Пьер-Огюстен Карон де Бомарше



Дата10.07.2016
өлшемі56 Kb.
#189156

Пьер-Огюстен Карон де Бомарше.


Редко встречается в мировой истории человек, который бы ворочая миллионами писал пьесы, следил за их постановкой, отстаивал права драматургов. Выполнял приватные поручения короля, размышлял о высокой политике. От­биваясь от противников, посягавших на его честность и состояние, сотря­сал общество своими мемуарами. Будучи лишенным гражданских прав, составлял по поручению правительства проект реформы высшего судеб­ного органа страны,

Биографию этого человека так и хочется озаглавить «Жизнь и похождения Пьера-Огюстена Карона де Бомарше», на манер плутовского романа.

Рождение сулило судьбу непримет­ную. Он появился на свет 24 января 1732 года в Париже, на улице Сен-Депи. Карон-отец, часовщик, выходец из протестантской семьи, приняв­ший католичество ради того, чтобы обосноваться в столице, рассчитывал, что сын тоже станет часовщиком. С тринадцати лет, получив начатки образования в церковной школе, Пьер-Огюстен вооружился лупой и вступил на предусмотренный цеховым уставом путь, который через во­семь лет ученичества должен был дать ему права «компаньона», то есть полноправного члена цеха парижских часовщиков.

Пьер-Огюстен постигал отцовское ремесло играючи. Он вскоре опе­редил всех подмастерьев, а в девятнадцать лет изобрел анкерный спуск, который не только улучшал работу механизма, но и позволял делать часы маленькими и плоскими,— а это весьма прельщало парижских дам и щеголей. К поискам Карона-сына благожелательно приглядывался всеми уважаемый мастер, господин Лепот. Впрочем, этот интерес, как оказалось, был не вполне бескорыстен: господин Лепот попросту при­своил себе изобретение. Ему и в голову не приходило, что безвестный юнец посмеет протестовать и вступит в борьбу с ним, «королевским ча­совщиком», что он напишет письмо о «нечестном поступке» редактору газеты «Курьер де Франс» и обратится в Академию наук с просьбой изучить представленные им документы и признать его, Карона-сына, изобретателем анкерного спуска, а почтенного господина Лепота — вором.

В этой истории с анкерным спуском впервые проявились те черты натуры Пьера-Огюстена Карона, которые принесут ему потом мировую славу. Его талантливость. Его пренебрежение к установленным «пра­вилам», стремление все переделать, обновить, переиначить. Его неудер­жимый протест против несправедливости, которая, будучи совершена по отношению к нему лично, представляется ему посягательством на миропорядок - защищая собственные интересы, он всегда будет отстаивать Истину, Право, Всеобщую Справедливость.

Веселый, красивый, галантный, остроумный, знающий все городские и дворцовые новости, последний романс и последнюю сплетню, Пьер-Огюстен Карон становится во дворце незаменимым человеком. Сам король нередко заходит к дочерям послушать концерты, которые они встраивают под руководством учителя музыки. И Пьер-Огюстен, к великому огорчению старого часовщика, пленяется придворной карьерой.

В 1755 году он покупает у некоего Франке, которому старческие недуги мешают выполнять его дворцовые обязанности, должность «контролера королевской трапезы»: в протокольном кортеже — из кухни к королевскому столу—Пьер-Огюстен Карон шествует, при шпаге, меж дворецким и кравчим. Ему принадлежит высокая привилегия, разрезав мясо, подать блюдо королю. Необременительные обязанности контролера королевской трапезы хотя и не дают дворянских прав, но дозволяют ношение шпаги (может ли это не прийтись по вкусу двадцатитрехлетнему щеголю), да и доход они приносят куда больший, нежели заработок часовщика, будь тот хоть семи пядей во лбу.

Вскоре Карон женится на вдове весьма кстати умершего Франке (который был куда старше своей супруги) и присваивает себе имя, зву­чащее совсем по-дворянски: де Бомарше — по названию небольшого еевладения, леса Марше.

А в 1761 году Бомарше, с помощью крупного финансиста Пари-Дюверне, которому он, воспользовавшись близостью к королевской семье, оказывает важную услугу, покупает должность королевского секретаря и судьи по браконьерским делам в королевских угодьях; отныне он дво­рянин.

После поездки в Испанию он пишет герцогу де Ноаию: «Я был вынужден отказаться еще от одного безумного увлечения — от изучения политики... Мне она нравилась до безумия: книги, работа, путешествия — все было ради поли­тики; взаимные права держав, посягательства монархов, кои всегда по­трясают жизнь масс, действия и взаимоотношения правительств — тако­вы были интересы, созданные для моей души».

Вынужден был отказаться? Бомарше никогда не отказывался от того, что его занимало, он просто ждал подходящего момента. Пока же он пытается попробовать своп силы на новом поприще — в театре.

Воздухом театра Пьер-Огюстеп Карон дышит с юности. Он весе­лится вместе с другими парижанами на спектаклях ярмарочных — или, как их уже начинают называть и ту пору, «бульварных» — театров. В доме часовщика Карона, где всегда полно молодежи, ставят парады — короткие фарсы, возникшие из сценок, которые разыгрывались зазыва­лами на балкончиках балаганов. Фривольный XVIII век переносит па­рады с базарных подмостков в дворцовые залы, где в полумраке лож знатные дамы позволяют себе наслаждаться традиционно вольными сю­жетами, непристойными шуточками, смачными площадными остротами. Молодой Бомарше тоже сочиняет парады. Сначала для домашнего упо­требления, потом, когда начинается его дворцовая карьера, для театра Ленормана д'Этиоля, супруга прославленной маркизы де Помпадур.

Но первые серьезные театральные опыты Бомарше — его драмы «Евгения» (1767) и «Два друга, или Лионский купец» (1770) — откли­каются на передовые чаяния, отвечают новым задачам, которые ставит перед театром просветитель-энциклопедист Дени Дидро. Даже самое слово «драма», как определение жанра своих пьес, Бомарше употребляет одним из первых.

В «Опыте о серьезном драматическом жанре», который Бомарше предпосылает «Евгении», формулируя в нем принципы своей драматур­гии, он неоднократно ссылается на положения, высказанные автором «Побочного сына», «Отца семейства» и «Парадокса об актере», теоретика «серьезного жанра», «мещанской драмы». Подобно Дидро, Бомарше счи­тает, что со сцены нужно показывать образцы добродетели и долга, во­площенные в персонажах среднего сословия. Он требует от театра прав­дивости и трогательных ситуаций.

Будущий автор «Севильского цирюльника» и «Женитьбы Фигаро», один из самых блестящих комедиографов в мировой литературе, он пока еще отдает слезам предпочтение перед смехом, который кажется ему недостаточно совершенным, недостаточно действенным орудием нрав­ственного очищения, тогда как «картина горестей порядочного человека разит в самое сердце, проникает в него, им завладевает и вынуждает зрителя присмотреться к себе самому». Он видит свой образец в романах Ричардсона, которые воспитывают, умиляя и трогая. Он ищет прямого контакта «чувствительного человека» на сцене с «чувствительным чело­веком» в зале.

Но основной удар Бомарше направлен не против комедии, а против классицистской трагедии с ее царями и героями, непохожими на мирных буржуа, сидящих в театре. Он порицает чрезмерность и необузданность трагедийных страстей, изображение на театре преступлений, которые, как писал Бомарше, «столь же далеки от природы, сколь немыслимы при наших нравах».

Эта мысль для Бомарше — важнейшая. Он неоднократно будет к ней возвращаться. Сущность человека не в том, что ему предопределено, не в том, к какому сословию он принадлежит по рождению,— судьба че­ловека зависит от него самого, от его ума и характера. Об этом напомнит Фигаро в своем знаменитом монологе, противопоставляя судьбе графа, который дал «себе труд родиться, только и всего», свою собственную жизнь, потребовавшую от него «такой находчивости, какой в течение века не потребовалось для управления Испанией». Ту же мысль возгла­сят в философском прологе к опере «Тарар», написанной через двадцать лет после «Евгении», Природа и Дух огня, утверждая, что «земное вели­чие человека» зависит не от его сословной принадлежности, но от его характера.

Анализируя механизм эмоционального воздействия спектакля на зрителя, Бомарше также настаивает на том, что восприятие искусства ломает сословные перегородки. Даже в трагедии, пишет он, «сердечный интерес» возникает потому, что зритель относится к герою как «человек к человеку, а не как человек к принцу». Отсюда Бомарше делает вывод, что, чем ближе положение персонажа к положению самого зрителя, тем сильнее и непосредственнее эмоциональное — и нравственное — воздей­ствие пьесы.

Такой взгляд подводит Бомарше к требованию правдоподобности событий, ситуаций, социальных связей в драме. Он настаивает на необходимости предельно реалистического диалога, из которого должно быть изгнано все, не связанное непосредственно с сюжетом, чуждое характе­рам. «Диалог должен быть прост и, насколько возможно, естествен, ис­тинная сила его в красноречивости самих положений, единственно воз­можная красочность — живая, торопливая, разорванная, бурная речь страстей».

Плебейскую кровь Бомарше, его ум, воспитанный энциклопедиста­ми, волнует борьба американцев за свободу от колониальной зависимости. Но, конечно, не этими доводами станет он убеждать христианнейшего короля Франции помочь американским демократам, протестантам и бунтовщикам. Он выдвигает на первый план интересы короны, необхо­димость «унизить и ослабить» давнего врага и соперника — Великобри­танию. И почему бы не поучить венценосца «реальной политике», «прак­тицизму», выработанному коммерческой деятельностью, почему бы и не преподать властелину Франции урока философии истории? Разве он, Бомарше, не провозгласил еще за полгода до того со сцены «Комеди Франсез» устами своего севильского цирюльника: «Ежели принять в рассуждение все добродетели, которых требуют от слуги, много ли най­дется господ, достойных быть слугами?»

Нас поражает в Бомарше сочетание благородных принципов и наив­ного практицизма, но таков дух времени: ученик Вольтера и энциклопе­дистов пока что мирно уживается с негоциантом, памятующим прежде всего о доходе и прибыли. В оде «Оптимизм», навеянной вольтеровским «Капдидом», молодой Бомарше возмущался рабством, что не помешало ему добиваться от испанского правительства концессии на торговлю черным товаром. Впрочем, чего требовать от Бомарше, если ни амери­канские, ни французские революционеры не отменили рабства. Свобода и Равенство в век Просвещения имели свои пределы.

Бомарше рад был бы торжеству справедливости, но, «поскольку люди не ангелы», следует применяться к реальному положению вещей, а если можно извлечь из него выгоду, то почему бы не извлечь ее именно ему, Бомарше, к вящему преумножению богатств отечества. Ведь страна богатеет благодаря негоциантам. «Счастье быть человеком, нужным родине, удел негоцианта»,— гордо заявлял лионский купец Орелли, герой Пьесы «Два друга», и под этим мог бы подписаться его создатель.

В заметках Бомарше не раз встречается апология третьего сосло­вия, как активной, инициативной, созидающей части нации. «Все выдающиеся люди выходят из третьего сословия. В империи, где существуют только великие и малые, нет никого, кроме наглых господ и гнусных рабов. Одно третье сословие, занимающее промежуточное Положение между знатью и чернью, рождает искусства, просвещение и все великие идеи, полезные человечеству».

Сын века, провозглашенного в «Декларации прав человека и гражданина», что «люди рождаются свободными и равными. Обще­ственные различия могут быть основаны только но общей пользе», и исключившего из числа «активных граждан» — то ость равных в правах — всех, кто не платит «в любом месте королевства прямой налог в размере не меньшем, чем стоимость трех рабочих дней», или «находится у кого-нибудь в услужении».

Французской революции понадобятся годы бурного развития, чтобы «общая польза» побудила её отказаться от имущественного критерия в определении гражданских прав. И так далеко Бомарше за ней уже не пойдет. Для него народ всегда останется слепой массой, которую обманывают, в которой разжигают дурные страсти. Об этом красноречиво свидетельствует его отношение к событиям 10 августа 1792 года и якобинскому террору.

Одними из самых значимых его творений того периода, да и всей жизни являются произведения «Сивильский цирюльник» и «Безумный день» или «Жинитьба Фигаро». В сюжетной ситуации «Севильского цирюль­ника» не было ничего нового. Французская сцена так же, как испанская и итальянская, несчетное число раз видела уже и скупых влюбленных стариков, и благородных юношей, отбивавших у недостойных опекунов прелестных воспитанниц с помощью продувных и расторопных слуг. Однако в «Севильском цирюльнике» традиционные комические типы, восходящие еще к античности, затем канонизированные итальянской комедией дель-арте, преображенные Мольером, переживают еще одну метаморфозу. В особенности это касается Бартоло и Фигаро.

Прежние опекуны были прежде всего глупы и непрестанно попа­дали впросак. Бартоло умен, хитер, проницателен. И бойкому Фигаро, при всей его ловкости, по так-то легко провести старика. Он сталкивается с противником равным, опасным, который едва не одерживает победу и над любовной прытью графа, и над лукавой находчивостью цирюльника.

О революционности комедий Бомарше, о революционности Фигаро до сих пор не существует единого мнения. С одной стороны, до пас до­шли высказывания современников писателя, знавших толк в этом во­просе. «Если быть последовательным, то, допустив постановку этой пьесы, нужно разрушить Бастилию»,— заявляет взбешенный Людовик ХVI, прослушав знаменитый монолог Фигаро; «Фигаро покончил с аристократией»,— подтверждает в разгар борьбы трибун революции Дантон; «Женитьба Фигаро» — это «революция уже в действии»,— оценивает Комедию Наполеон, озирая прошлое с острова Святой Елены.


Неудача последней части трилогии — «Преступная мать, или Вто­рой Тартюф» (1791) — объяснялась тем, что, продолжая бороться за права и равноправие чувств, Бомарше утратил истинного их противника, на­рушил сформулированный им самим принцип: «Ни высокой патетики, ни глубокой морали, ни истинного комизма в театре нельзя достичь без острых ситуаций, неизменно возникающих из социальных несоответ­ствий в сюжете, к которому обращается автор».
«Преступная мать» была написана» Бомирше в старости, в годы спада его творческой и деловой активности, расцвет которой падает на десятилетие между «Севильским цирюльником» и постановкой «Жонитьбы Фигаро».

Остается только поражаться тому, как много успел он сделать за это десятилетие. О масштабах и характере его финансовых операций можно судить по тому, что в его расчетных книгах за восемь лет — С 1776 по 1783 — записана внушительная цифра прихода — 21 092 51.5 лиивров (расход, впрочем, не многим меньше — 21 044191 ливр). Бомарше никогда не бросал дел, дорогих его душе, даже если они и оказывались убыточными. Одним из самых замечательных его начинаний было изда­ние Полного собрания сочинений Вольтера, которого он всегда высоко ценил и у которого многому научился. После смерти философа Бомарше откупил у книгоиздателя Паннекука за огромные деньги рукописи покойного — цена оказалась особенно высока, так как в качестве конкурента Бомарше выступила Екатерина II, также пожелавшая приобрести манускрипты своего прославленного корреспондента.

Действовал Бомарше, как всегда, с размахом: он купил в Англии Самые лучшие шрифты, в Бельгии — две бумажные фабрики. И, поскольку ряд произведений Вольтера был во Франции под запретом, Бомарше, ради полноты издания, решил печатать его за границей. Он приобрел у маркграфа Баденского заброшенный форт Кель, где и оборудовал, по последнему слову техники, типографию.

Но в 1783 году, после выхода в свет первых же томов, у Бомарше обнаружился враг более серьезный. На него ополчилась церковь, осо­бенно возмущенная тем, что наряду с роскошным подписным изданием, рассчитанным на богатых людей, Бомарше выпускает дешевое и тем самым «пытается отравить простой народ». Церковь требует запрещения кельского собрания сочинений. Об этом докладывают королю, который, воскликнув, как сообщает Гримм 11 июня 1785 года: «Опять этот Бо­марше со своими штучками!» — приказывает прекратить во Франции продажу этого издания. И все же, вопреки запретам, пренебрегая убыт­ками, Бомарше доводит дело до конца, до последнего — девяносто вто­рого тома.

В конце восьмидесятых годов солнце популярности Бомарше начи­нает клониться к закату. Еще нашумят его мемуары против Корнмана и Бергаса (1786—1789), в которых Бомарше отстаивает женское равноправие, но суждения публики будут лишены единодушия, в Бомарше многие увидят защитника того самого режима, изобличения которого принесли ему славу. Еще пойдет с успехом опера «Тарар», написанная Сальери на либретто Бомарше (июнь 1788 г.). Реформаторский дух Бо­марше коснется и этого жанра, он первым создаст оперу, где драматиче­ская коллизия, драматический текст не заглушаются музыкой, не засло­няются дивертисментом. Еще станут рыдать и падать в обморок женщи­ны при возобновлении в 1797 году «Преступной матери» (в 1792 г., на премьере, пьеса провалилась). Но ничего равного своим шедеврам Бо­марше уже не создаст.

После революции он некоторое время принимает участие в общест­венной жизни, его даже избирают членом городского самоуправления— Парижской коммуны. Однако в народе дремлет, а временами и проры­вается глухое недоверие к этому богачу, воздвигшему себе прямо напро­тив Бастилии (незадолго до ее взятия народом) дом настолько пышный, что на него ходят смотреть, как на музей.

Последнее значительное произведение Бомарше — его мемуар, по­священный перипетиям «дела о ружьях»,— «Шесть этапов девяти самых тягостных месяцев моей жизни». Написан он в форме обращения к члену Конвента Лекуантру, обвинившему Бомарше перед Конвентом в государственной измене. Этот мемуар написан суше, сдержанней, чем мемуары против Гезмана. В нем нет ни комедийной сочности, ни зарази­тельного жизнелюбия и оптимизма, переливавшегося через край в про­изведениях молодого Бомарше.

В одном из черновиков Бомарше есть такая запись: «Я скажу вам, дорогие мои современники, что не знаю ни другого века, когда я предпо­чел бы родиться, ни другой Нации, к которой мне было бы приятней принадлежать. Но говоря уж о том, сколь любезно французское общество, я обнаруживаю в нас последние двадцать или тридцать лет единое стремление возвеличить мысль полезными изысканиями, добиться всеоб­щего счастья силами разума. Дух Нации переживает некий счастливый кризис: яркий, всепроникающий свет будит в каждом ощущение, что все доступно совершенствованию. Повсюду беспокойство, деятельность, по­иски, реформы...»



Дух неугомонного обновления пронизывает все, что делал сам Бо­марше. В нем — единство творчества этого писателя. В нем — секрет его смеха, легкого, непочтительного, искрящегося, как шампанское, и в то же время сокрушительного, уничтожающего. В нем та крепкая нить, кото­рая связуют нас сегодня с творцом Фигаро.






Достарыңызбен бөлісу:




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет