М. ШОЛОХОВ
СУДЬБА ЧЕЛОВЕКА
(фрагмент рассказа)
… В начале сентября из лагеря под городом Кюстрином перебросили нас,
сто сорок два человека советских военнопленных, в лагерь Б-14, неподалеку от
Дрездена. К тому времени в этом лагере было около двух тысяч наших. Все
работали на каменном карьере, вручную долбили, резали, крошили немецкий
камень. Норма – четыре кубометра в день на душу, заметь, на такую душу,
какая и без этого чуть-чуть, на одной ниточке в теле держалась. Тут и началось:
через два месяца от ста сорока двух человек нашего эшелона осталось нас
пятьдесят семь. Это как, браток? Лихо? Тут своих не успеваешь хоронить, а тут
слух по лагерю идет, будто немцы уже Сталинград взяли и прут дальше, на
Сибирь. Одно горе к другому, да так гнут, что глаз от земли не подымешь,
вроде и ты туда, в чужую немецкую землю просишься. А лагерная охрана
каждый день пьет, песни горланят, радуются, ликуют.
И вот как-то вечером вернулись мы в барак с работы. Целый день дождь
шел, лохмотья на нас хоть выжми, все мы на холодном ветру продрогли, как
192
собаки, зуб на зуб не попадает. А обсушиться негде, согреться – то же самое, и
к тому же голодные не то что досмерти, а даже еще хуже. Но вечером нам еды
не полагалось.
Снял я с себя мокрое рванье, кинул на нары и говорю: «Им по четыре
кубометра выработки надо, а на могилу каждому из нас и одного кубометра
через глаза хватит». Только и сказал, но ведь нашелся же из своих какой-то
подлец, донес коменданту лагеря про эти мои горькие слова.
Комендантом лагеря, или, по-ихнему, лагерфюрером, был у нас немец
Мюллер. Невысокого роста, плотный, белобрысый и сам весь какой-то белый: и
волосы на голове белые, и брови, и ресницы, даже глаза у него были белесые,
навыкате. По-русски говорил, как мы с тобой, да еще на «о» налегал, будто
коренной волжанин… Бывало, выстроит нас перед блоком – барак они так
называли, – идет перед строем со своей сворой эсэсовцев, правую руку держит
на отлете. Она у него в кожаной перчатке, а в перчатке свинцовая прокладка,
чтобы пальцев не повредить. Идет и бьет каждого второго в нос, кровь пускает.
Это он называл «профилактикой от гриппа». И так каждый день. Всего четыре
блока в лагере было, и вот он нынче первому блоку «профилактику»
устраивает, завтра – второму, и так далее. Аккуратный был, гад, без выходных
работал.
Так вот этот самый комендант на другой день после того, как я про
кубометры сказал, вызывает меня. Вечером приходят в барак переводчик и с
ним два охранника. «Кто Соколов Андрей?» Я отозвался. «Марш за нами, тебя
сам герр лагерфюрер требует». Понятно, зачем требует. На распыл.
Попрощался я с товарищами, все они знали, что на смерть иду, вздохнул и
пошел. Иду по лагерному двору, на звезды поглядываю, прощаюсь и с ними,
думаю: «Вот и отмучился ты, Андрей Соколов, а по-лагерному – номер 331».
Что-то жалко стало Иринку и детишек, а потом жаль эта утихла и стал я
собираться с духом, чтобы глянуть в дырку пистолета бесстрашно, как и
193
подобает солдату, чтобы враги не увидали в последнюю минуту, что мне с
жизнью расставаться все-таки трудно…
В комендантской – цветы на окнах, чистенько, как у нас в хорошем клубе.
За столом – все лагерное начальство. Пять человек сидят, шнапс глушат и
салом закусывают. На столе у них початая здоровенная бутыль со шнапсом,
хлеб сало, моченые яблоки, открытые банки с разными консервами. Мигом
оглядел я всю эту жратву, и – не поверишь – так меня замутило, что за малым
не вырвало. Я же голодный, как волк, отвык от человеческой пищи, а тут
столько добра перед тобою… Кое-как задавил тошноту, но глаза оторвал от
стола через великую силу.
Прямо передо мною сидит полупьяный Мюллер, пистолетом играется,
перекидывает его из руки в руку, а сам смотрит на меня и не моргнет, как змея.
Ну, я руки по швам, стоптанными каблуками щелкнул, громко так докладываю:
«Военнопленный Андрей Соколов по вашему приказанию, герр комендант,
явился». Он и спрашивает меня: «Так что же, русс Иван, четыре кубометра
выработки – это много?» – «Так точно, – говорю, – герр комендант, много». –
«А одного тебе на могилу хватит?» – «Так точно, герр комендант, вполне
хватит и даже останется».
Он встал и говорит: «Я окажу тебе великую честь, сейчас лично
расстреляю тебя за эти слова. Здесь неудобно, пойдем во двор, там ты и
распишешься». – «Воля ваша», – говорю ему. Он постоял, подумал, а потом
кинул пистолет на стол и наливает полный стакан шнапса, кусочек хлеба взял,
положил на него ломтик сала и все это подает мне и говорит: «Перед смертью
выпей, русс Иван, за победу немецкого оружия».
Я было из его рук и стакан взял и закуску, но, как только услыхал эти
слова, – меня будто огнем обожгло! Думаю про себя: «Чтобы я, русский солдат,
да стал пить за победу немецкого оружия?! А кое-чего ты не хочешь, герр
комендант? Один черт мне умирать, так провались ты пропадом со своей
водкой!»
194
Поставил я стакан на стол, закуску положил и говорю: «Благодарствую за
угощение, но я не пьющий». Он улыбается: «Не хочешь пить за нашу победу? В
таком случае, выпей за свою погибель». А что мне было терять? «За свою
погибель и избавление от мук я выпью», – говорю ему. С тем взял стакан и в
два глотка вылил его в себя, а закуску не тронул, вежливенько вытер губы
ладонью и говорю: «Благодарствую за угощение. Я готов, герр комендант,
пойдемте, распишите меня».
Но он смотрит внимательно так и говорит: «Ты хоть закуси перед
смертью». Я ему на это отвечаю: «Я после первого стакана не закусываю».
Наливает он второй, подает мне. Выпил я и второй и опять же закуску не
трогаю, на отвагу бью, думаю: «Хоть напьюсь перед тем, как во двор идти, с
жизнью расставаться». Высоко поднял комендант свои белые брови,
спрашивает: «Что же на закусываешь, русс Иван? Не стесняйся!» А я ему свое:
«Извините, герр комендант, я и после второго стакана не привык закусывать».
Надул он щеки, фыркнул, а потом как захохочет и сквозь смех что-то быстро
говорит по-немецки – видно, переводит мои слова друзьям. Те тоже
рассмеялись, стульями задвигали, поворачиваются ко мне мордами и уже,
замечаю, как-то иначе на меня поглядывают, вроде помягче.
Наливает мне комендант третий стакан, а у самого руки трясутся от смеха.
Этот стакан я выпил врастяжку, откусил маленький кусочек хлеба, остаток
положил на стол. Захотелось мне им, проклятым, показать, что хотя я и с
голоду пропадаю, но давиться ихней подачкой не собираюсь, что у меня есть
свое, русское достоинство и гордость и что в скотину они меня не превратили,
как ни старались.
После этого комендант стал серьезный с виду, поправил у себя на груди
два железных креста, вышел из-за стола безоружный и говорит: «Вот что,
Соколов, ты – настоящий русский солдат. Ты храбрый солдат. Я – тоже солдат,
и уважаю достойных противников. Стрелять я тебя не буду. К тому же сегодня
наши доблестные войска вышли к Волге и целиком овладели Сталинградом.
195
Это для нас большая радость, а потому я великодушно дарю тебе жизнь.
Ступай в свой блок, а это тебе за смелость», – и подает мне со стола небольшую
буханку хлеба и кусок сала.
Прижал я хлеб к себе изо всей силы, сало в левой руке держу и до того
растерялся от такого неожиданного поворота, что и спасибо не сказал, сделал
налево кругом, иду к выходу, а сам думаю: «Засветит он мне сейчас промеж
лопаток, и не донесу ребятам этих харчей». Нет, обошлось. И на этот раз смерть
мимо меня прошла, только холодком от нее потянуло…
Вышел я из комендантской на твердых ногах, а во дворе меня развезло.
Ввалился в барак и упал на цементовый пол без памяти. Разбудили меня наши
еще в потемках: «Рассказывай!» Ну, я припомнил, что было в комендантской,
рассказал им. «Как будем харчи делить?» – спрашивает мой сосед по нарам, а у
самого голос дрожит. «Всем поровну», – говорю ему. Дождались рассвета.
Хлеб и сало резали суровой ниткой. Досталось каждому хлеба по кусочку со
спичечную коробку, каждую крошку брали на учет, ну, а сала, сам понимаешь,
– только губы помазать. Однако поделили без обиды.
Достарыңызбен бөлісу: |