«МЫ ВИНОВАТЫ ПЕРЕД НИМ» 105
Сложное это было время, бурное, противоречивое…
Во всех концах Москвы – в клубах, в кафе, в театрах – выступали поэты, писатели, художники, режиссеры самых разнообразных направлений. Устраивались бесконечные диспуты. Было в них и много надуманного и нездорового.
Сложная была жизнь и у Сергея Есенина – и творческая, и личная.
Все навязанное, наносное столкнулось с его настоящей сущностью, с настоящим восприятием всего нового для него, и тоже бурлило и кипело…
Познакомила меня с Есениным актриса Московского Камерного театра Анна Борисовна Никритина, жена известного в то время имажиниста Анатолия Мариенгофа. Мы встретили поэта на улице Горького (тогда Тверской). Он шел быстро, бледный, сосредоточенный… Сказал: «Иду мыть голову. Вызывают в Кремль». У него были красивые волосы – пышные, золотистые. На меня он почти не взглянул. Это было в конце лета 1923 года, вскоре после его возвращения из поездки за границу с Дункан.
С Никритиной мы работали в Московском Камерном театре. Помню, как Никритина появилась у нас в театре. Она приехала из Киева. Она очень бедно была одета. Черная юбочка, белая сатиновая кофточка-распашонка, на голове белый чепчик с оборочкой, с пришитыми по бокам локонами (после тифа у нее была обрита голова). В таком виде она читала у нас на экзамене. Таиров и Якулов пришли от нее в восторг. Называли ее «Бердслеевской Соломеей». Она уже тогда очень хорошо читала стихи. И эта «Бердслеевская Соломея» очаровала избалованного, изысканного Мариенгофа. Он прожил с ней всю жизнь, держась за ее руку.
Нас с Никритиной еще больше сдружило то, что мы обе не поехали с театром за границу: она – потому что Таиров не согласился взять визу и на Мариенгофа, я – из-за сына. Мы вместе начали работать в пьесе Мариенгофа «Вавилонский адвокат» в театре «Острые углы». Я часто бывала у Никритиной. У них-то по-настоящему я и встретилась с Есениным. Вернувшись из-за границы, Есенин жил в одной квартире с ними.
В один из вечеров Есенин повез меня в мастерскую Коненкова. Коненкова в мастерской не было. Была его жена. Мы вошли в студию. Сергей сразу затих и весь засиял.
Про него часто говорили, что он грубый, крикливый, скандальный… Потом я заметила, что он всегда радовался, когда сталкивался с настоящим искусством. Иногда очень бурно, а иногда тихо, почти благоговейно. Но всегда радостно. И когда я потом прочитала его стихотворение «Пушкину», я вспомнила этот вечер…
Обратно шли пешком. Долго бродили по Москве. Он был счастлив, что вернулся домой, в Россию. Радовался всему как ребенок. Трогал руками дома, деревья. Уверял, что все, даже небо и луна, у нас другие, чем там. Рассказывал, как ему трудно было за границей. И вот он «все-таки удрал»! «Он в Москве!»
Целый месяц мы встречались ежедневно. Мы очень много бродили по Москве, ездили за город и там подолгу гуляли.
Я помню осенние ночи,
Березовый шорох теней,
Пусть дни тогда были короче,
Луна нам светила длинней! –
вспоминал он потом…
Это был август… ранняя золотая осень… Под ногами сухие желтые листья. Как по ковру бродили по дорожкам и лугам. И тут я узнала, как Есенин любит русскую природу. Как он счастлив, что вернулся на родину. Я поняла, что никакая сила не могла оторвать его от России, от русских людей, от русской природы, от русской жизни, какой бы она ни была трудной.
– Я с вами как гимназист, – тихо, с удивлением говорил мне Есенин и улыбался.
Часто встречались в кафе поэтов на Тверской. Сидели вдвоем. Тихо разговаривали. Есенин трезвый был даже застенчив. Много говорили о его грубости с женщинами. Но я ни разу не почувствовала и намека на грубость. Он мог часами сидеть смирно возле меня. Комната моя была похожа на рощу из астр и хризантем, которые он постоянно приносил мне.
Помню, как первый раз он пришел ко мне. Помню, как я сидела в кресле. Помню, как он сидел на ковре, держал мои руки и говорил: «Красивая, красивая…»
Как-то сидели в отдельном кабинете ресторана «Медведь» Мариенгоф, Никритина, Есенин и я. Мне надо было позвонить по телефону. Есенин вошел со мной в будку. Он обнял меня за плечи. Я ничего не сказала, только повела плечами, освобождаясь из его рук. Когда вернулись, Есенин сидел тихий, задумчивый. «Я буду писать вам стихи». Мариенгоф засмеялся: «Такие же, как Дункан?» – «Нет, ей я буду писать нежные…»
Первые стихи, написанные мне:
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали,
В первый раз я запел про любовь,
В первый раз отрекаюсь скандалить… –
были напечатаны в журнале «Красная нива»,
Есенин позвонил мне и с журналом ждал в кафе. Я опоздала на час. Задержалась на работе. В этот день час для него был слишком большим сроком. Когда я пришла, он впервые при мне был не трезв и впервые при мне был скандал.
Он торжественно, стоя, подал мне журнал, Мы сели. За соседним столом что-то громко сказали, Есенин вскочил… Человек в кожаной куртке хватился за наган. К удовольствию окружающих, начался скандал. Казалось, с каждым выкриком Есенин все больше пьянел. Я очень испугалась за него. Вдруг неожиданно, неизвестно откуда, появилась его сестра Катя. Мы обе взяли его за руки. Он посмотрел нам в глаза и улыбнулся. Мы увезли его и уложили в постель. Есенин заснул, а я сидела возле него. Вошедший Мариенгоф убеждал меня: «Эх вы, гимназистка, вообразили, что сможете его переделать! От вас он все равно побежит к проститутке»,
Я понимала, что переделывать его не нужно. Просто нужно помочь ему быть самим собой. Я не могла этого сделать. Слишком много времени приходилось мне тратить, чтобы заработать на жизнь моего семейства. О моих затруднениях Есенин ничего не знал. Я зарабатывала концертами, случайными спектаклями. Мы продолжали встречаться, но уже не каждый день.
Давид Гутман и Виктор Типот пытались организовать театр «Острые углы». Начались репетиции пьесы Мариенгофа «Вавилонский адвокат». Мы с Никритиной получили в ней интересные роли.
С Есениным чаще всего встречались в кафе. Каждое новое стихотворение, посвященное мне, он тихо читал. В стихотворении «Ты такая ж простая, как все» больше всего самому Есенину нравились строчки: «Что ж так имя твое звенит, Словно августовская прохлада» – и он повторял их.
Как-то сидели Есенин, я и С. Клычков. Есенин читал только что напечатанные стихи:
Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу.
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу…
Клычков похвалил, но сказал, что оно заимствовано у какого-то древнего поэта (не запомнила). Есенин удивился: «Разве был такой поэт?» А минут через десять стал читать наизусть стихи этого поэта и хитро улыбался.
Он очень хорошо знал литературу. С большой любовью говорил о Лескове, о его замечательном русском языке. Взволнованно говорил о засорении русского языка, о страшной небрежности к языку в газетах и журналах. Он был очень литературно образованным человеком, и мне непонятно, когда и как он стал таким. Несмотря на свою сумбурную жизнь, много стихов и даже прозузнал наизусть.
Помню, сидели в кафе Михаил Кольцов, Кармен, Есенин, какая-то очень красивая женщина в большой шляпе и я. Есенин очень волновался, опять говорил о засорении русского языка Читал Пушкина, Гоголя, Лескова наизусть. Вспоминается добрая улыбка Михаила Кольцова, какое-то бережное отношение к Есенину.
3 октября 1923 года, в день рождения Сергея, я зашла к Никритиной. Мы все вместе с Сергеем должны были идти в кафе. Там внизу, в отдельном кабинете, собирались торжественно праздновать этот день. Но еще накануне он пропал, и его везде искали. Шершеневич случайно увидел его на извозчике (на Тверской) и привез домой. Он объяснил свое исчезновение тем, что – «Мама мучилась еще накануне, с вечера». Сестра Катя увела его, не показывая нам.
Читая «Роман без вранья» Мариенгофа, я подумала, что каждый случай в жизни, каждую мысль, каждый поступок можно преподнести в искаженном виде. И вспомнилось мне, как в день своего рождения, вымытый, приведенный в порядок после бессонной ночи, вышел к нам Есенин в крылатке, в широком цилиндре, какой носил Пушкин. Вышел и сконфузился. Взял меня под руку, чтобы идти, и тихо спросил: «Это очень смешно? Но мне так хотелось хоть чем-нибудь быть похожим на него…» И было в нем столько милого, детского, столько любви к Пушкину, и, конечно, ничего кичливого, заносчивого, о чем писал Мариенгоф, в этом не было.
За большим, длинным столом сидело много разных друзей его – и настоящих, и мнимых. Был Воронский.
Мне очень хотелось сохранить Есенина трезвым на весь вечер, и я предложила всем желающим поздравлять Есенина, чокаться со мной: «Пить вместо Есенина буду я!» Это всем понравилось, а больше всего самому Есенину. Он остался трезвым и очень охотно помогал мне передергивать и незаметно выливать вино. Мы сидели с ним рядом на каком-то возвышении. Неожиданно подошла молодая девушка с бутылкой в руке, истерически крикнула несколько раз: «Пей!» – он отстранил руку. Она подошла и плеснула вином, закатила истерику и упала Я сказала, чтобы вынесли ее. Настроение у меня испортилось. Долгое время я его не видела.
* * *
Помню, сидели в кафе я, Никритина, Мариенгоф. Ждали Есенина, но его не было. Вдруг неожиданно поднялся снизу. Прошел прямо в середину. Бледный, глаза тусклые. Долго всех оглядывал. Может, и не увидел нас, а может, и увидел. В кафе стало тихо.
Все ждали, что будет. Он чуть улыбнулся и сказал: «А скандалить пойдем к Маяковскому…» И ушел.
Я знала, что его все больше и больше тянуло к Маяковскому, но что-то еще мешало. С Маяковским в жизни я встречалась несколько раз, почти мельком, но у меня осталось чувство, что он умеет внимательно и доброжелательно следить за человеком. В жизни он был другой, чем на эстраде.
Я жила в комнате вдвоем с сыном. Как-то рано вечером (сын гулял с няней) я сидела у себя на кровати и что-то шила В дверь постучали, и вошел Маяковский. Он пришел к моему соседу по квартире, режиссеру Форейгеру. Попросил разрешения позвонить по телефону. «Вы – Миклашевская?» – «Я». – «Встаньте, я хочу посмотреть на вас». – Он сказал это так просто, серьезно, что я спокойно встала «Да..» – сказал он. Поговорил немного о театре и, так и не дотронувшись до телефона, ушел. И хотя он ни звука не сказал о Есенине, я поняла, что интересовала его только потому, что мое имя было как-то связано с Есениным, он думал о нем.
Маяковского волновала судьба Есенина. Второй раз, увидев меня в антракте на каком-то спектакле, подошел, поздоровался и сказал: «Дома вы гораздо интереснее. А так я бы мог пройти мимо и не заметить вас».
Режиссер Форейгер Н. М. предложил мне за какой-то соблазнительный паек участвовать в его концертах. В Доме журналиста на Никитском бульваре приготовил со мной акробатический танец. Когда я выскочила на сцену в розовой пачке, я увидела Маяковского (эстрада у них низкая). Он стоял сбоку, облокотившись на эстраду. У него были грустные глаза. Я танцевала и чувствовала, что ему жалко меня. Кое-как закончив свой злосчастный танец, я сказала Форейгеру: «К черту твой паек! Больше я выступать не буду».
В последний раз я видела его в 1926 году, перед отъездом на работу в Брянский театр. Я сидела за столом в ресторане Дома актера. Маяковский быстро подошел, почти лег на стол, протянул свои большие руки, не обращая внимания на сидящих со мной, поцеловал мне руку и опять очень серьезно: «А все-таки вы очень интересная женщина».
* * *
Многие «друзья» Есенина мне очень не нравились. Они постоянно твердили ему, что его стихи, его лирика никому не нужны. Прекрасная поэма «Анна Снегина» вызвала у них ироническое замечание: «Еще нянюшку туда, и совсем Пушкин». Они знали, что для Есенина нет боли сильней – думать, что его стихи не нужны. И «друзья» наперебой старались усилить эту боль. Трезвый Есенин им был не нужен. Когда он пил, вокруг все ели и пили на его деньги. Друзей, даже и не пьющих, устраивали легендарные скандалы Есенина. Эти скандалы привлекали любопытных в кафе.
Несколько раз Есенин водил меня в редакции. Познакомил меня с Михаилом Кольцовым, с О. Литовским и его женой, с Борисовым. Это были люди совсем другие, чем его «друзья». С ними можно было просто, интересно разговаривать.
Был курьезный случай, когда я, единственный раз в жизни, использовала свое знакомство с журналистами. Театр «Острые углы» открылся инсценировкой рассказа Мопассана «Дом м-м Телье». На генеральную репетицию Кошевский пригласил чуть ли не всех критиков, существовавших в Москве. Я в спектакле была свободна и сидела в зрительном зале. Спектакль был очень плохой, неинтересный, и я понимала, что ни одного хорошего слова нельзя написать о нем. Чтобы театр не умер, не открывшись, я попросила Михаила Кольцова сделать так, чтобы совсем не было рецензий. Кольцов засмеялся. Кошевский потом удивлялся, почему никто ничего не написал о премьере?
В этом же театре я играла в инсценировке по рассказу О. Генри «Кабачок и роза». Неожиданно для Есенина я играла женщину, абсолютно непохожую на себя в жизни. Ему доставило удовольствие и это, и образ женщины, которую я играла. За кулисы прислал мне корзину цветов и маленькую записку: «Приветствую и желаю успеха. С. Есенин. 27.Х 23 г.»
Но из нашего театра так ничего и не получилось. У нас не было репертуара. Никритина и Мариенгоф в один прекрасный день не пришли на репетицию. Никритина вернулась в Камерный театр, когда он вернулся из-за границы. Мариенгоф свою пьесу «Вавилонский адвокат» передал Таирову. Играли в ней Никритина и Позьева Е. В. Театр «Острые углы» перестал существовать. Я не вернулась в театр. Таиров обиделся, что я не поехала с театром. Я не увидела нигде своей фамилии ни в назначенных репетициях, ни в очередных спектаклях. Я не пошла разговаривать с Таировым. Таиров не вызвал меня. Мне никогда и в голову не приходило, что я буду вне Камерного театра. Вернул меня Алексей Яковлевич только осенью 1943 года.
* * *
Очень не понравился мне самый маститый друг Есенина – Клюев. По просьбе Есенина Клюев приехал в Москву повидаться со мной. Когда мы пришли в кафе, Клюев уже ждал нас с букетом цветов. Встал навстречу весь какой-то елейный. Волосы прилизаны, в сюртуке, в сапогах. Весь какой-то ряженый, во что-то играющий. Поклонился мне до земли и заговорил елейным голосом.
Мне было непонятно, что было общего у Сергея с Клюевым да и с Мариенгофом, которого он очень любил. Такие все они были разные. Оба они почему-то покровительственно поучали Сергея, хотя он был неизмеримо глубже и умнее их.
Клюев опять заговорил, что стихи Есенина сейчас никому не нужны. Это было самым страшным, самым тяжелым для Есенина, и все-таки Клюев продолжал твердить о ненужности его поэзии. Договорились до того, что, мол, Есенину остается только застрелиться. Мы друг другу очень не понравились.
Многие из «друзей» не любили меня. Говорили, что со мной скучно. Когда мы с Есениным сидели в кафе, у нас на столе никогда не было бутылок.
В один из свободных вечеров большой компанией сидели в кафе Гутман, Кошевский, Типот. Есенин был трезвый, веселый. Разыскивая меня, пришел туда и отец моего сына. Все его знали и усадили за наш стол. Через несколько минут Есенин встал и вышел. Вскорости вернулся с огромным букетом цветов. Молча положил мне на колени, приподнял шляпу и ушел. Мне хотелось встать и пойти за ним, все равно куда. Я передержала какую-то минуту, другую и поняла, что опять что-то сломала в себе.
Есенин подолгу пропадал и опять появлялся. Неожиданно, окруженный какими-то людьми, приходил за кулисы, на репетиции. Смирно сидел. Чаще всего бросали репетировать и просили его читать стихи (я работала в театре «Не рыдай», потом в «Сатире»).
Новый год (1924) встречали у актрисы Лизы Александровой – я, Мариенгоф, Никритина, Соколов Влад. Алек, (актер Кам. театра). Позвонила Дункан. Звала Лизу и Соколова приехать к ней встречать Новый год. Лиза ответила, что приехать не могут. «Мы не одни, а ты не захочешь к нам приехать? У нас Миклашевская». – «Миклашевская? Очень хочу. Сейчас приеду».
Я впервые увидела Дункан близко. Это была крупная женщина, хорошо сохранившаяся. Своим неестественным, театральным видом она поразила меня. На ней был прозрачный хитон, бледно-зеленый, с золотыми кружевами, опоясанный золотым шнуром, с золотыми кистями и на ногах золотые сандалии и кружевные чулки. На голове – зеленая чалма с разноцветными камнями. На плечах не то плащ, не то ротонда бархатная, зеленая, опушенная горностаем. Не женщина, а какой-то очень театральный король.
Мы встали, здороваясь с ней. Она смотрела на меня и говорила: «Ти отнял у меня мой муш!» У нее был очень мягкий акцент. Села она возле меня и все время сбоку посматривала: «Красиф? Нет, не ошень красиф. Нос красиф? У меня тоже нос красиф. Приходить ко мне на чай, а я вам в чашку яд, яд положу, – мило улыбалась она мне. – Есенин в больниц, вы должны носить ему фрукты, цветы!» И вдруг неожиданно сорвала с головы чалму: «Произвел впечатлень на Миклашевскую, теперь можно бросить». И чалма и плащ полетели в угол. После этого она стала проще, оживленнее: «Вся Европа знайт, что Есенин мой муш, и первый раз запел про любоф вам? Нет, это мне! Есть плехой стихотворень „Ты простая, как фсе“, – это вам!» И опять: «Нет, не очень красиф!»
Болтала она много, пересыпала французские фразы русскими словами. То, как Есенин за границей убегал из отеля, то, как во время ее концерта, танцуя (напевала Шопена), она прислушивалась к его выкрикам. То, как белогвардейские офицеры-официанты в ресторане пытались упрекать за то, что он, русский поэт, остался с большевиками. Есенин резко одернул их: «Вы здесь официанты, потрудитесь подавать молча». А потом где-то на улице, ночью, они напали на него, – добавила Дункан. То пела «Интернационал», то «Боже, царя храни», неизвестно кого дразня. То тянулась к Соколову. Уже давно было пора уходить, но Дункан не хотела: «Чай? Что такое чай? Я утром люблю шампанское!» Стало светать, потушили электричество. Серый тусклый свет все изменил. Айседора сидела осунувшаяся, постаревшая и очень жалкая. «Я не хочу уходить, мне некуда уходить. У меня никого нет. Я один…»
* * *
Мы встречались с Есениным все реже и реже… Встретив случайно на улице возле Тверского бульвара, он соскочил с извозчика, подбежал ко мне: «Прожил с вами всю нашу жизнь. Написал последнее стихотворение»:
Вечер черные брови насолил.
Чьи-то кони стоят у двора.
Не вчера ли я молодость пропил?
Разлюбил ли тебя не вчера?
Как всегда, тихо прочитал мне свое стихотворение и повторил: «Расскажу, как текла былая Наша жизнь, что былой не была…»
Есенин тосковал о детях.
– Анатолий все сделал, чтобы поссорить меня с Райх.
Уводил его из дома. Постоянно твердил, что поэт не должен быть женат.
– Развел меня с Райх, а сам женился и оставил меня одного.
Уезжая за границу, Есенин просил Мариенгофа позаботиться о Кате и в письмах просил о том же. Когда, вернувшись, узнал, что Кате трудно жилось, он обиделся. А может, и еще какая-то причина была, – не знаю. Они поссорились. И все-таки, когда Мариенгоф и Никритина были за границей и долго не возвращались, Есенин пришел ко мне и попросил: «Пошлите этим дуракам денег, а то им не на что вернуться. Деньги я дам, только чтобы они не знали, что это мои деньги». Кажется, послала деньги Галя Бениславская.
То ворчал, что Мариенгоф ходит в шубе, в бобровой шапке, а жена ходит в короткой кофтенке и открытых прюпелевых туфельках. Возмущался, что Мариенгоф едет в Ленинград в мягком вагоне, а Никритина в жестком… Он любил Мариенгофа, и потому и волновали его недостатки.
* * *
Я знала, что есть Галя Бениславская, которая, как, усмехаясь, говорил Мариенгоф, «спасает русскую литературу…». Галя… Она была красивая, умная. Когда читаешь у Есенина:
Шаганэ, ты моя Шаганэ!
Там, на севере, девушка тоже,
На тебя она очень похожа,
Может, думает обо мне,
Шаганэ, ты моя Шаганэ… –
вспоминается Галя… Темные две косы. Смотрит внимательными глазами, немного исподлобья. Почти всегда сдержанная, закрытая улыбка. Сколько у нее было любви, силы, умения казаться спокойной. Она находила в себе силу устранить себя, если это нужно Есенину. И сейчас же появляться, если с Есениным стряслась какая-нибудь беда. Когда он пропадал, она умела находить его. Последнее время он все чаще походил на очень усталого человека.
Помню, как-то вечером пришел ко мне с Приблудным. Приблудный сел на диван и сейчас же заснул. Сергей был очень возбужден, будил его: «Как ты смеешь спать, когда у нее такая бледность!» Он рывком, неожиданно открывал дверь. Ему все казалось, что кто-то подслушивает.
Напротив моей комнаты жил студент Алендер. Он выглянул из своей комнаты. Есенин вошел к нему в комнату, и они там долго разговаривали, смеялись. Я попросила Приблудного позвонить Гале и попросить ее приехать. Мой сын спал, и я очень боялась, что разбудят и напугают его. Галя сейчас же приехала. Сергей не знал, что она приехала по моей просьбе, и еще больше разволновался. «Ты мой лучший друг, но ты мне сейчас не нужна». Галя все также сдержанно улыбалась: «Сергей Александрович, вы очень некрасивый сейчас». Он сразу затих, подошел к зеркалу и стал причесываться. Галя помогла ему надеть шубу и увезла его.
3 октября 1924 года меня разбудила сестра в 8 часов утра. Пришел Есенин. Я быстро встала, набросила халат и вышла. Мы уже встречались очень редко, но тревога за него была еще сильней. Я почти ничего не знала о нем. С Никритиной не встречалась. Есенин стоял бледный, похудевший. «Сегодня день моего рождения. Вспомнил этот день в прошлом году и пришел к вам… поздравить… Меня посылают в Италию. Поедемте со мной. Я поеду, если вы поедете…» Вид у него был измученный, больной.
Голос хриплый. По-видимому, он всю ночь где-то бродил. Неожиданно ввалился бородатый, злющий извозчик и грубо потребовал ехать дальше. Я хотела заплатить и отпустить его. Но Сергей побледнел еще больше и стал выворачивать из всех карманов скомканные деньги и требовал, чтобы извозчик ждал. Тот продолжал скандалить. Есенин вытолкал его, и скандал еще сильнее разгорелся на улице. Сергей держал под уздцы лошадь и свистел «в три пальца». А озверелый извозчик с кулаками лез на него. Сначала я звала Сергея, обращаясь в форточку, а потом выбежала на улицу. И когда удалось заглянуть ему в глаза, он улыбнулся, взял меня за руку и спокойно вошел в дом. И опять заговорил об Италии. «Вы и в Италии будете устраивать серенады под моими окнами?» – улыбнулась я.
Я пошла провожать Сергея. Мне не хотелось отпускать его неизвестно куда. У него не было своей комнаты. Одно время он жил в одной квартире с Мариенгофом. А когда у них родился сын, Есенин опять стал скитаться. Я хотела отвести его к Гале. Мы шли по улице, и был у нас нелепый вид. У него на затылке цилиндр (очевидно, опять надел ради дня рождения), клок волос, все еще красивых, на одной руке лайковая перчатка. И я с непокрытой головой, в накинутом на халат пальто, в туфлях на босу ногу. Но Сергей перехитрил меня. Довел до цветочного магазина, купил огромную корзину хризантем и отвез меня домой. «Извините за шум», – и ушел. И опять пропал.
Потом опять неожиданно пришел ко мне на Малую Никитскую и повез меня куда-то… За кем-то заезжали и ехали дальше, куда-то на окраину Москвы. Помню, сидели в комнате с низким потолком, с небольшими окнами. Как сейчас вижу стол посреди комнаты, самовар. Мы сидим вокруг стола. На подоконнике сидела какая-то женщина, кажется, ее звали Анна. Есенин стоял у стола и читал свою последнюю поэму «Черный человек». Он всегда очень хорошо читал свои стихи, но в этот раз было даже страшно. Он читал так, будто у нас никого не было и как будто Черный человек находился здесь. Я видела, как ему трудно, как он одинок. Понимала, что мы виноваты перед ним, и я, и многие ценившие и любившие его. Никто из нас не помог ему по-настоящему. Мы часто оставляли его одного.
* * *
Есенин послал мне с поэтом Приблудным «Москву кабацкую» с автографом: «Милой Августе Леонидовне со всеми нежными чувствами, выраженными в этой книге».
В книге был цикл «Любовь хулигана» – Августе Миклашевской:
«Заметался пожар голубой…»
«Ты такая ж простая, как все…»
«Ты прохладой меня не мучай…»
«Дорогая, сядем рядом…»
«Пускай ты выпита другим…»
«Мне грустно на тебя смотреть…»
«Вечер черные брови насолил…».
Приблудный надолго задержал книгу. Галя Бениславская заставила его принести книгу мне. И потом пришла проверить. Приблудный извинился, что письмо, посланное мне, он отдал Толстой. Так я и не получила этого письма.
Каждый раз, встречаясь с Галей, я восхищалась ее внутренней силой, душевной красотой. Поражала ее огромная любовь к Есенину, которая могла так много вынести, если это было нужно ему. Как только появлялось его новое стихотворение, она приходила ко мне и спрашивала: «Читали?» Когда было напечатано «Письмо к женщине», она опять спросила: «Читали? Как хорошо!» И только когда Есенин женился на Толстой, Галя устранилась совсем и куда-то уехала.
В самые страшные часы возле Есенина не было Гали, и он погиб.
* * *
В последний раз я видела Есенина в ноябре 1925 года, перед тем как он лег в больницу.
Был болен мой сын. Я сидела возле его кроватки и читала ему книгу. Неожиданно вошел Есенин. Когда увидел меня возле сына, прошел тихонько и зашептал: «Я не буду мешать». Сел в кресло и долго смотрел на нас (я поставила градусник сыну). Потом встал, подошел к нам. «Вот все, что мне нужно, – сказал он и пошел. В двери остановился: – Я ложусь в больницу, приходите ко мне». Я ни разу не пришла Я многого не знала и не знала о разладе с Толстой.
Больше я его не видела
По телефону мне сообщили о смерти Есенина, даже не знаю кто. Всю ночь мне казалось, что он тихо сидит у меня в кресле, как в последний раз сидел, и смотрит на мою жизнь.
На другой день сын спросил у меня: «Мама, ты помнишь, что сказал Есенин, когда я был болен?» Помню все. Помню все. Помню, как из вагона ленинградского поезда выносили узкий желтый гроб. Помню, как мы шли за гробом. И вдруг за своей спиной я услышала голос С. Клычкова: «Ты видел его после больницы?» – «Нет». – «А я встретил его на вокзале, когда он ехал в Питер. Ох и здорово мы выпили». – Мне захотелось ударить его.
Когда я шла за закрытым гробом, казалось, только одно желание у меня было – увидеть его волосы, дотронуться до них. И когда потом я увидела вместо его красивых, пышных волос прямые, гладко причесанные, потемневшие от глицерина волосы, смазанные, когда снимали маску, мне стало безгранично жалко его. «Милый, милый, Сережа». И вдруг увидела быстро посмотревшего на меня Мейерхольда. Наверно, сказала вслух. Есенин был похож на обиженного, измученного ребенка.
Все время, пока гроб стоял в Доме печати на Никитском бульваре, шла гражданская панихида. Качалов читал стихи, Собинов пел. Райх обнимала своих детей и кричала: «Наше солнце ушло…» Мейерхольд бережно обнимал ее и детей и тихо говорил: «Ты обещала, ты обещала…» Мать Есенина стояла спокойно, с каким-то удивлением оглядывала всех.
Мы с трудом нашли момент, когда не было чужих, закрыли дверь, чтобы мать могла проститься, как ей захочется.
Гали не было у гроба. Она была где-то далеко и опоздала.
После похорон начались концерты, посвященные Есенину. В Художественном театре пел Собинов, читал стихи Качалов. На вечере во втором МХАТе выступал Андрей Белый.
Потом пошла спекуляция на смерти Есенина. Очень уговаривали и меня выступать на этих концертах. Я отказалась, но устроители все-таки как-то поместили на афише мою фамилию.
В день концерта Галя привела ко мне младшую сестру Есенина – Шуру, почти девочку. Ей тогда, наверно, не было и 14 лет. Галя сказала, что Шура хочет пойти на концерт, чтобы послушать, как я буду читать стихи Сергея. «Я не хочу, чтобы Шура ходила на эти концерты. Вот я и привела ее к вам, чтобы вы почитали ей здесь». – «Галя, я не буду читать на концертах вообще, а тем более стихи, посвященные мне». Как просияла Галя, как вся засветилась: «Значит, вы его любили. Я все хожу и ищу, кто его по-настоящему любил».
Когда я уже работала в Брянском театре, сестра Тамара переслала мне Галино письмо (Галя не знала, что я уехала). Она извинялась, что больше не приходила ко мне. «Я ни к кому не хожу, даже к Мариенгофу. Посылаю вам карточки Сергея, которых, по-моему, у вас нет». Я написала ей письмо и получила ответ от девушки, которая с ней жила. Она написала, что Галя застрелилась на могиле Есенина.
Потом мне К. Зелинский сказал, что Галя целый год приводила в порядок архив Есенина и, когда закончила, – застрелилась.
Разбирая архив, Зелинский был поражен, с какой любовью делала это Галя. Он сказал: «Какая бы женщина не уничтожила письмо Есенина, в котором он писал: „Я знаю, что ты мой самый лучший друг, но как женщина ты мне не нужна“. Но это написал Есенин, и Галя сохранила письмо в архиве.
Никритина мне говорила после смерти Есенина, что она не могла без слез смотреть, когда, выйдя из больницы, перед отъездом в Ленинград, Есенин пришел к Мариенгофу мириться. Они сидели обнявшись, счастливые. Есенин, уходя, попросил: «Толя, когда я умру, не пиши обо мне плохо». Мариенгоф написал «Роман без вранья».
Жена Устинова волновалась, говоря, что ее мучит мысль, что как-то и она виновата в смерти Есенина.
Приехав в Ленинград, Есенин по вечерам приходил к Устинову и подолгу разговаривал с ним. Она устала от этого. И когда Есенин в эту последнюю ночь стучал к ним, она не пустила его.
Я знала со слов Церетели, что доктор Усольцев искал по всей Москве Есенина. Говорил, что он рано вышел из больницы, что еще нельзя его было выпускать.
Я только после его смерти поняла, что он все так же был одинок. Узнала, что Галя уехала, ушла из его жизни. Что с женитьбой на Толстой ничего не получилось. Очевидно, они были очень разные люди.
Что произошло в Ленинграде? Он уехал в Ленинград от всего, что ему мешаю, хотел жить по-другому. Хотел издавать журнал. Хотел выписать сестер, Наседкина (мужа Кати), хотел жить здоровой, деловой жизнью.
И что случилось там в Ленинграде? Что такое его друзья Эрлих, Устиновы, Клюев и др.?
Из воспоминаний Эрлиха: «Разговаривали, пили чай, ели гуся. Разговоры были одни и те же: квартира, журнал, смерть. Время от времени Есенин умудрялся достать пиво, но редко и скудно… Денег у него было немного, а к субботе и вовсе не осталось. Клюев, после того, как Сергей прочитал свои последние стихи, сказал: „Вот, Сереженька, хорошо, очень хорошо! Если бы их собрать в одну книжку, то она была бы настольной книгой для всех хороших, нежных девушек“. Сергей сердился. Несколько раз читал „Черного человека“.
Я не верю Эрлиху! Я не верю, что он забыл прочитать стихотворение «До свиданья…». Как можно забыть, когда Есенин ему, другу, дал листок, написанный кровью.
Е.А. Устинова пишет: «Пришел поэт Эрлих. Сергей Александрович подошел к столу, вырвал из блокнота написанное утром кровью стихотворение и сунул Эрлиху во внутренний карман пиджака. Эрлих потянулся рукой за листком, но Есенин его остановил: „Потом прочтешь, не надо“. И Эрлих забыл? Не верю. Он видел, в каком состоянии был Есенин, и забыл? А если забыл, – не знаю, что хуже».
Марков Н.И. («Есенин и русская поэзия»): «Мы втроем: Клюев, Приблудный и я – оказались в номере, где остановился поэт раньше других гостей. Зашел разговор о последних стихах Есенина. „Пожалуй, для поэта важно вовремя умереть, как Михаилу Тверскому“, – сказал задумчиво Клюев. С появлением ленинградских имажинистов (Эрлиха и Шмерельсона) в номере стало шумно. Они с азартом утверждали, что Есенин перестал быть поэтом и пишет „дешевые“ стихи, вроде „Руси уходящей“. Я рано ушел, не желая участвовать в споре… Наутро, встретившись со мной на лестнице редакции, Приблудный сказал: „Есенин повесился“.
Из воспоминаний Маяковского: «Последняя встреча с ним произвела на меня тяжелое и большое впечатление. Я весь день возвращался к его тяжелому виду и вечером, разумеется, долго говорил (к сожалению, у всех и всегда такое дело этим ограничивается) с товарищами, что надо как-то за Есенина взяться. Те и я ругали „среду“ и разошлись с убеждением, что за Есениным смотрят его друзья».
Самое обидное, что это произошло за несколько дней до приезда в Ленинград С.М. Кирова и П.И. Чагина.
Чагин пишет в своих воспоминаниях: «В конце декабря 1925 года на съезде партии Сергей Миронович Киров спросил меня: „А что пишут из Баку о Есенине? Как он?“ Сообщил Миронычу: по моим сведениям, Есенин уехал в Ленинград. „Ну, что ж, – говорит Киров, – продолжим шефство над ним в Ленинграде. Через несколько дней будем там“. На следующий день мы узнали, что Есенин ушел из жизни».
* * *
Луначарский А.В.: «Есенин был человек с очень нежной душой. Чрезвычайно подвижный и очень легко откликающийся на всякие прикосновения внешней среды. Лирика Есенина – явление большого искусства, связанное с весьма сложной личностью художника, с его восприятием мира в одну из переломных эпох. „Есенинщина“ же – порождение мелкобуржуазной богемы, это увлечение кабацкими нравами, насаждение цыганщины, пессимизма, связанное с извращенным толкованием некоторых мотивов есенинской лирики».
М.И. Калинин: «Что там ни говорите и ни пишите насчет „есенинщины“, а сам Есенин очень хороший и очень русский поэт. Есть у него, конечно, сшибы, есть кое-где и налет болезненности, но было бы глупо отрицать его целиком. Вольному, как говорится воля, а я, грешным делом, в свободные минуты перечитываю его стихи. Пахнут они и лесом, и цветами, и сеном…»
Как-то случайно в журнале «Москва» (1958, книга 2) прочитала «Из записок старого журналиста» Осафа Литовского. Прочитав строки: «Да, очень много можно рассказать о Есенине буйствующем, Есенине, читающем стихи нараспев, Есенине говорящем. А вот нам с женой довелось его видеть молчащим, и, пожалуй, это было самое тонкое, самое волнующее воспоминание. Я уехал в Иваново-Вознесенск, назначенный туда Центральным Комитетом партии редактором газеты. Жена была больна и оставалась в Москве. Ежедневно ее посещал Павел Радимов (поэт и художник), а осенними вечерами Есенин и его последняя светлая любовь Августа Миклашевская, артистка Камерного театра.
Теплая, тихая даже в городе, золотистая, ранняя осень 1923 года.
Чистый, умытый, причесанный, очень скромно одетый Есенин и Миклашевская под тонкой синеватой вуалью… Они приходили. Миклашевская беседовала с женой, а Есенин сидел тихо, молча, следя глазами за каждым движением Миклашевской. Как назвать это красноречивое молчание? То была томительная, неподвижная тишина, когда вдруг казалось, что нет комнаты, а кругом поле, закат и легкий ветер…»
Я очень обрадовалась. Значит, я его не выдумала тихим, скромным. Значит, он действительно был и таким, каким я его знала.
Я не знала, жив ли Литовский и где он? Через несколько дней я прочитала в «Литературной газете»: редакция поздравила его с 70-летием. В справочном киоске узнала его адрес и поздравила его. И написала, что я обрадовалась, прочитав его строки о Есенине. Получила от него ответ:
«Вот с самого начала не знаю, как написать: „Дорогая?“ Но это как-то не звучит… „Уважаемая“ еще больше не звучит… Но ведь знаем-то вас мы, то есть я и жена! Поэтому очень хорошо, пусть так будет.
Наша дорогая Августа Леонидовна Ваше письмо взволновало нас и тронуло беспредельно. Спасибо вам, дорогая, за него! Но я ведь все же писатель, и никуда от этого не денешься. Поэтому первое – как, где и почему. Может, что-нибудь расскажете про себя, о жизни после встреч с Сергеем? Это важно не только для вас и для меня – это важно для есенинской биографии. Еще раз спасибо за письмо. Если вы почему-либо не сможете рассказать и написать подробнее, разрешите мне использовать в печати, конечно, со своими замечаниями, это ваше короткое письмо. Но лучше пишите. Ну, вот и все. С приветом и дружбой Е. и О. Литовские. Москва, 30 июня 1962 г.».
Ни с кем из своих друзей и знакомых тех далеких лет я не встречалась и ничего о них не знала И поэтому с большим волнением осенью 1962 года шла к Литовским. О многом говорили, многое вспомнили. Хотели встретиться еще… Да так и не получилось… Оба они часто болеют, и я не отстаю от них… Но осталась тревога за них. Мне показалось, что они очень одиноки.
Зачем пишу о своих встречах с Есениным? Мне кажется, в них можно найти крупинки настоящего Есенина.
1970 г.
Москва
Варвара КОСТРОВА В ПЕТРОГРАДЕ И В БЕРЛИНЕ 106
Впервые я увидела Сергея Есенина в 1915 году в Петрограде, в знаменитом подвальчике «Бродячая собака». Собирались там, наряду с писателями, художниками, артистами, разбогатевшие на войне бесцеремонные спекулянты, важно называвшие себя «любителями искусств». Они не скупились на вино, вели себя нагло, часто затевали отвратительные скандалы. Так было и в тот вечер.
На сцене стоял сказочно прелестный златокудрый юноша в голубой вышитой рубашке. Это был Сергей Есенин. Он удивительно задушевно читал свои звонкие чудесные стихи. Все слушали, затаив дыхание. Вдруг послышались тиканье, свист, звон разбитых бокалов, на сцену полетели апельсиновые корки. Юный поэт замолчал, на лице его застыла растерянная, по-детски беспомощная улыбка А публика бесновалась, одни аплодировали, кричали «бис», другие свистели, ругались. Внезапно весь этот шум перекрыл глубокий спокойный голос:
– Стыдитесь, ведь перед вами прекрасный, настоящий поэт, быть может, будущий Пушкин! – С этими словами Александр Блок обнял Есенина за плечи и увел со сцены107.
Вскоре после этого вечера я встретила Сергея Есенина в кружке молодых поэтов. В те предреволюционные годы манерная, напевная красивость поэзии Игоря Северянина, строптивая лирика Анны Ахматовой, напыщенно-страстный пафос Бальмонта и, конечно, символическая, мистическая философия поэзии Александра Блока влияли на наше творчество. Не избежала этого влияния и Лариса Рейснер, в квартире которой мы тогда устраивали наши поэтические встречи. В то время юная красавица Лариса писала эстетски-декадентские стихи, хотя в них и тогда уже проскальзывали бурные, революционные призывы.
Кто в молодости не пишет стихи, писала и я, вопреки своему живому, бодрому характеру, – медлительные, напевные стихи: «Медленной рукою жемчуга нижу я На златую нитку уходящих дней» и т. д. В один из таких вечеров к нам в кружок пришел Сергей Есенин, послушал наши поэтические вздохи и лукаво, озорно спросил:
– Что это вы, как собаки на луну воете?
Мы растерялись, некоторые обиделись, но затем рассмеялись и стали просить поэта прочесть нам свои стихи. Сережа, как впоследствии мы его нежно называли, согласился, но предупредил: «Я прочту о деревне, может, это некоторым барышням не по вкусу придется». И прочел чудесное стихотворение «В хате», а затем о воробушках и закончил стихами «Гойты, Русь, моя родная…». Мы все знали и любили эту вещь, а потому торжественно встали и произнесли вместе с поэтом, как клятву: «Если кликнет рать святая: „Кинь ты Русь, живи в раю“. Я скажу: „Не надо рая – Дайте родину мою!“
Сережа еще несколько раз приходил к нам, потом уехал в Москву.
Через много лет, в 1923 году, я снова встретилась с Есениным в Берлине, куда приехала на гастроли. В квартире издателя, инженера Благова, было устроено чтение новой пьесы Анатолия Каменского «Черная месса»108. Среди присутствовавших были Алексей Толстой, Сергей Есенин и др.
После обмена мнениями о пьесе мы все поехали в какой-то ресторан, где пели цыгане и играл скрипач-виртуоз Гулеско. Заняли отдельное зало; Каменский и Толстой увлеклись составлением меню, а я с Сережей уселись в отдаленный уголок и вспоминали прошлые юные годы. Мы были почти однолетки.
Кругом вертелся, всем надоедая, бездарный Кусиков с неизменной гитарой, на которой он плохо играл, вернее, не умел играть. Тот самый Кусиков, которого язвительно высмеял Маяковский: «На свете много вкусов и вкусиков. Одним нравится Маяковский, другим – Кусиков».
Милый, талантливый рассказчик инженер Благов, который в то время издавал пьесы и рассказы Анатолия Каменского, Алексея Толстого и стихи Сергея Есенина, устроитель этого ужина, благоговейно на всех смотрел и молчал.
Сережа был по-прежнему красив, но волосы его потускнели, глаза не сверкали, как прежде, задором; он был грустен, казался в чем-то разочарованным, угнетенным; мне подумалось, что виной этому – его нелепый брак с немолодой, чуждой Айседорой Дункан. Подтверждения этим мыслям я нашла позднее в стихах:
Излюбили тебя. Измызгали.
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь синими брызгами?
Или в морду хошь?
В огород бы тебя на чучело
Пугать ворон.
До печенок меня замучили
Со всех сторон…
Конец этих стихов нежен и грустен:
Дорогая, я плачу.
Прости, прости.
Сережа, по его словам, любил Москву больше, чем Петербург. «Я люблю этот город вязевый», – написал он, но в этот вечер говорил с восхищением о Петрограде, вспоминал наши прогулки по набережной Невы и кружок молодых поэтов.
– Вы не забыли, что я вас тогда называл березкой? – спросил он.
– Конечно, нет, я этим очень гордилась. А знаете ли вы, Сережа, что вы сами тогда были похожи на молодую кудрявую березу?
– Был? – Поэт невесело улыбнулся. – Какое печальное, но верное слово. Я вам об этом прочту, но только очень тихо, а то Кусиков услышит, прибежит, а мне он надоел. – И почти шепотом прочел. «Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым», – читал Сережа, как всегда, чудесно, но с такой глубокой печалью, что я, еле сдерживая слезы, пробормотала:
– Сережа, милый, говорят, вы много пьете. Зачем? Ведь вы нам всем нужны, дороги. Вы сами – не только ваши стихи – чудесная поэма.
– Зачем я пью? Я мог бы снова ответить стихами, но не надо. Вы сами их прочтете, я вам пришлю.
В этот момент раздался барственный голос Толстого, он спрашивал, – хотим ли мы заказать какое-то блюдо. Нам было все равно, и Есенин ответил:
– Предоставляем вашему графскому вкусу выбор яств. Толстой довольно засмеялся и обратился к Каменскому:
– Анатолий, не будем больше тревожить молодежь.
При этих словах он пренебрежительно оттолкнул подбежавшего Кусикова.
А Есенин и я снова вернулись в наш радостный мир воспоминаний.
– Вы стали совсем другой, на березку больше не похожи, – сказал Сережа.
– Постарела? – задала я неизменный женский вопрос.
– Ерунда, вы кажетесь даже моложе, совсем юная, но иная, что-то в вас фантастическое появилось, будто с другой планеты к нам на землю спустились.
Вдруг Толстой, который, как видно, услышал последние слова, заявил:
– Браво, Есенин, именно с другой планеты. Я теперь сценарий обдумываю, фантастику, форму вашей прически, Кострова, непременно использую для одного видения из космоса.
Мне стало весело, мы все дружно засмеялись, потом Сережа сказал:
– Теперь я понял, в чем дело. Вы прическу изменили, – раньше у вас были длинные косы – такая милая курсисточка Я был тоже студент, почти два года учился в университете Шанявского, – профессора Айхенвальда слушал. Сколько лет прошло с тех пор! Помните, как мы по набережной Невы ходили. Сидели у сфинксов, о поэзии спорили. Я вам стихи читал.
– Конечно, помню. Мы восхищались вашим знанием мировой поэзии.
– Я тогда думал, что за границей люди лучше, образованнее нас, ценят поэзию, а вот теперь убедился, что в большинстве они своих поэтов меньше, чем мы, знают. В Америке до сих пор спорят, достоин ли Эдгар По памятника или нет.
Я спросила Сережу, понравилась ли ему Америка? В ответ он пожал плечами:
– Громадные дома, дышать нечем, кругом железобетон, и души у них железобетонные.
– А как же вы объяснялись, говорили с ними? Ведь вы английским не владеете?
– Я никаким (иностранным) языком не владею и не хочу, пусть они по-русски учатся, – да и говорить не с кем и не о чем. Кругом лица хитрые и все бормочут. «Бизнес, бизнес…»
Мы дружно рассмеялись, потом Сережа опять помрачнел:
– Не хочу вспоминать, приеду домой, в Россию, и все и всех забуду – начисто забуду.
Мне показалось, что, говоря «всех забуду», он подумал о Дункан.
Я спросила, любит ли он зверье, как прежде, и рассказала, что на концертах часто читаю его «Песнь о собаке» и что она особенно детям нравится.
– Детям? – обрадовался Сережа. – Я очень детей люблю, сейчас вам своих детишек покажу, Костю и Таню. Говорят, девчушка на меня очень похожа.
С этими словами он стал искать по карманам (фотографию), а потом горько сказал:
– Забыл в другом костюме. Обидно, я эту фотографию всегда с собой ношу – не расстаюсь. У Изидоры Дункан тоже двое детей было, разбились насмерть. Она о них сильно тоскует.
При этих словах у Сережи жалостно дрогнули губы.
В этот момент запели цыгане, заиграл Гулеско, начался ужин. За столом мы сидели отдельно. Есенин почти не пил, был трезв, согласился прочесть недавно, по его словам, написанные стихи «Я обманывать себя не стану…».
Порозовело хмурое берлинское небо. Мы разошлись. На другой день утром ко мне прибежал взлохмаченный Кусиков и предложил купить большой гранатовый крест Айседоры Дункан, говоря: «Эта пьяница с утра коньяк хлещет, а ночью – шампанское, и Сережу споила».
Конечно, я не купила этот старинный крест, не было ни денег, ни желания, да и Кусикову я мало доверяла
Больше с Сережей я не встречалась, пути наши разошлись навсегда. Когда он был в Москве, я была далеко на гастролях, когда я была в Москве, он отсутствовал.
Известие о его трагической ужасной гибели застигло меня в Москве, за праздничным столом по возвращении из Праги. К нам ворвался какой-то журналист и почти радостно крикнул: «В „Англетере“ Есенин повесился!»
Александр САХАРОВ ИЗДАТЕЛЬСКИЕ ДЕЛА И ГОЛОДНАЯ ПОЕЗДКА 109
…У нас произошло второе столкновение, положившее начало какой-то затаенной неприязни со стороны Есенина. И когда через некоторое время я переехал на постоянное жительство в Москву, произошло третье столкновение, положившее начало дружбы.
Мы сидели в кафе «Домино» с моим приятелем, членом коллегии полиграфического отдела ВСНХ, когда вошли Мариенгоф и Есенин. Мариенгоф подошел к нашему столу и поздоровался с моим другом, – они оказались близко знакомыми по работе в издательстве ВЦИКа. Мариенгоф присел к столу и сразу же на наш общий разговор пригласил Есенина. Есенин, подойдя, поздоровался с моим другом, не видя еще, кто находится спиной к нему, и когда повернулся ко мне лицом, увидел ненавистную ему кожаную куртку – рванулся и хотел убежать. Я заметил, как Мариенгоф что-то шепнул ему на ухо. Через минуту вновь подошел смущенный Есенин, поздоровался, сел и весь вечер мял шапку в руках, не находя, что сказать; весь вечер разговаривал один Мариенгоф. Читать стихи Есенин тоже отказался.
На следующий день я сидел за столом один, когда ко мне подошел Есенин и спросил, не желаю ли я выпить рюмку спирта. Когда я сказал, что не пью, он помялся немного и потом пригласил перейти в правленскую комнату, где были Кусиков и еще несколько человек. Читали стихи друг дружке.
– Вы поэт? – спросил Кусиков.
– Нет.
– Писатель?
– Нет.
– Художник?
– Нет.
– Ну, тогда чекист.
И когда я ответил, что и не чекист, Кусиков выразил полнейшее недоумение и, когда узнал, что при входе я беру билеты в ресторан, сказал: «Глупо». Через минуту я имел билет сочувствующего сроком на три месяца
– А хочешь быть поэтом – сделаем, – сказал Кусиков, – я напишу три стихотворения – и представлю на заседание правления – и ты поэт и полноправный член Союза.
Я отказался от этого любезного предложения.
Через три дня в кабинет ко мне ввалились Есенин и Мариенгоф в качестве просителей. Дело небольшое: они напечатали в одной из типографий 1-й сборник «Конницы бурь» без получения подряда от полиграфического отдела МСНХ и теперь просили, чтобы я разрешил им получить эти книги. Я долго убеждал их, что это дело не моего отдела, что предписывать моему отделу я не могу, так как в нем сосредоточены регистрация и урегулирование разных заказов по московским типографиям.
Есенин ничего не хотел понимать, он стоял и улыбался, как провинившийся школьник, и все время твердил: «ВСНХ больше, чем МСНХ, а раз больше, – значит, можно приказать». Пришлось сдаться, пойти и дружески просить заведующего распределением заказов о выпуске книги. Там я выяснил, что ребята грешили часто. То они возьмут разрешение от Госиздата и печатают без подряда полиграфического отдела МСНХ в какой им вздумается типографии, то они получат ордер Мосполиграфа и печатают без разрешения Госиздата, а то и еще лучше: к тиражу, определенному Госиздатом – 500 экземпляров, приставляется нолик сзади или единица впереди, что было с «Плавильней слов», «Руки галстуком» и т. п. Это было по-мальчишески озорно и чрезвычайно наивно. Такие действия считались огромным преступлением по тем временам, и ревтрибунал судил за это чрезвычайно строго, но убедить Есенина было невозможно. Он писал, его не печатали. Он хотел печататься и хотел есть, и он был прав.
Я однажды видел, как он продавал одну из книжек в Центропечати. Заведующий Центропечатью Б. Малкин отказывался, а Есенин настаивал: книжка напечатана? Напечатана. Магазинов нет? «Кто распространяет книги, – ты?» – «Я». – «Распространяй». И Малкин волей-неволей покупал и распространял. Боялся Есенин…заведующего складом Центропечати и всегда ходил к тому с книжечкой с автографом и убеждал его лично. Убеждение состояло в том, что Есенин вперял в стоящего перед ним беспокойно-молодецкий взгляд, от которого все кишки выворачивало, – и тот был побежден. Так было и в дружеских ссорах: достаточно было ему посмотреть – и злоба внутри таяла, как воск.
Много раз мне приходилось ликвидировать подобного рода недоразумения, и в конце концов я и сам попал в этот издательский коллектив, и многие из сборников вышли при моем непосредственном участии.
Помню случай, как однажды необходимо было выкупить книгу из типографии, а денег не было ни у кого, да и занять было невозможно, а только что на днях один из приятелей приехал с Кавказа, привез мне пуд зернистой икры – икра пошла на Сухаревку, а деньги в типографию. В другой раз был продан граммофон и 400 пластинок – вырученной суммы хватило на три книжки.
Наши отношения приняли настолько близкий характер, что сия тройственная группа совершенно не расставалась. Вместо двух близнецов стало три.
Память рассыпала цепь последовательности событий, и сейчас я с трудом восстанавливаю их ход, но за правильность этих событий я отвечаю.
…Кажется, это было так. После вышеизложенной встречи в «Домино» и посещения в полиграфическом отделе я получил письменное приглашение от Есенина прийти в Союз писателей переговорить по особо важному делу.
Я не замедлил явиться. За столом сидели три человека: Есенин, Мариенгоф и третий, тоже знакомый мне человек. Разговор с места в карьер пошел об организации кооперативного издательства в составе обозначенных четырех лиц. Когда я заметил, что, по моему мнению, коммунисту нельзя входить в подобного рода кооперации, на меня нажали и привели несокрушимые факты противного рода. Было решено: двое пишут, переводят и вообще ведут литературную работу, другие двое занимаются технической частью в издательстве.
На следующий день Есенин доставил разрешение на изд. «Злак» (или «Див») и… на 2-й сборник «Конницы бурь» (Есенин, Мариенгоф, Ганин). Через пару дней я доставил корректуру куда-то в дом Волоцких. В квартире, мне указанной, было около двенадцати человек. Все сидели за столом и играли в «железку», в числе играющих был и Есенин. Мариенгоф не играл, подошел ко мне, просмотрел принесенное, подозвал Сергея. Утвердили. Определили тираж: 25 000110 экземпляров. Я и мой приятель настаивали на 5 000, но поэты решили иначе, взяв на себя распространение.
Этому коллективу суждено было распасться. Поэты продали 5 000 экземпляров и полученные деньги зачислили себе как гонорар, а остальную сумму предоставили… ликвидировать четвертому нашему компаньону самому, как он сможет. Тот был так ошарашен подобным товариществом, что как ошпаренный вылетел из этого кооператива. Он потерял бумагу, деньги за печатание, а получил за все это несколько пудов макулатуры, которая до последних лет лежала неиспользованной в одной из московских типографий. С тех пор он не мог слышать фамилий Есенина и Мариенгофа.
Остались мы трое… Дружба Есенина к Мариенгофу, столь теплая и столь трогательная, что никогда я не предполагал, что она порвется. Есенин делал для Мариенгофа все, все по желанию последнего исполнялось беспрекословно. К любимой женщине бывает редко такое внимание. Есенин ходил в потрепанном костюме и разбитых ботинках, играл в кости и на эти «кости» шил костюм или пальто у Деллоне Мариенгофу. Ботинки Мариенгоф шил непременно «в Камергерском» у самого дорогого сапожного мастера, а в то же время Есенин занимал у меня деньги и покупал ботинки на Сухаревке. По какой-то странности казначеем был Мариенгоф. До 1920 года Есенин к этому относился равнодушно, потом это стало его стеснять, и как-то, после одного случая, Есенин начал делить деньги на две части.
…1920 год. Я еду на всеукраинскую конференцию печатников. Март месяц; в Москве стоит распутица. Еду в теплушке – безопаснее – поголовный тиф. Редкий человек, проехавший по железной дороге, в то время избежал тифа. В этой теплушке для харьковского Полиграфа из Центра везут мездровый клей и соляную кислоту. Сопровождают двое сотрудников украинского Полиграфа. Они меня и уговорили ехать. В день отъезда совершенно случайно встречаю Есенина, спрашиваю, – не хочет ли он прокатиться. Он изъявляет согласие и просит, – нельзя ли устроить и Мариенгофа. Я соглашаюсь, заготовляю для них мандаты. Времени до отхода поезда остается 4 часа, Мариенгоф еще не предупрежден. Есенин мчится за ним на квартиру, и за час до отхода поезда они у меня. Багаж у Есенина – коробки конфет в кондитерской упаковке, у Мариенгофа небольшой чемоданчик с бельем. Птички Божие забыли о хлебе насущном и никаких продуктов не захватили – предполагалось достать в дороге, но предположения оказались неосновательными, а надежды напрасными. Дорога нас обманула. Путь, на который сейчас тратится 22 часа, был проделан нами за 8 суток – и это при назойливости и расторопности проводников нашего вагона. Ото всех станций мы отходили безо всяких очередей. Где железнодорожнику давали полфунта клею, где телефонисту два слова неразборчиво. – В. К…. а в одном месте нас присоединили к поезду медицинского состава, потому что один из проводников был когда-то студент-медик.
До Тулы поезд тянул двое суток. Не доезжая Тулы, поезд остановился на какой-то небольшой станции. Невдалеке был виден жидкий крестьянский базар – стояло пять-шесть крестьянских подвод.
Есенин первым бросился к базару, но на возах не было ничего, кроме картофеля и соли, не было даже молока.
Разочарованный Есенин бегал от одного воза к другому. У одного из возов стояло… несколько человек. Есенин подбежал и, махая мне рукой, закричал:
– Холодец, холодец!
Я не знал, что такое «холодец» (у нас его зовут «студень»).
Старуха продавала холодец только в обмен на соль, у нее также были куриные яйца в сыром виде. И когда мы объяснили, что едем из Москвы, а там соли нет, она обнадежила нас, пообещав, что когда мы будем возвращаться назад, она будет нас ждать с холодцом на том же месте.
Хлеба у крестьян не было, они сами покупали его у ехавших с юга. Есенин приставал к каждому встречному – голод не тетка, – и одна сердобольная женщина постучала… в дом, в котором жила вдова с четырьмя детьми – у нее была корова, а значит, – и молоко. Вдова сначала боялась, а когда Сергей стал просить Христом Богом, продала крынку молока, но, увидев, с какой жадностью оно улетучивалось, дала нам большой ломоть черного хлеба, за что, конечно, мы с ней хорошо рассчитались…
Достарыңызбен бөлісу: |