Авдейчик Людмила Леонидовна (Минск)
РЕЦЕПЦИЯ ЖИЗНИ И ТВОРЧЕСТВА ВЛ. СОЛОВЬЕВА
В РОМАНЕ А. ТАВРОВА «МАТРОС НА МАЧТЕ»
Владимир Сергеевич Соловьев (1853 – 1900) – фигура ключевая для русской культуры ХХ века. Основоположник русской религиозной философии, вдохновитель поэзии русского символизма, предтеча эпохи русского модернизма, Соловьев был личностью оригинальной и незаурядной, что, конечно, способствовало мифологизации и даже мистификации его образа уже при его жизни: «Кому случалось хоть раз видеть покойного Владимира Сергеевича Соловьева – тот навсегда сохранял о нем впечатление человека, совершенно непохожего на обыкновенных смертных» [1, c.44.].
Поклонники и последователи видели в нем провозвестника новой эры Софии и Богочеловечества, духовидца, пророка, оттеняя облик земного человека ореолом религиозно-мистических представлений. Можно даже говорить о создании некоего “культа личности” Соловьева, который был особенно актуален на рубеже ХIХ – ХХ веков, и в силу разных обстоятельств возродился через столетие – на рубеже ХХ – ХХI веков.
Рецепции жизни и творчества Соловьева в литературных и металитературных текстах постепенно множили многообразные мифологические напластования и тем самым обогащали русскую культуру новыми смыслами, ведь «личностный облик, существующий в истории культуры на протяжении длительного времени, неизбежно превращаясь в мифологему, по-своему трансформирует культурную ситуацию и является стимулом для новых творческих исканий» [2, c.4].
Таким стимулом стал образ Соловьева и его философия для современного русского писателя Андрея Таврова. В своем постмодернистском романе “Матрос на мачте” (2009) Тавров обращается к рецепции жизни и творчества Владимира Соловьева с разных сторон: во-первых, поэт-философ становится одним из героев его романа и удивительным образом связан с другими героями, во-вторых, Тавров актуализирует и интериоризирует некоторые ключевые идеи его философии и даже несколько раз цитирует на страницах своего романа стихотворения Соловьева и его поэму “Три свидания”. Попробуем разобраться, как и с какой целью Тавров обращается к столь многомерной рецепции в своем произведении.
Голос Соловьева звучит уже в эпиграфе к роману:
Эти звезды мне стезею млечной
Насылают верные мечты
И растят в пустыне бесконечной
Для меня нездешние цветы.
Цитирование стихотворения Соловьева “Милый друг, не верю я нисколько” вполне закономерно. Строками поэта-мистика Тавров сразу задает основной вектор развития мысли романа – поиск вечных констант бытия, устремленность взгляда писателя ввысь к звездам в поиске “нездешних цветов” иных миров для понимания взаимосвязи мира духовного и физического. Так акцентируется мистико-философская составляющая романа. Однако цитате из поэзии Соловьева предшествует цитата из средневекового японского трактата Дзэами Мотокиё «Предание о цветке стиля»: «Вселенная — сосуд, содержащий в себе все: цветы и листья, снег и луну, горы и моря, деревья и траву, живое и неживое. Всему — свое время года. Сделайте эти бесчисленные вещи предметом искусства, сделайте свою душу сосудом Вселенной... Тогда вы сможете постичь изначальную основу искусства — Тайный Цветок...» [3]. В этой цитате помимо мысли о мистических «тайных цветах» – символе эстетического, проявленного в высшей степени, или красоты, преображающей бытие, имплицитно выражена и главная идея романа, универсальная для мировой культуры, но особым образом актуализированная в философии Соловьева, – идея мирового Всеединства. Соловьевская формула «Одно во всем и всё в Одном» выражает философско-религиозное представление о мистической связи всех вещей в единой системе существования, причем здесь важны связи явные и неявные, физические и духовные, постигаемые как логическим путем, так и в мистических откровениях. В общем, на подобной концепции бытия и основан весь роман А. Таврова «Матрос на мачте».
Поэтому поначалу роман, что вполне приемлемо для произведения постмодернизма, кажется излишне многоголосным и алогичным, слишком наполненным на первый взгляд несвязанными смыслами, героями, сюжетами: в романе соединяется философия Владимира Соловьева, японский театр Но, отдельные положения философии Дао, каббалы, алхимии, гадание на картах Таро, упоминание картин Матисса и Брейгеля, мифический образ «возлюбленной» королевы Мэб и др. Однако у Таврова данное многоголосие не является апологией плюрализма мнений – это скорее еще одно доказательство взаимосвязи всего существующего в едином тексте романа и в «мире-тексте».
Линия, связанная с Соловьевым, в романе Таврова не только на идейно-аксиологическом уровне перекликается с мировоззрением автора, но и напрямую определяет судьбы героев произведения. Для этого Тавров использует прием альтернативной биографии и мистификации. Включая в роман некоторые факты из биографии Вл. Соловьева, он их по своему интерпретирует и домысливает: так эпизод, связанный со спасением философом 5-летней девочки развивается в сюжет спасения бабушки главного героя романа – мыслителя и вольного художника Шарманщика: «Теперь Шарманщик стоял и не верил своему счастью. Ведь если все это действительно так, то род его жизни идет отныне не откуда-нибудь, а от великого русского человека и философа, о котором он одно время собирался писать диссертацию, а потом чуть было не написал либретто для оперы – от Владимира Сергеевича Соловьева. Вот так так! Вот так история!! <…> Теперь Шарманщик знал, что он Шарманщик – не просто какой-то там наследник, впрочем, довольно-таки достойной старой русской семьи, а – раз, два, три, – быстро подсчитал он в уме, слегка пригибая пальцы, – а правнук духовный и физический Владимира Сергеевича Соловьева, духовидца, поэта и странника» [3]. Кстати, об этом судьбоносном событии Шарманщик узнает из текста-мистификации – некоего «выдуманного» дневника Софьи Мартыновой (возлюбленной Соловьева), который ему случайно передает незнакомая монашенка в Польше.
Еще один важный эпизод из жизни Соловьева – видение Софии в пустыне близ Каира – при всей загадочности и мистичности тоже обрастает в романе неожиданными деталями. «Перед отъездом из Лондона он (Соловьев) зашел в лавочку древностей и купил веер. Продавец, похожий на диккенсовского персонажа <…>, не торопясь и степенно объяснил ему, что вещь эта старинная и привезена с Востока. Он развернул веер, и на зеленый шелк взлетел алый дракон. Владимир Сергеевич вспомнил, что едет в страны жаркие, и веер купил» [3].
Веер, который в романе ассоциируется в первую очередь с японским театром Но, становится главным атрибутом каирского приключения. Этот предмет философ, согласно логике повествования, берет с собой в пустыню и кладет под голову, когда вынужден заночевать на песке вдалеке от цивилизации. Однако все происходящее с Соловьевым для Таврова не условность и не театр, а скорее сценарий реальности со сложным, «веерным», и порой необыкновенно ярким сюжетом, кем-то заранее продуманным и написанным. А потому все происшедшее в пустыне описывается в романе с некоторой степенью условности, как театральная постановка, во время которой бьют барабаны, поет хор, выразительно взмахивает японский веер: «Поскольку то, что произошло дальше, является никакой не выдумкой, а чистой правдой, но обычными словами изложено быть не может, то мы для того, чтобы хотя бы попытаться быть понятыми, перестанем рассказывать сказки и байки про масонские ложи и каббалистические секреты, а вместе с философом поднимем веер <…> Но как только мы поднимаем веер, приходят в движение ангелы…» [3].
Чтобы несколько снизить возвышенный пафос и при этом подчеркнуть ощущение сверхреальности происходящего, Тавров добавляет театральности и условности в эпизод о Соловьеве в пустыне. Тон его повествования периодически трансформируется в стилизацию то несколько иронического, то сказочно-былинного повествования: «А теперь уж, наверное, понятно, с какой подругой шел на свидание в пустыню философ Владимир Соловьев. А не сходи он тогда на свиданье в пески, не подставься тогда кочевым чудакам на верблюдах, не задремли после этого от усталости и тоски на мертвом песке, совсем на Руси забыли бы про деву Софию» [3].
Но само описание видения Соловьевым Софии в главе «Очами, полными лазурного огня…» у Таврова очень подробное, в определенной степени мистическое, и при этом возвышенное и поэтическое, дополненное цитатами из поэмы Соловьева «Три свидания». Тавров словно пытается понять механизм богооткровения, когда при внешней бездейственности происходит глобальный внутренний прорыв, душевный переворот, открытие духовного зрения: «Человек на земле оставался неподвижным все утро. Он лежал без движений в темноте под звездами. <…> И именно хор поведал о том, что веер, лежащий на песке, теперь символизировал высшую степень просветленности и от этого подрагивал и потрескивал, пропуская сквозь себя все три мира. Именно хор спел, что в низкой реальности можно было увидеть спящего и неподвижного человека на земле, а на самом деле было не так. На самом деле глаза человека были открыты и из них словно били невидимые, как горящий спирт на солнце, зрячие струи бесконечного зрения, обволакивая вселенную, галактики, звезды и Землю с ее морями, хребтами гор, равнинами, пустынями и никому не видимым телом, лежащим на песке одной из них.
<…> И тогда певец из хора пропел на языке, который еще не наступил на земле, несколько фраз, а потом пропел их еще раз, уже на русском:
И я уснул, когда ж проснулся чутко, —
Дышали розами земля и неба круг.
И в пурпуре небесного блистанья
Очами, полными лазурного огня,
Глядела ты, как первое сиянье
Всемирного и творческого дня.
Что есть, что было, что грядет вовеки —
Все обнял тут один недвижный взор...» [3]
Этот момент видения Софии, имевший значение скорее в сфере Духа, нежели в материальной реальности, впоследствии, по мнению Таврова, кардинальным образом меняет не только жизнь самого философа, но и вектор развития всей русской культуры: «Когда Она появилась, он (Соловьев) не успел заплакать от радости и красоты, потому что плакал уже задолго до этого, всю оставшуюся в прошлом вечность, предшествующую этому мигу. Он жил лишь потому, что этот миг в пустыне в дальнейшем наступил, и, наступив, разбежался, словно круг от брошенного камня, во все стороны времени и пространства, в прошлое и будущее» [3].
Помимо Соловьева, в романе есть и другие персонажи, ассоциативно связанные с ним, странники ХХI века, пребывающие в состоянии непрерывного поиска с целью «собрать все, что разлетелось на части», то есть вернуться к утраченному Всеединству. Это Шарманщик – двойник Соловьева, мыслитель, искатель истины, не похожий на других, одинокий в своей непохожести, и молодая семнадцатилетняя Арсения – земной двойник Софии, имя которой даже немного созвучно каббалистическому Айн-Соф, прекрасная девушка, пребывающая в постоянном поиске своего возлюбленного Шарманщика, встреча с которым, по ее мнению, позволит восстановить некое внутреннее, а затем и мировое единство. Есть в романе и еще один персонаж – двойник Соловьева – милиционер Лука, влюбленный в некую призрачную королеву фею Мэб, нереальную женщину, но их любовь описана скорее в сатирическом ключе.
Связано с образом Соловьева и название романа. Хотя «матрос на мачте» – сложный для интерпретации знак, приобретающий черты симулякра. По сути, образ «матроса на мачте» ассоциативно отсылает нас к первой букве иврита алеф, которая не раз упоминается в романе, есть даже некое визуально сходство этих объектов (см. табл. 1):
Матрос на мачте
|
Буква алеф
|
В греческом алфавите «лежащий на боку» алеф «встал на ноги»
|
Табл. 1
Являясь первой буквой семитских алфавитов, алеф в каббалистическом учении обозначает Айн-соф – безграничную, чистую божественность, софийное начало, выражает мистическую связь между мирами, отождествляется с числом 1 и становится символом Божественного Всеединства мира. В Книге Зоар (Книге Сияния) – важнейшем источнике каббалы, мистического учения, которое, кстати, хорошо знал Соловьев и с которым, по видимому, знаком Тавров, – встречаем следующие слова Творца о букве алеф: «Ты будешь стоять во главе всех букв и не будет во мне единства, как только через тебя, с тебя всегда будет начинаться расчет всего и все деяния этого мира, а все единство только в тебе».
По Таврову, буква Алеф (духовная основа бытия, единство с Богом) практически утрачена в мире-тексте, как утрачена и сама Душа Мира – София. Осталось только визуальное начертание буквы, пустая форма (алеф «можно увидеть в Библии, в книжке и даже на Иерусалимском вокзале»), но суть практически потеряна, по крайней мере для большинства («земная душа Алефа давным-давно исчезла, а значит, осталась одна видимость»). И только избранным – философам, мистикам, художникам, познавшим Истину, – дана возможность напоминать миру об утраченном Всеединстве, прозревать его через некое откровение, как это было в случае с Соловьевым, возвращать снова и снова Алеф в алфавит бытия (так в романе реализуется концепция «вечного возвращения»). Подобные «пророки», на которых держится софийная основа мира, у Таврова превращаются в «матросов на мачте», которые, находясь на некоей высоте, видят и знают больше других и ведут своим знанием корабль жизни по нужному курсу: «Художник понимал, что должен записать эту историю не для того, чтобы кто-то ее прочел, но чтобы мир продолжался. Потому что, если его не перерассказывать заново, то наступает миг, когда всем делается невыносимо. Но если все время рассказывать свою историю и делать это искренне, то рано или поздно он сможет найти утраченную букву Алеф, и тогда на земле настанет Золотой Век».
Подводя итоги, отметим, что Тавров в своем романе «Матрос на мачте» многократно, непосредственно и опосредованно, эксплицитно и имплицитно обращается к рецепции жизни и творчества Соловьева. Используя в своем романе биографические сведения о Соловьеве, Тавров специфическим образом подает их: он выбирает неожиданный формат жизнеописания поэта-философа (фальсифицированные дневники Софьи Мартыновой, псевдосценарий спектакля японского театра Но); он домысливает некоторые моменты и детали своего повествования о Соловьеве, но в принципе ничего не изменяет по существу. Тавров очень аккуратно, для писателя-постмодерниста, обходится с жизнеописанием Соловьева, возможно, потому, что поэт-философ является авторитетной фигурой не только для героев романа Шарманщика и Арсении, но и для самого автора. Тавров не идет по пути десакрализации и демифологизации авторитетов, как это делал, к примеру, Дмитрий Галковский в своем романе «Бесконечный тупик». Впрочем, Тавров и не идеализирует Соловьева. Он скорее обращается к популяризации своих идей и того, что с ними перекликается, как это происходит в случае с образом Соловьева, его идеей Всеединства и учением о Софии. А потому сложно не согласится с мнением Елены Эберле: «Всем своим творчеством – поэзией, прозой, эссеистикой – осмыслением своего жизненного пути Андрей Тавров непреклонно утверждает родственный Соловьеву примат духовного. И мне представляется, что роман «Матрос на мачте» – это поэтическое олицетворение не только основного смыслового содержания философии Владимира Сергеевича Соловьева, но и мировоззрения самого Андрея Таврова» [4].
Литература
-
Трубецкой Е.Н. Личность В.С. Соловьева // О Вл. Соловьеве / Авт.- сост. С.Н. Булгаков [и др.]. – Томск: Водолей, 1997. – С. 44–70.
-
Фараджев К.В. Владимир Соловьев: мифология образа / К.В. Фараджев. – М.: Аграф, 2000. – 160 с.
-
Тавров А. Матрос на мачте // Журн. «Урал», 2009. – № 5 [Электронный ресурс]. – Режим доступа: http://magazines.russ.ru/ural/2009/5/ta3.html. – Дата доступа: 07.04.2014.
-
Эберле Е. Уроки небыстрого чтения: о романе А. Таврова «Матрос на мачте» // Русский журнал. – Режим доступа: http://www.russ.ru/pole/Uroki-nebystrogo-chteniya-o-romane-Andreya-Tavrova-Matros-na-machte – Дата доступа: 07.04.2014.
Достарыңызбен бөлісу: |