Четыре года назад он тоже брился два раза в течение двух часов. И так же перебирал давно уже упакованные подарки. И сжевал четыре жвачки, чтобы Алиция не почувствовала во время поцелуя, что они с Яцеком пили водку после завтрака. Подошли к пристани, а ее не было. После суматохи приветствий все разъехались, а ее все не было. Он позвонил ее матери в Познань. Никто не взял трубку. Через шесть часов на такси приехал ее брат.
Она взяла у брата машину. Хотела сделать сюрприз: забрать его прямо из Свиноуйсьце, привезти в Гданьск и познакомить с отцом. В Гданьске они должны были пожениться. Под Пилой грузовик с прицепом, избегая столкновения с автомобилем с погашенными фарами и с пьяным водителем, резко затормозил. Прицеп встал поперек дороги, но до того, как остановился, успел столкнуть «шкоду» Алиции с виадука. Полицейские говорили, что разбито было все, даже оба номера, а потому она наверняка не мучилась.
Он попросил ее руки только через пять лет знакомства, хотя вместе они стали жить уже через год встреч и через месяц после того, как он впервые увидел ее голой. Она тогда взяла его на выставку Уорхола в Варшаву. Сняли номер в гостинице. Она в полной темноте пошла в ванную, а когда вернулась, он искал часы, чтобы узнать, который час, и включил настольную лампу. Она стояла перед ним красная от стыда, а он, не в силах скрыть смущения, потупил взор. С этого вечера он почувствовал, что она и есть его женщина.
Никто не умел ждать так, как она. Никто. Он уходил в плавание на месяцы, а она ждала. Они вместе отрывали листки календаря. Договорились о времени. Она вечером в спальне, в мансарде съемной квартиры, а он близ Исландии, Лабрадора или Фарерских островов. Поэтому его день заканчивался в основном сразу пополудни.
Кроме одних и тех же текстов на оборотной стороне календарного листочка, они читали одни и те же книги. Она приучила его читать их. Потом научила любить их. С завистью говорила о той куче времени, которым он располагает на траулере, и пересчитывала все эти месяцы на книги, которые она успела бы прочесть. Она составила целый список книг, которые «настоящий мужчина обязан прочесть хотя бы раз в жизни». Полушутя говорила, что у рыбаков много общего с литераторами. Так же часто, как прозаики, они становятся алкоголиками и так же часто, как поэты, самоубийцами. Она взволнованно поверяла ему свои сны, в которых жила в маленьком домике с креслом качалкой и камином, с книгами Маркеса, Кафки, Камю и Достоевского на полке. Потому что Алиция хотела, чтобы ее мужчина был человеком добрым и умным. Чтобы она могла гордиться им. И верила, что рыбак тоже может быть умным. Потому что «добрый то он по определению».
Она покупала ему книги, втайне от него рассовывала их по чемоданам, сумкам, клала в его вещмешок. Потом он находил их в сложенных брюках, между носками и бельем, зарытыми под килограммами «коровки», которую он так любил, или в коробках с ботинками, что она ему купила. В портах или когда они причаливали к плавбазе, чтобы пополнить запасы льда, воды, чтобы заменить сети или устранить неисправность, его всегда ждали письма и посылки с книгами. Для книг не было места в их тесной каюте, которую он делил с Яцеком. Как то раз он спросил стюарда, можно ли поставить их на пустующую полку, что над телевизором сразу при входе в офицерскую кают компанию.
– Конечно можно. Книг эта банда не читает, значит, не украдут. Они предпочитают порнушку у электрика.
Стюард ошибался. Сильно ошибался. Уже через неделю книги стали исчезать с полки. На несколько дней. Потом возвращались. Вслух никто за едой, в каютах под водку или за работой на палубе не признавался в том, что берет книги с полки в кают компании. Через месяц полка опустела. Стоило кому нибудь положить туда книгу, как она сразу исчезала. Дело получило огласку, когда выяснилось, что третий механик неделями держит книги в своей каюте и вдобавок подчеркивает ручкой целые куски текста. Это обнаружил врач, у которого механик расписался той же самой ручкой в получении аптечки для машинного отделения.
Однажды после ужина врач, как всегда в приподнятом настроении (кое кто даже утверждал, что он регулярно балуется морфином из застекленного шкафчика в кабинете, а для отвода глаз выпивает полбутылки пива, чтобы от него пахло алкоголем), завел с радистом разговор о политике. Как всегда, эта тема стала поводом для перебранки. В какой то момент третий механик, сидевший на другом конце стола, поддержал радиста. И тогда врач рявкнул на всю кают компанию:
– А ты, гад, что же себе думаешь: если книжку заныкал, так это твое свидетельство вменяемости, и ты в ней можешь подчеркивать отрывки, из которых ясно, что у тебя не все дома? На хрена тебе уже две недели держать «Барабан» Грасса под своей обслюнявленной подушкой. Ты что, дрочишь на этого Грасса?! Тебе что, уже порнушки у электрика не хватает?!
Вот так и выяснилось, что рыбаки в свободные минуты, даже если неохотно в этом признаются, читают не только Анку Ковальскую и Иоанну Хмелевскую, но и Грасса, Хемингуэя, Достоевского, Ремарка. А уж как смеялась Алиция, когда он по возвращении из рейса рассказал ей это.
Она так чудно смеялась. В последнее время он думал, что сильнее всего желал ее, как раз когда она смеялась. Она, видать, вычислила этот механизм, возможно подсознательно, потому что часто начала заводить его, чтобы он схохмил, а потом они сразу отправлялись в постель.
Она никогда не сомневалась в его верности. Всегда защищала свое право верить в это. Он никогда не забудет, как однажды ее брат под водку гордо пересказал ему то, что Алиция ответила на ядовитый вопрос подружки, на самом, что ли, деле она верит, что ее рыбак верен ей все эти долгие месяцы: «Моя дорогая, конечно, он верен мне. Но я все же беспокоюсь: только подумаю, что какая нибудь курва берет у него в рот и делает не так, как ему нравится, то я как нормальная женщина просто в бешенство впадаю».
Ему потом рассказывали, что, услышав ответ, эта любопытная подружка подавилась пирожным, а это ее «как нормальная женщина» вскоре разнеслось по всей Познани и рассказывалось на вечеринках в качестве анекдота.
Такая вот была Алиция. Независимая. Умная. Красивая. Любившая жизнь. И любившая его. И поэтому он никогда не пойдет на самоубийство. Ни здесь, ни у берегов теплой Мавритании, вообще нигде. Потому что тогда оборвались бы воспоминания. Такое, например, как она говорила: «Когда ты здесь, то дни летят, как зернышки мака из дырявого ведра. А потом ты уезжаешь, и мне начинает казаться, что кто то мало того что заткнул это ведро, так еще приходит тайно по ночам и подсыпает в него мак».
Ради таких воспоминаний стоит жить, даже если не с кем замкнуть цикл. Все потому, что воспоминания – они всегда будут новыми. Прошлого не изменишь, это точно, зато можно изменить воспоминания.
«Потому что когда ты здесь, то дни летят, как зернышки мака…»
Он услышал шаги за спиной. Кто то поднимался по металлическими сходням на носовую часть палубы. Поспешно вытер слезы тыльной стороной руки, продолжая держать сигарету. Дым попал в глаза, из за чего они стали еще краснее. Рядом со шлюпкой прошел боцман. Не заметил. Пошел на нос, сел на обшарпанный швартовый столбик и вперил взгляд в море. Он был в синих рабочих штанах на эластичных, обтрепанных по краям, перекрещенных на спине резиновых помочах, в застиранной майке – и всё. А. было около десяти градусов мороза и дул сильный ветер.
Сидя в своем прикрытии за шлюпкой, он наблюдал за боцманом. Если бы пришлось описать боцмана одним словом, то он сказал бы, что боцман – гигант. Такой большой и сильный мужчина, каких он до сих пор – а ходил он на многих судах – не встречал. Руки были огромные. Такие большие, что он не мог носить часы – слишком коротки были все ремешки, чтобы хоть один можно было застегнуть на самую последнюю дырочку. Однажды, когда они стояли сутки в английском Плимуте, Яцек заказал для него специальный браслет в ювелирном магазине и преподнес часы на день рождения. Боцман был так растроган тем, что кто то помнит о его дне рождения, что прослезился, получая часы от Яцека; он потом носил их всегда и везде. Потрошил в них рыбу, заливая кровью, мылся под душем, не снимал, даже когда вытаскивал сети. Но настал день, и браслет лопнул. Боцман потерял часы. Два дня искал их. На коленях метр за метром прополз по всей палубе с носа до кормы и с кормы до носа и искал. Был даже в машинном отделении, куда никогда раньше не заходил. Раз даже решился и пришел к ним в каюту просить прощения у Яцека, что, дескать, «ты такой добрый был и подарил мне часы, а я их, как щенок, посеял». Потому что Босс чувствовал, что за добро следует быть благодарным.
Он смотрел на недвижно сидящего, словно изваяние, боцмана и думал: что его пригнало на этот швартовый столбик, неужели тоже мысли о женщине? Надо же, в этой плавучей тюрьме, у сидельцев которой есть трудовой договор, право на забастовку и минимум четыре часа сна в сутки, которые имеют в своем распоряжении кока и стюардов, телевизор, электрика, дающего кассеты и свой «видак», источником самых сильных эмоций и самой глубокой тоски были женщины. Женщины, которых здесь не было. И больше всего зла рыбакам, насколько помнится, тоже приносили женщины. Те самые, которых не было.
Впервые он почувствовал это во время учебы в техникуме. Давно, когда доходы рыбаков прирастали продажей не трески или хека, а зонтиков автоматов в Польше у тех, что потрусливее, и кокаина в Роттердаме у тех, кто «пустился во все тяжкие». Был Сочельник. Ему было семнадцать. Он еще даже не практикант. Шли до плавбазы в Баренцевом море, чтобы разгрузить трюмы. Он стоял на мостике и держал штурвал. И все восемь часов Сочельника, от первой звезды до Рождественской мессы, всматривался в гирокомпас, чтобы не сбиться с курса больше чем на четыре градуса. Только он заступил на вахту, как на мостик стали приходить рыбаки. Еще в сентябре, сразу после выхода в море из Гдыни, они заказали у офицера радиста разговор с Польшей в Рождество. Каждому не больше трех минут. Без гарантии соединения, потому что «все зависит от того, где будут в Рождество». В тот раз повезло, потому что оказались в месте, где был прием. Радиостанция здесь же, рядом с радаром, почти что в самом центре мостика. На мостике Сам, Капитан (потому что Рождество), офицер радист и «этот щенок за штурвалом». Связь такая плохая, что напоминает глушилки, направленные на радио «Свободная Европа» во времена, когда Европа еще не была свободной.
Приходит рыбак на мостик. Слегка нервничает. В его распоряжении три минуты, которых он ждал с самых Задушек10, и вот он при капитане, при офицере связисте и «этом щенке за штурвалом» должен суметь вклиниться между радиотресками и сказать, что ему плохо, что это последнее Рождество без них или без нее, что ему уже все обрыдло, что он хотел бы обнять ее и что беспокоится, почему она так долго не писала. Но больше всего он хочет ей или им сказать, что для него она или они – главное в этой жизни. И хочет услышать, что и для них он тоже – самое главное в жизни. Собственно, эту единственную фразу он и хочет услышать. И совсем не обязательно этими самыми словами. А тем временем в течение своих трех минут, которых он ждал с самых Задушек, он узнаёт, что «мама уже не хочет ту комбинацию, которую она просила», что «кремы можно не покупать, потому что их достали в Польше» и что «если он через валютку пришлет апельсины, то мальчишки обрадуются». Выходит рыбак после своих трех минут под ветер Рождественской ночи с раздрызганной душой, и не помогают ему ни этанол, ни сон. И – остается для верности в каюте и не выходит на палубу, чтобы не одолели какие нибудь глупые мысли. Потому что после того, как он сходит с мостика, ему хочется идти на самый конец кормы. Или куда подальше.
Как же давно это было. Теперь, к счастью, не приходится разговаривать со своими женщинами об апельсинах и кремах в присутствии «щенков», стоящих за гирокомпасом. Теперь стараются сохранять приватность и человеческие отношения. Даже профсоюз есть на судне. Да и мир изменился к лучшему. Совсем недавно он видел, как первый офицер приобрел в Бремерхафене сотовый со спутниковым GPS и мог, стоя на палубе, разговаривать с кем хотел и сколько хотел. Вот только не с кем было разговаривать первому офицеру.
Если он не ошибается, то последней женщиной, с которой разговаривал боцман, была судья районного суда в Эльблонге. Разговор был недолгим. Она спросила его в зале суда, набитом народом, признает ли он свою вину. Он тихим голосом ответил: «Конечно» – и тогда она осудила его на пять лет тюрьмы за «нанесение тяжких телесных повреждений, повлекших за собой нетрудоспособность».
Много лет тому назад боцман избил мужа кухарки из столовой Дома рыбака в Гданьске Вжешче, где жил в течение девяти месяцев, когда врач не подписал ему книжку здоровья, обнаружив у него мерцательную аритмию.
Ее впервые нашли у боцмана еще в Доме ребенка, когда врачи тщательно обследовали его, только тогда мерцание и аритмия были случайными. В последнее время они приходили и отступали после нескольких часов, если он воздерживался от выпивки. Судьба распорядилась так, что длительный приступ пришелся у боцмана как раз на время обязательной диспансеризации. А поскольку рыбак должен быть здоровым и сильным, его временно перевели на сушу. Он должен был работать на конвейере на рыбозаводе и лечить сердце. И тогда оно заболело у боцмана по настоящему.
Даже на конвейере все называли его «Босс». И в Доме рыбака тоже. Она стояла в столовке на раздаче и тоже говорила ему «Босс». На ней был безукоризненно чистый халат, губы накрашены кроваво красной помадой, волосы повязаны шелковым платком, а звали ее Ирена. Так же, как и его мать. Всегда выдавала ему двойные порции и всегда улыбалась ему, краснея, когда он дольше обычного смотрел ей в глаза. Иногда она пропадала на неделю; тогда он искал ее глазами и ему становилось грустно. Потом она появлялась за стеклом раздачи, часто с синяками на руках и лице. В один из вечеров он подкараулил ее у служебного выхода столовой, где была мусорка. Проводил до автобуса. Они пошли вдоль парка, чтобы получилось дальше. Потом он стал ждать ее у мусорки каждый вечер. Через несколько недель она вообще перестала пользоваться автобусом. Всю дорогу до ее дома они разговаривали. Он в одиночестве возвращался той же самой дорогой в Дом рыбака и вспоминал каждое ее слово.
Спустя некоторое время он заметил, что то единственное, что имеет для него смысл, это ожидание – сначала обеда, потом вечера. Через несколько недель Ирена исчезла. Без единого слова. Тогда он почувствовал себя точно так же, как порой чувствовал себя в Доме ребенка, когда оставался один на лавке в холле и воспитательница забирала его в кабинет, давала карандаши и бумагу, чтобы он хоть чем нибудь занялся и ему не было так грустно. А ему хотелось рисовать почему то только кладбища.
Когда она вернулась через неделю с забинтованной рукой и распухшей губой, он отважился и спросил. Она рассказала ему о своем муже. Он слушал ее и вспоминал, что самое плохое, чего он не мог вынести в Доме ребенка, это когда какой то засранец в татуировках бил малыша, достававшего тому едва до локтя. Они шли через парк. Он обнял ее. Она дрожала. Была такая маленькая. Такая хрупкая.
Он учил слова, какими он ей это скажет. Всю неделю учил. Возвращался с конвейера, смывал рыбный запах, запирал комнату на ключ, чтобы никто не мешал, брился, надевал костюм, сшитый специально на него, потому что его размера не оказалось ни в одном магазине, повязывал галстук, становился перед зеркалом и репетировал, как он скажет ей, что очень ее просит, что ее больше никто никогда не ударит и чтобы она… ну, чтобы она его… ну, чтобы она захотела…
Нельзя сказать, что был какой то особенный день. Просто он не пошел на работу. Надел костюм и галстук. Ждал с цветами у мусорки. Не успел ей сказать. Они подходили к парку, когда подъехало такси и резко затормозило. Из него выскочил мужчина, подбежал и кулаком ударил ее по лицу. Она тихо осела на газон. Мужчина изготовился пнуть ее. Боцман бросил цветы и схватил мужчину так, как хватают треску, перед тем как всадить в нее нож и вспороть брюхо. Потом стукнул его головой о свое колено. И еще раз. И еще. Посмотрел на ее окровавленное лицо и шмякнул мужика об газон. Подбежал к ней, взял ее на руки. Она даже не плакала. В этот момент подъехала патрульная машина, вызванная таксистом.
У ее мужа были сломаны челюсть, ключица и нос, кроме того – сотрясение мозга, ушибы головы, а сломанное ребро пробило правое легкое.
Боцман вышел через три года. Она так и не навестила его в тюрьме, ни разу. Год спустя после выхода из Илавы он случайно встретил капитана, ехавшего из Гданьска в Свиноуйсьце принимать судно и в ожидании пересадки задержавшегося в Слупске. Собственно говоря, это капитан его встретил. Дело было в зале ожидания вокзала, в пятом часу утра. Вдоль стены рядом с закрытым киоском «Руха»11 сидели несколько бомжей. Пьяная женщина в зассанных штанах материлась и обзывала последними словами огромного мужчину с окровавленной повязкой на носу, с бутылкой пива в руке и сигаретой во рту. Женщина подбегала к мужчине, пинала его, била кулаками и тут же убегала. Когда она подбегала, чтобы в очередной раз пнуть великана, другой мужчина, низкий, в черной болоньевой куртке с надписью «Unloved»12 на спине, встревал между ними, безуспешно пытаясь их разнять. Вдруг женщина встала и что то пробормотала, мужчина в куртке отошел, великан вынул сигарету изо рта и дал женщине. Та глубоко затянулась. Некоторое время она не сводила взгляда с сигареты, а потом отдала ее великану и как ни в чем не бывало, как будто не было этого перерыва, крикнула «ах ты сукин сын» и продолжила его пинать. Капитан взял чемодан и подошел ближе, чтобы присмотреться к этим людям. Только тогда он узнал его.
– Анджей, ты что это… С бабами воюешь? Босс, ты что это… Мать твою. Босс!!!
Мужчина с перевязанным носом повернул голову. Женщина воспользовалась моментом, подбежала и со всей силы наотмашь ударила его по лицу, сбив повязку с носа. Великан проигнорировал удар и лишь понурил голову, словно уличенный во вранье маленький мальчик.
– Господин капитан… Я ее не трону. Вы ведь знаете. Она так всегда. Она только под утро шалеет, я ей и позволяю, чтобы на мне разрядилась.
Капитан забрал боцмана из зала ожидания в Слупске и привез на судно. Велел ему сначала искупаться, а после врач наложил ему новую повязку на сломанный нос. Потом капитан на сутки задержался с выходом в море, пока боцман улаживал все формальности по оформлению на работу. На самом деле все было сделано только тогда, когда капитан позвонил одному из директоров судовладельца – однокашнику по моршколе – и сказал, что если и выйдет без боцмана, то «только на прогулку, а не в море», и что он «кладет с прибором на то, что у Босса судимость, потому что рыбам без разницы, кто их тащит из моря – имеющие судимость или церковные служки».
С той поры боцман стал чем то вроде якоря на этом судне. И знает теперь раз навсегда, что женщина – это боль. Сначала во время татуировки их имен на руке, а потом во время воспоминаний.
Наконец боцман поднялся со швартового столбика, встал у борта, взглянул на горизонт и перекрестился. Потом вернулся по сходнями на среднюю палубу. Столько лет он проплавал с боцманом, но только теперь и здесь, за шлюпкой, понял, что тот имеет нечто общее с Богом.
Ветер понемногу стихал.
Он закурил очередную сигарету, залез поглубже под подъемник и закутался в одеяло.
На тех судах, на которых ему пришлось ходить, было мало Бога. Рыбаки скорее суеверны, чем религиозны. Несмотря на суровые условия быта, постоянную угрозу жизни и чувство опасности, а также своеобразное отшельничество, которым он не без основания считал рейс (после семи месяцев рейса к восьмидесяти мужикам на судне следует относиться скорее как к сокамерникам или монастырской братии, но не как к попутчикам), он не замечал явных проявлений религиозности на судах. Оно конечно, в кают компаниях висят распятия, у некоторых есть даже молитвенники в шкафчиках, многие носят медальоны и крестики, но сам Бог и вера почти никогда не становятся темой разговоров, не наблюдается и демонстрации религиозных чувств. Но они, чувства эти, есть, и часто религиозность переплетается с инстинктами, и если такое происходит на судне, а с судна не убежишь, то дело порой доходит до трагедии.
Шел лов под Аляской. После семидесяти дней они ненадолго зашли в Анкоридж, ночью, чтобы оставить больного с подозрением на аппендицит. Нашли замену – филиппинца. С некоторых пор в польские экипажи брали и иностранцев, а потому ничего особо странного в том, что взяли филиппинца, не было. Конфликты случались часто, но американский судовладелец знал, что «поляки больше всего любят ругаться со своими».
Филиппинец был мелким и низеньким. Носил очки и издалека, когда он стоял на причале в синем костюме и белой рубашке, выглядел как мальчик, собравшийся на первое причастие. Никто не хотел подселять его к себе в каюту, вот и отправили его к практикантам на нос. Все знали, что это несправедливо, потому что практикантская каюта была на судне самой маленькой. В ней было три койки, и пустовавшая до поры третья заменяла практикантам шкаф, для которого не хватило места. Он помнит, как однажды молодой моторист, месяц проживший в той каюте, шутил за обедом: «Каютка такая маленькая, что при эрекции приходится открывать дверь в коридор».
Практиканты убрали свои вещи с верхней койки, распихали куда могли, и филиппинец лег и уснул. На следующий день, когда практиканты обедали, филиппинец, не спрашивая разрешения, снял музыкальный центр одного из них, а на его месте рядом с умывальником установил молельню. Настоящий церковный алтарь, но в миниатюре. Со ступенями, крестом, на котором висел Христос, переделанный из куклы Кена, прибитый миниатюрными гвоздями и в миниатюрном терновом венце – прилепленная с помощью пластилина тонкая веревочка с нанизанными на нее кончиками зубочисток. Вокруг креста – черный провод с мигавшими красным и оливковым светом диодными лампочками. Батарейка, питавшая диоды, лежала рядом с фигурой коленопреклоненной Богоматери, основой которой стала какая то кукла с раскосыми глазами. Кукла была обернута в кусок белой материи, скрепленной на спине английской булавкой, а в том месте, где торчали непропорционально большие груди, красной краской было нарисовано огромное сердце, пробитое терниями.
Когда практиканты вернулись с обеда, филиппинец стоял на коленях и громко молился, цветные диоды мигали на миниатюрном алтарике, а вся каюта была наполнена кадильным дымом, возносившимся из стоявшего на умывальнике стакана для полоскания рта.
Филиппинец оказался ортодоксальным католиком: дневная молитва была неотъемлемой частью ежедневного ритуала. Он не мог понять, что они иначе понимают веру в Бога. Он доставал из бумажника фото Папы Римского и целовал его у них на глазах.
Когда новость разнеслась по судну, к практикантской каюте потянулся народ, и все только качали головами, а филиппинец сидел на верхней койке под потолком и, гордый собой, улыбался и молитвенно складывал руки.
Филиппинец оказался хорошим рыбаком. Он мог, как и они, часами потрошить треску, всегда охотно приносил, прикуривал и вставлял в рот сигареты и всегда смеялся, когда смеялись другие. Через три недели он уже мог в нужный момент вставить польское матерное словцо и по просьбе практикантов прекратил молитвенные каждения в каюте. Его даже полюбили и стали приглашать на порносеансы в каюту электрика. Правда, через неделю от этого отказались, потому что во время показа филиппинец начинал так громко дышать от возбуждения, что становилось как то не по себе.
Через шесть недель электрик застукал филиппинца на носу.
Он тогда пришел в каюту и сказал:
– Слышь, желтый ходит по носу со спущенными портками и показывает миру свой прибор! Ей богу. Честное слово. Я как раз возвращался с носа. Обычный экси! Нам только этого не хватало.
Абсурд какой то. Эксгибиционист на траулере. Стюард, деливший каюту с электриком, тут же добавил: «Католический эксгибиционист на траулере». С другой стороны, почему все из случайно собравшихся восьмидесяти с лишком мужчин, лишенных на долгие месяцы нормального секса, обязаны быть гетеросексуалами или, как говорила Алиция, «католическо гетеросексуально корректными»?
Электрик сделал вид при филиппинце, что разглядывает его причиндал, что поощрило того к повторению.
Они стали выслеживать его. Он просил, чтобы они этого не делали. Не послушались. Открыли настоящую охоту. В тот день после ужина они, как всегда, притаились. Было уже темно. Электрик вышел с сигаретой в зубах на нос судна. Филиппинец отделился от темноты и встал около подъемника. Тогда вдруг разом зажглись все рефлекторы на носу, вместе с самым мощным, что у погрузочного бума, они были направлены на филиппинца, стоящего со спущенными штанами. Первый механик включил тревожную сирену, а практиканты стали кричать по английски в мегафоны. Филиппинец был так напуган, что обоссался. Он стоял со взведенным членом и ссал, трясясь при этом, как в эпилептическом припадке. Внезапно он подтянул штаны, подбежал к борту и прыгнул.
Когда его втащили на палубу, он был такой холодный, что врач сказал: вряд ли выживет. Выжил. Его срочно доставили в Анкоридж. Два санитара из американского Синего Креста занесли его на носилках в подъехавшую к судну «скорую помощь». Практиканты тащили за ним коробку с миниатюрным алтариком. Капитан обратился в Морскую палату с ходатайством о лишении первого механика лицензии за «немотивированное и представляющее опасность для жизни члена экипажа использование тревожной сирены». На порнушку к электрику до конца рейса больше никто не пришел.
И хотя об инциденте с филиппинцем все старались как можно скорее забыть и не возвращались к нему в разговорах, именно после этого рейса он впервые по настоящему проникновенно заговорил о Боге.
Он возвращался с океанской путины в Польшу. Сидел в самолете Анкоридж Москва (в последнее время часто целые экипажи трудятся под иностранным флагом и их транспортируют на судно чартерами), в первом классе, рядом с капитаном, которого знал еще по учебным рейсам. Настоящая легенда польского рыболовства. Выпускник Королевской морской школы в Шотландии, после сорока лет на море и краткого ректорства в морской школе в Польше, где он без моря выдержал только два года.
Разговаривали почти всю дорогу. О Боге и о религии.
– Видите ли, господин офицер, – капитан имел обыкновение ко всем, даже к практикантам, обращаться «господин офицер», – я только два года как уверовал в Бога, после того как умерла моя жена, – сказал он, глядя в иллюминатор. – Когда была она, мне не нужно было никакого Бога. Сколько раз она уговаривала меня поверить в Бога. Таскала меня по костелам, а когда я бывал подольше на берегу, возила на крестины, венчания и похороны. В последнее время в основном на похороны. Четыре года тому назад, когда у нее обнаружили рак, я вернулся на Пасху в Гдыню и попросил ее, чтобы вышла за меня замуж еще раз, по настоящему. И она, господин офицер, согласилась. Это после всего того, что я ей сделал, после того, как я десятки раз на целые месяцы оставлял ее одну, а сам гонялся по всему свету за рыбой. После Рождества без меня, рождений и болезней детей без меня и после стольких похорон без меня. Представляете, господин офицер?! Она согласилась!.. Я тогда позвонил знакомому приходскому священнику, который когда то у нас был на «Турлейском» (ведь вы, господин офицер, кажется, были со мной на «Турлейском»?) вторым механиком, только потом он спятил и подался в монастырь. И сказал ему, что через неделю мы с Мартой приедем в Люблин лишь затем, чтобы, как положено, обвенчаться в его костеле, сделать то, на что не хватило времени тридцать семь лет тому назад, потому что мне тогда надо было выходить в море. И чтобы венчание прошло с хором и органистом, и чтобы не было никаких курсов и репетиций, которые сейчас устраивают перед венчаниями.
Он помнит, что после этих слов капитан прервался на мгновение, подозвал стюардессу и попросил:
– Не могли бы вместо этого шампанского принести хорошо охлажденной водки?
А когда стюардесса ушла, продолжил:
– Но даже тогда, когда я шел рядом с ней к алтарю во время этого венчания, я все еще не верил в Бога. Потому что я тогда не нуждался ни в Боге, ни в религии. Особенно в религии. Потому что религия, господин офицер, слегка подпускает туману. Потому что из религии иногда следует, что легче любить человечество, чем товарища по вахте. Я уверовал только тогда, когда ее не стало и в мире сделалось так пусто, что я был вынужден кого нибудь себе найти, чтобы не быть один как перст, когда я вернусь в свою каюту и на свой мостик. Я подумал, что Марта тоже наверняка не хотела быть одна, и, возможно, она была права всю жизнь. И тогда я нашел Бога. Иногда мне кажется, что я нашел Его, а порой, что после смерти Марты я просто сменил Бога, не изменяя веры. Но на судне можно обойтись без Бога и религии. Я так тридцать лет обходился. Ваше здоровье, господин офицер, – закончил он, улыбаясь и поднимая рюмку водки. А когда выпил, наклонился и добавил: – Я так вам скажу, господин офицер, что если у вас нет своей женщины, то тогда с Богом человеку в жизни лучше…
Достарыңызбен бөлісу: |