калиостро как-то хвастал, что по почерку узнает и
ангелов, и дьяволов любого человека. Интересно, как он расшифрует почерк
Вольтера: несколько слов - сущая каллиграфия, потом перо начинает прыгать по
колдобинам, рассыпаются знаки - где тут черти скачут, где тут ангелы скользят?
Записка гласила:
"Mo дорого Ксено! H евзирая на южжны й ветер, каковой, прилетая в Париж,
усиливает старческую Мэгрень, я жду тебья завтра на ужин в доме моей
племьянниицце мадам Дени на улице Травестьер. Претвкуш (чернильное пятно) шаю
вечер приятных воспоминаний. Мой дорогой метведь, поосторожней с объятиями: мои
кости хрустят уж при виде тебья. И все-таки опни ма ю!
Ecr. L'inf. Твой В".
Боги Олимпа! Афсиомский весь возгорелся вдохновением при виде сокращения из семи
букв с двумя точками и апострофом. Великий человек завершает так письма только
своим ближайшим друзьям-энциклопедистам! ECRASONS L'INFAME - "сокрушим
лицемерие", вот что оно означает! Нет, Александр Батькович, не возлагайтесь на
мои летучие славянофильские настроения! Думая сейчас о замшелом патриархальном
укладе, коему вы поете осанну, об отторжении вами просвещенного идеала, я вслед
за моим учителем и другом повторяю: Ecrasons L'Infame!
* * *
К утру поостыл, хоть ночью и не раз бросался со свечой к разным кладезям
мудрости для подкрепления аргументов, равно шатких с обеих сторон. После
завтрака даже написал письмо Александру Сумарокову (опять позабыл отчество
серьезного мужа; все почему-то "Исаевич" лезет, хотя и знаю, что это не так), в
коем (в письме) с легкой иронией описал вечное возбуждение французов с их
стремлением "остротой ума" подменить присущий нашим необозримым равнинам "поиск
истины". Письмо не отправил: спешить некуда. В конце концов, во главе угла стоят
государственные, исторические нужды. Императрица недаром сказала: "Вас, граф,
знаю как корень урапнопешенности". О этот божественный акцент!
Долго готовился. Вспоминая вприкидку Д'Аламбера, тщательно подбирал общий прикид
(кажется, так переводится на язык полей сверхизящное toilette?). Протирал голову
ореховым маслом для гарвеевского кровообращения мысли. Гонял второго секретаря
Зодиакова в парфюмерную лавку. Снова и снова проглядывал содержимое ларца.
Дрожжинин, как думаешь, на сколько тут добра? Премьер-майор углубленно
подсчитывал, потом выдавал несообразную сумму: сто тысящ бритских гинеев. А на
наши? Мильён, ваша светлость! Гнал его прочь, а сам думал: близко, близко.
Наконец подошел закатный бдительный час, и посланник Афсиомский отправился
делать визит, из всех визитов наиважнейший. Вдруг подумалось: быть может,
последнее в карьере архиисторическое поручение. Вот завершу сие дело, получу
Андрея Первозванного из рук Государыни и выйду на покой. Соберу своих детей со
всего света, открою школу мысли в губернии; там и угасну.
В Париже, как всегда, шло гульбище, однако Rue Traversiere охранялась частной
стражей и процветала в тишине. Майское солнце отражалось в двенадцати окнах с
выпуклыми стеклами на фасаде внушительного особняка, построенного, по всей
видимости, в эпоху Регентства, о чем свидетельствовала лепнина-рококо.
О той же эпохе гласила большая картина Ватто в нижней зале. "Я сохраняю здесь
дух его молодости", - сказала гостю хозяйка, которая за десять саженей походила
на пухленькую барышню, но вблизи не оставляла никаких сомнений в том, кто
главенствует в этих стенах. Черненькая мушка в углу ея рта тоже, очевидно,
способствовала "духу его молодости". Граф был знаком с этими елизаветинскими
мушками и навсегда сохранил к ним нежнейшие сентименты, что, кажется, было
замечено хозяюшкой.
Что и говорить, солидное досье было уже собрано в памяти графа на Мари Дени,
вдову пятидесяти двух лет, уроженку Парижа, королевство Франция. Она была родной
племянницей Вольтера, то есть дочерью его сестры. Дядя сам выдал ее замуж за
капитана Дени и снабдил солидным приданым. Через шесть лет, в том возрасте,
который через сто лет будет называться "бальзаковским", а через двести пятьдесят
лет "еще ничего", несчастная овдовела. Дядя утешал ее с давно уже утраченной им
вследствие литературных трудов страстью. Говорят, что в интимные моменты он
разговаривает с ней по-итальянски. До петербургской экспедиции даже доходило
часто употребляемое слово cazzo, кое не было найдено ни в одном из тысящи
словарей.
Мари, как и полагается прилежной племяннице, самозабвенно любила дядюшку, что не
мешало, напротив, даже споспешествовало ей увеличивать за его счет свое личное
состояние. Один из ее любовников по имени Мармонтель как-то странно
охарактеризовал эту фемину по просьбе экспедиции:
"...покладистая дама при всем ее уродстве имеет много общего с дядей... его вкусы,
веселый нрав, исключительную любезность... что вызывает у людей желание искать ея
общества..."
Как прикажете это понимать, месье, уже тогда возмущался граф-генерал. Вы
называете женщину уродливой и лезете к ней в постель из-за вкусов ея дяди?
Теперь он видел собственными глазами, что уродливость здесь и не ночевала.
Скорее, насупротив, оживленная сударыня выглядела вполне приятственно, особливо
при вечернем освещении, а талью ее отнюдь нельзя было отнести только к
достоинствам корсета. И токмо лишь мгновеньями, когда она как бы вспоминает что-
то малоприятное - может быть, возраст, может быть, наглость господина
Мармонтеля, - лик ее хмурится и как бы надувается излишеством плоти, однако
мимолетность тут же исчезает, как будто вы протерли зерцало, и снова перед вами
облик изящества.
"Обратите внимание, дорогой господин Афсио, я здесь экспонирую книги дядиной
молодости: Монтескье, Мариво, его собственную "Генриаду" в разных изданиях, а
стены украшаю портретами его муз. Ха-ха, ведь мы же современные люди, а ревность
Достарыңызбен бөлісу: |