258
ΒΆ, как и хозяйственные формы, сражения, как и искусства,
науки, как и боги, математика, как и мораль. Все, что во-
обще стало, все, что проявляется, есть символ, есть выра-
жение души. Оно хочет быть увиденным глазами знато-
ка людей, оно не терпит подведения под законы, оно
должно быть прочувствовано во всем своем значении. И та-
ким вот образом исследование возвышается до последней
и высочайшей достоверности: все преходящее есть лишь
подобие91.
Познание природы может стать делом воспитания, знатоком истории рождаются92. Он постигает и проницает людей и факты одним взглядом, одним сконцентрированным чувством, которому нельзя научиться, которое не поддается никакому намеренному воздействию и достаточно редко проявляется во всей своей силе. Разлагать, определять, упорядочивать, размежевывать по причине и следствию можно когда угодно. Это работа; то же, другое, есть творчество. 1ештальт и закон, подобие и понятие, символ и формула воспринимаются совершенно различными органами. В этой противоположности проявляется соотношение жизни и смерти, зачатия и разрушения. Рассудок, система, понятие убивают, «познавая». Они превращают познанное в застывший предмет, позволяющий измерять себя и расчленять. Созерцание одушевляет. Оно включает единичное в живое, внутренне прочувствованное единство. Поэзия и историческое исследование родственны, счисление и познавание—тоже. Но—как говорит Теббель: «Системы не сновидятся, произведения искусства не исчисляются или, что то же, не измышляются» . Художник, настоящий историк созерцает, как нечто становится. Он наново переживает становление в чертах наблюдаемого предмета. Систематик, будь то физик, логик, дарвинист или пиши он прагматическую историю, осведомляется о том, что стало. Душа художника, подобно душе культуры, есть нечто взыскующее самоосуществления, нечто цельное и совершенное, на языке старой философии—микрокосм. Систематический, отвлеченный—«абс-трактный»—от чувственного ум представляет собой позднее, узкое и мимолетное явление и принадлежит к наиболее зрелым состояниям культуры. Он связан с городами, в которых все больше и больше уплотняется ее жизнь; с ними он появляется и с ними же вновь исчезает. Античная наука существует только от ионийцев VI века до римской эпохи. Античные художники существуют во все периоды античности.
Пусть нижеследующая схема вновь послужит уяснению сказанного:
9* 259
исторической картины, каждую мысль, каждое искусство, каждую войну, каждую личность, каждую эпоху сообразно их символическому содержанию и рассматривать саму историю уже не как простую сумму прошлого без собственного порядка и внутренней необходимости, но как своего рода организм строжайшего строения и исполненной глубокого смысла структуры, в развитии которого случайное присутствие наблюдателя не знаменует никакого рубежа, а будущее не выглядит уже бесформенным и неопределимым.
Культуры суть организмы*. Всемирная история—их общая биография. Огромная история китайской или античной культуры представляет собой морфологически точное подобие микроистории отдельного человека, какого-нибудь животного, дерева или цветка. Для фаустовского взора речь идет здесь не о каком-то притязании, но об опыте. Если есть желание узнать повсеместно повторяющуюся внутреннюю форму, то сравнительная морфология растений и животных давно уже подготовила соответствующую методику**. В судьбе отдельных, сменяющих друг друга, вырастающих друг возле друга, соприкасающихся, оттесняющих и подавляющих друг друга культур исчерпывается содержание всей человеческой истории. И если предоставить ее гештальтам, тщательно скрытым до настоящего времени под поверхностью тривиально протекающей «истории человечества», пройти перед духовным взором, то, должно быть, удастся отыскать исконный гештальт культуры как таковой, очищенный от всякого рода мути и побочности и лежащий в основе всех отдельных культур в качестве идеала формы.
Я отличаю идею культуры, совокупность ее внутренних возможностей от ее чувственного проявления в картине истории как достигнутого уже осуществления. Таково отношение души к живой плоти, ее выражению в самой сердцевине светового мира наших глаз. История культуры есть поступательное осуществление ее возможностей. Завершение равносильно концу. Аполлоническая душа, которую иные из нас в силах, пожалуй, понять и сопережить, именно так относится к своему раскрытию в действительности, к «античности», доступные глазу и рассудку остатки которой исследуют археолог, филолог, эстетик и историк.
Культура—это первофеномен всякой прошлой и будущей мировой истории. Глубокая и мало оцененная идея Гёте,
* Т. 2, с. 41 ел.
** Не разлагающую методику зоологического «прагматизма» дарвинистов с их погоней за каузальными связями, но созерцательную и обозревающую методику Гёте.
262
открытая им в его «живой природе» и постоянно полагавшаяся им в основу собственных морфологических изысканий, будет в самом точном смысле применена здесь ко всем вполне созревшим, умершим в расцвете, полуразвитым, подавленным в зародыше образованиям человеческой истории. Это метод угадывающего чутья, а не разложения. «Высшее, чего может достичь человек, есть изумление, и, если перво-феномен приводит его в изумление, он должен довольствоваться этим; ничего более высокого тот не может ему предоставить, и ему нечего уже искать: здесь пролегает граница»97. Первофеномен — это то именно, в чем идея становления в чистом виде предлежит взору98. Гёте ясно узрел своим духовным оком идею перворастения в гештальте каждого отдельного, случайно возникшего или вообще возможного растения. В своем исследовании os intermaxillare " он исходил из первофеномена типа позвоночных животных, в других областях—из геологического напластования, из листа как проформы всех растительных органов, из метаморфоза растений как прообраза всякого органического становления. «Тот же закон можно применить ко всему живому»,— писал он из Неаполя Гердеру, сообщая ему о своем открытии '°°. То был взгляд на вещи, который сумел бы понять Лейбниц; век Дарвина остался ему донельзя чуждым.
Но исторического рассмотрения, которое было бы вполне свободным от методов дарвинизма, т. е. систематического, покоящегося на каузальном принципе естествознания, вообще еще не существует. О строгой и ясной, совершенно сознающей свои средства и границы физиогномике, методы которой лишь предстояло еще обнаружить, ни разу не было речи. Здесь явлена великая задача XX столетия—тщательно вскрыть внутреннее строение органических единств, через которые и в которых свершается мировая история, отделить морфологически необходимое и существенное от случайного, осмыслить экспрессию событий и отыскать лежащий в ее основе язык.
Необозримая масса человеческих существ, безбрежный поток, выступающий из темного прошлого, оттуда, где наше чувство времени утратило свою упорядочивающую активность и беспокойная фантазия—или страх—вколдовала в нас картину геологических периодов земли, чтобы скрыть за ней какую-то неразрешимую загадку; поток, теряющийся в столь же темном и безвременном будущем,— таков фон
263
фаустовской картины человеческой истории. Однообразный прибой бесчисленных поколений волнует широкую поверхность. Ширятся сверкающие полосы. Мелькающие отсветы тянутся и пляшут над ними, морочат и темнят ясное зеркало, преображаются, вспыхивают и исчезают. Мы называем их родами, племенами, народами, расами. Они суммируют ряд поколений в узком круге исторической поверхности. Когда в них угасает формообразующая сила,— а сила эта весьма неоднородна, и с самого же начала предопределяет весьма неоднородную долговечность и пластичность указанных образований,—вместе с нею угасают и физиогномические, языковые, умственные признаки, и явление вновь растворяется в хаосе поколений. Арийцы, монголы, германцы, кельты, парфяне, франки, карфагеняне, берберы, банту—вот имена в высшей степени разнородных образований этого порядка.
На этой поверхности, однако, величественными кругами расходятся волны великих культур*. Они внезапно всплывают, расширяются в роскошных линиях, успокаиваются, исчезают, и зеркало прилива вновь одиноко и дремлюще вытягивается на опустевшем месте.
Культура рождается в тот миг, когда из прадушевного состояния вечно-младенческого человечества пробуждается и отслаивается великая душа, некий лик из пучины безликого, нечто ограниченное и преходящее из безграничного и пребывающего. Она расцветает на почве строго отмежеванного ландшафта, к которому она остается привязанной чисто вегетативно. Культура умирает, когда эта душа осуществила уже полную сумму своих возможностей в виде народов, языков, вероучений, искусств, государств, наук и таким образом снова возвратилась в прадушевную стихию. Но ее исполненное жизни существование, целая череда великих эпох, в строгих контурах очерчивающих поступательное самоосуществление, представляет собою сокровенную, страстную борьбу за утверждение идеи против сил хаоса, давящих извне, против бессознательного, распирающего изнутри, куда силы эти злобно стянулись. Не только художник борется с сопротивлением материи и с уничтожением идеи в себе. Каждая культура обнаруживает глубоко символическую и почти мистическую связь с протяженностью, с пространством, в котором и через которое она ищет самоосуществления. Как только цель достигнута и идея, вся полнота внутренних возможностей, завершена и осуществлена вовне, культура внезапно коченеет, отмирает, ее кровь свертывается, силы надламываются—она становится цивилизацией. Это
* Т. 2, с. 41 ел.
264
и есть то, что мы чувствуем и понимаем при словах «егип-тицизм», «византизм», «мандарины». В таком виде может она, иссохшее гигантское дерево в девственном лесу, еще столетиями и тысячелетиями топорщить свои гнилые сучья. Мы видим это на примерах Китая, Индии, мира ислама. Так и античная цивилизация эпохи императоров с мнимой юношеской силой и полнотой гигантски вытарчивала вверх, отнимая воздух и свет у юной арабской культуры Востока *.
Таков смысл всех закатов в истории—внутреннего и внешнего завершения, доделанности, ожидающей каждую живую культуру,— из числа которых в наиболее отчетливых контурах вырисовывается перед нами «закат античности», между тем как уже сегодня мы явственно ощущаем в нас самих и вокруг себя брезжущие знамения нашего—вполне однородного по течению и длительности с названным—события, которое падает на первые века ближайшего тысячелетия,— «заката Европы»**.
Каждая культура проходит возрастные ступени отдельного человека. У каждой есть свое детство, своя юность, своя возмужалость и старость. Юная, робеющая, полная предчувствий душа изливается на рассвете романского стиля и готики. Она заполняет фаустовский ландшафт от Прованса трубадуров до Хильдесхеймского собора епископа Бернварда. Здесь дует весенний ветер. «В творениях старонемецкого зодчества,—говорит Гёте,— очевиден расцвет необыкновенного состояния. Кому непосредственно предстает подобный расцвет, тот не может испытывать ничего, кроме изумления; но кто вгляделся в тайную внутреннюю жизнь растения, в шевеление сил и в то, как постепенно распускается цвет, тот видит вещи совершенно иными глазами, тот знает, что он видит»1Ш. Детство глаголет таким же образом и совершенно родственными звучаниями из раннегомеровской дорики, из древнехристианского, т. е. раннеарабского, искусства и из творений Древнего Царства в Египте, начинающегося с 4-й династии. Мифическое мироосознание борется тут со всем темным и демоническим в себе и в природе, словно с какой-то виной, дабы медленно вызревать навстречу чистому светозарному выражению на конец завоеванного и осмысленного существования. Чем более приближается культура к полу-
* Т. 2, с. 227 ел.
** Т. 2, с. 116 ел. Имеется в виду не катастрофа эпохи переселения народов, которая, подобно уничтожению культуры майя испанцами (т. 2, с. 51 ел.), была случайностью, лишенной признаков более глубокой необходимости, но внутренняя деструкция, начинающаяся со времен Адриана и соответственно в Китае в период правления династии Хань (25—220).
265
денной высоте своего существования, тем мужественнее, суровее, сдержаннее, насыщеннее становится ее окончательно удостоверенный язык форм, тем увереннее она в ощущении своей силы, тем яснее прорезываются ее черты. Ранним утром все это было еще смутно, сбивчиво, ищуще, исполнено детской тоски и одновременно страха. Присмотримся к орнаментике романо-готических церковных порталов Саксонии и южной Франции. Вспомним древнехристианские катакомбы и вазы дипилоновского стиля. Теперь же, в полном сознании зрелой формообразующей силы, каковой ее являют эпохи начинающегося Среднего Царства, Писистратидов, Юстиниана I, Контрреформации, каждый нюанс выражения выглядит изысканным, строгим, размеренным, исполненным изумительной легкости и самоочевидности. Здесь повсюду встречаются мгновения яркого совершенства, те самые мгновения, в которые возникли голова Аменемхета III (сфинкс гиксосов из Таниса), свод Св. Софии, полотна Тициана. Более поздними, нежными, почти ломкими, исполненными щемящей сладости последних октябрьских дней предстают книд-ская Афродита и кариатиды Эрехтейона, арабески сарацинских подковообразных арок, дрезденский Цвингер, Ватто и Моцарт. Наконец, со старостью наступающей цивилизации огонь души угасает. Убывающая сила вторично покушается, с половинчатым успехом,— в классицизме, не чуждом ни одной угасающей культуре,— на творчество большого размаха; душа еще раз тоскливо вспоминает—в романтике—о своем детстве. И вот же, усталая, раздосадованная и холодная, она теряет радость жизни и—как в римскую императорскую эпоху — из тысячелетнего света вожделеет обратно к мраку прадушевной мистики, к материнскому лону, к могиле. Таково волшебство «второй религиозности» *, каковым испытывали его тогда на себе позднеантичные люди в отправлениях культов Митры, Исиды и Гели оса—тех самых культов, которые только что рассветающая на Востоке душа наполнила совершенно новой внутренней жизнью в качестве утреннего, мечтательного и боязливого выражения своего одинокого существования в этом мире.
8
Говорят о габитусе растения, имея в виду при этом одному ему присущий способ внешнего проявления, характер, ход развития, продолжительность его вступления в све-
* Т. 2, с. 380 ел.
266
товой мир наших глаз, в силу чего каждое растение каждой своей частью и на каждой ступени своей жизни отличается от экземпляров всех прочих растительных видов. Я применяю это важное для физиогномики понятие к великим организмам истории и говорю о габитусе индийской, египетской, античной культуры, истории или духовности. Смутное ощущение этого всегда было заложено уже в понятии стиля, и приходится лишь уяснять и углублять его, говоря о религиозном, научном, политическом, социальном, хозяйственном стиле культуры, вообще о стиле души. Этот габитус существования в пространстве, распространяющийся у отдельных людей на поступки и мысли, осанку и умонастроение, охватывает в существовании целых культур всю совокупность жизненных выражений высшего порядка, как-то: выбор определенных видов искусства (объемной пластики, фрески эллинами, контрапункта, масляной живописи на Западе) и решительное отклонение других (пластики арабами), склонность к эсотерике (Индия) или популярности (античность), к речи (античность) или письменности (Китай, Запад), где выражения эти оказываются формами духовной коммуникации, типом соответствующих чаяний, административных систем, способов общения и поведенческих норм. Все великие личности антики образуют одну довлеющую себе группу, душевный габитус которой строго отличается от габитуса всех значительных людей арабской или западной группы. Если сравнить даже Гёте или Рафаэля с античными людьми, то Гераклит, Софокл, Платон, Алкивиад, Феми-стокл, Гораций, Тиберий тотчас же сойдутся в одно уникальное семейство. Каждый античный мировой город, от Сиракуз Гиерона до императорского Рима, будучи воплощением и символом одного и того же жизнеощущения, глубоко отличается по самому своему плану, виду улиц, языку частной и официальной архитектуры, по типу площадей, переулков, дворов, фасадов, по красочности, шуму, толкотне, по духу своих ночей от группы индийских, арабских, западных мировых городов. В завоеванной Гранаде еще долго чувствовалась душа арабских городов, Багдада и Каира, тогда как в Мадриде Филиппа II налицо уже все физиогномические признаки облика современного города, вроде Лондона и Парижа. В каждом инобытии этого рода лежит высокая символика; вспомним западную склонность к прямолинейным перспективам и проспектам, наподобие, скажем, мощного пролета Елисейских Полей от Лувра или площади перед собором Св. Петра, и полную ее противоположность в почти умышленной запутанности и узости Via sacra, Forum Romanum и Акрополя с их асимметричным
267
и неперспективным расположением частей. Даже и градостроительство— то ли из смутного влечения, как в готике, то ли сознательно, как со времен Александра и Наполеона,— повторяет в первом случае принцип лейбницевской математики бесконечного пространства, а во втором—принцип евклидовых разобщенных тел*.
Но к габитусу группы организмов относятся также определенная продолжительность жизни и определенный темп развития. Эти понятия не должны отсутствовать и в учении о структуре истории. Такт античного существования был' иным, чем такт египетского или арабского. Позволительно говорить об Andante эллинско-римского и об Allegro con brio фаустовского духа. С понятием продолжительности жизни человека, бабочки, дуба, травинки связывается, безотносительно ко всякого рода случайностям отдельной судьбы, определенное значение. В жизни любого человека десять лет являются приблизительно равнозначащим отрезком, а метаморфоза насекомых в отдельных случаях обусловлена неким заведомо точно известным количеством дней. Римляне связывали со своими понятиями pueritia, adolescentia, Juventus, virilitas, senectusl02 определенные, почти что математически точные представления. Биология будущего, несомненно, сделает заранее предрешенную продолжительность жизни родов и видов—в противоположность дарвинизму и с принципиальным исключением мотивов каузальной целесообразности в вопросе происхождения видов—отправной точкой для совершенно новой постановки проблем**. Продолжительность жизни поколения—безразлично каких существ—есть факт почти мистического значения. И вот же эти отношения самым неожиданным образом оказываются действительными и для всех развитых культур. Каждая культура, каждая ранняя пора, каждый подъем и спад, каждый из ее внутренне необходимых уровней и периодов имеют определенную, всегда равную, всегда со значимостью символа периодически возвращающуюся длительность. Задача настоящей книги не сводится к раскрытию этого мира таинственных взаимосвязей, но искрящиеся на протяжении всего последующего изложения факты выявят нам многообразие сокрытых здесь смыслов. Что значит резко выделяющийся во всех культурах 50-летний период в ритме политического, духовного и художественного становления?*** Или 300-летние периоды барокко,
* Т. 2, с. 108 ел.
** Т. 2, с. 36 ел.
*** Я обращаю здесь внимание хотя бы на интервал между тремя Пуническими войнами и на равно подлежащий чисто ритмическому пониманию ряд, включающий войны за испанское наслед-
268
ионики, великих математик, аттической пластики, мозаичной живописи, контрапункта, галилеевской механики? Что означает идеальная продолжительность жизни в одно тысячелетие для каждой культуры по сравнению с отдельным человеком, чья «жизнь длится 70 лет»?
Как листья, цветы, ветви и плоды выражают своей формой, обликом и видом жизнь растения, так и религиозные, научные, политические, хозяйственные образования дают выражение жизни культуры. То, чем был, скажем, для индивидуальности Гёте ряд таких разнообразных проявлений, как Фауст, учение о цвете, Рейнеке-Лисс, Тассо, Вертер, путешествие в Италию, любовь к Фридерике, Западно-Восточный Диван и Римские Элегии, то же значение для индивидуальности антики имеют персидские войны, аттическая трагедия, полис, дионисическая стихия, равно как и тирания, ионическая колонна, геометрия Евклида, римский легион, бои гладиаторов и «panem et circenses» императорской эпохи.
В этом смысле и каждая сколько-нибудь значительная частная жизнь с глубочайшей необходимостью повторяет все эпохи той культуры, к которой она принадлежитшз. В каждом из нас пробуждается внутренняя жизнь — в тот решительный миг, когда осознается наличие своего Я,— там именно и таким же образом, где и как пробудилась некогда душа целой культуры. Каждый из нас, людей Запада, вторично переживает в детстве свою готику, свои соборы, рыцарские замки и героические сказания, "Dieu le veut" l04 крестовых походов и душевную муку юного Парцифаля, в снах наяву и в детских играх. Каждый юный грек нес в себе свою гомеровскую эпоху и свой Марафон. В гётевском Вер-тере, этой картине поворота в судьбах юности, знакомом каждому фаустовскому, но ни одному античному человеку, вновь всплывает ранняя утренняя пора Петрарки и миннезанга. Когда Гёте набрасывал план своего перво-Фауста, он был Парцифалем. Когда он заканчивал первую часть, он был Тамлетом. И только со второй частью стал он космополитом XIX века, понимавшим Байрона. Даже старость, те причудливые и бесплодные века позднейшего эллинизма, это «второе детство» усталой и пресыщенной интеллигентности можно изучать на многих великих старцах античности. В «Вакханках» Еврипида предвосхищено многое
ство, войны Фридриха Великого, Наполеона, Бисмарка и мировую войну (ср. т. 2, с. 487). К этому относится и душевная связь между дедом и внуком. Отсюда берет свое начало убеждение первобытных народов, что душа деда возвращается во внуке, и распространенный обычай давать внуку имя деда, которое своей мистической силой вновь приковывает душу последнего к телесному миру.
269
из жизнеощущения императорской эпохи, в платоновском «Тимее» — многое из ее религиозного синкретизма. А гётев-ский второй Фауст, вагнеровский Парсифаль заранее оглашают, какую форму примет наша душевность в ближайшие, последние в творческом отношении, столетия.
Биология называет гомологией органов их морфологическую эквивалентность, в противоположность аналогии, относящейся к эквивалентности их функций. Это многозначительное и впоследствии столь плодотворное понятие ввел Гёте, пришедший с его помощью к открытию os intermaxillare у человека; Овен придал ему строго научную формулировку. Я ввожу и это понятие в исторический метод.
Известно, что каждой части человеческого черепа точно соответствует определенная часть у каждого позвоночного животного, вплоть до рыб, и что грудные плавники рыб и ноги, крылья, руки обитающих на земле позвоночных животных суть гомологичные органы, хотя они и утратили самые отдаленные признаки сходства. Гомологичны легкое наземных животных и плавательный пузырь' рыб, аналогичны—в смысле употребления—легкое и жабры*. Здесь проявляется углубленное, приобретенное строжайшей выучкой взгляда морфологическое дарование, совершенно чуждое нынешнему историческому исследованию с его поверхностными сравнениями—между Христом и Буддой, Архимедом и Галилеем, Цезарем и Валленштейном, немецким и эллинским партикуляризмом. В ходе этой книги будет все с большей отчетливостью проясняться, какие невиданные перспективы предстоят взору, если только отмеченный строгий метод найдет понимание и развитие также и в рамках исторического рассмотрения. Гомологичными образованиями являются—упомянем здесь лишь немногое—античная пластика и западная инструментальная музыка, пирамиды 4-й династии и готические соборы, индийский буддизм и римский стоицизм (буддизм и христианство даже не аналогичны}, эпохи «борющихся уделов» Китая, гиксосов и Пунических войн, Перикла и Омейядов, эпохи Ригведы, Плотина и Дан-
* Не лишне добавить, что эти чистые феномены живой природы далеки от всякой каузальности и что материализм должен был извратить их картину лишь внедрением мотивов целесообразности в целях сохранения системы для житейского понимания. Гёте, предвосхитивший из дарвинизма приблизительно столько, сколько останется от него через пятьдесят лет, полностью исключает принцип каузальности. Для беспричинной и бесцельной действительной жизни характерно то, что дарвинисты вовсе не заметили здесь отсутствия принципа. Понятие первофеномена не допускает никаких каузальных предположений, если только не подвергнуть его предварительно механистическому лжетолкованию.
270
те. Гомологичны дионисическое течение и Ренессанс, аналогичны дионисическое течение и Реформация. Для нас— Ницше правильно почувствовал это—«Вагнер резюмирует современность» '°5. Следовательно, и для античной современности должно иметься нечто соответствующее: это — пергамское искусство. (Таблицы, помещенные в начале, дают предварительное понятие о плодотворности этого аспекта.)
Из гомологии исторических явлений следует тотчас же совершенно новое понятие. Я называю «одновременными» два исторических факта, которые выступают, каждый в своей культуре, в строго одинаковом—относительном—положении и, значит, имеют строго соответствующее значение. Было уже показано, что развитие античной и западной математики протекает в полной согласованности. Здесь, стало быть, позволительно было бы назвать Пифагора и Декарта, Архита и Лапласа, Архимеда и Гаусса одновременными. Одновременно протекает возникновение ионики и барокко. Полигнот и Рембрандт, Поликлет и Бах—современники. Одновременными предстают во всех культурах Реформация, пуританизм, прежде всего поворот к цивилизации. В античности эта эпоха носит имена Филиппа и Александра, на Западе одновременное событие выступает в образе Революции и Наполеона. Одновременно строятся Александрия, Багдад и Вашингтон*; одновременно возникает античная монета и наша двойная бухгалтерия, начальные формы тирании и Фронда, Август и Шихоангти, Ганнибал и мировая война.
Я надеюсь доказать, что все без исключения великие творения и формы религии, искусства, политики, общества, хозяйства, науки одновременно возникают, завершаются и угасают во всей совокупности культур; что внутренняя структура одной полностью соответствует всем другим; что в исторической картине любой из них нет ни одного имеющего глубокий физиогномический смысл явления, к которому нельзя было бы подыскать эквивалента во всех других, притом в строго знаменательной форме и на вполне определенном месте. Конечно, для понимания этой гомологии двух фактов требуется совсем иное и независимое от видимости переднего плана углубление, чем это до сих пор практиковалось среди историков, которым и в дурном сне не могло привидеться, что протестантизм находит свое отражение в дионисическом движении и что английский пуританизм на Западе соответствует исламу в арабском мире.
* Т. 2, с. 118.
271
В этой перспективе открывается возможность, далеко превосходящая честолюбие всего прежнего исторического исследования, которое по сути ограничивалось тем, что в меру знаний упорядочивало прошедшее, следуя к тому же однорядной схеме, а именно: возможность переступить настоящее как предел исследования, а также предопределить еще не истекшие эпохи западной истории сообразно их внутренней форме, длительности, темпу, смыслу и результату и вдобавок ко всему реконструировать давно минувшие и неизвестные эпохи, даже целые культуры прошлого, руководствуясь морфологическими взаимосвязями (прием, не лишенный сходства с процедурой палеонтологии, которая способна сегодня по одному найденному обломку черепа дать значительные и надежные сведения о скелете и о принадлежности экземпляра к определенному виду).
Вполне возможно, допустив наличие физиогномического такта, по разбросанным деталям орнаментики, архитектурного стиля, письма, по отдельным данным политического, хозяйственного, религиозного характера восстановить органические основные черты исторической картины целых столетий, прочитать по элементам языка художественных форм, скажем, современную им форму государственности или по математическим формам характер соответствующих хозяйственных форм—подлинно гётевская, восходящая к гётев-ской идее первофеномена процедура, вполне привычная в ограниченном диапазоне сравнительной зоологии и ботаники, но и допускающая в самой непредвиденной степени расширение на всю область истории.
Достарыңызбен бөлісу: |