глава вторая. «Моя консерватория — улица»
Пока Эдит работала с папашей Гассионом, я мало что знала о ней. Мне было лет пять-шесть, когда я услышала о чуде. В зависимости от настроения моя мать то смеялась над ним, то возмущалась.
Я знала также, что раньше сестра жила в «доме», у шлюх. Что такое «шлюхи», мне было известно. Я их видела каждый день, разговаривала с ними, но что такое «дом», не представляла. Мать объяснила: «Дом» — это гостиница, где шлюхи живут взаперти». Мне казалось, что глупо жить взаперти, когда так свободно, так хорошо на улице, но я в это не вникала. В двенадцать лет у меня было о чем думать, помимо сводной сестры, которой стукнуло уже пятнадцать.
Я знала, что Эдит жила у отца, а потом сбежала от него. Мама сказала: «Как ее мать, та тоже смылась».
Я в этом не разбиралась, но поступок Эдит вызвал у меня восхищение.
Мы по-прежнему часто встречались с отцом, он продолжал заниматься со мной акробатикой на квартире своего друга Камиля Рибона, которого звали Альверном. После каждого упражнения, которое мне удавалось, отец говорил: «А вот твоя сестра так не умеет». Я гордилась, но не более.
Альверн часто виделся с Эдит, он с ней занимался гимнастикой. Отец, хотя она и ушла от него, все-таки заставлял ее тренироваться, это входило в его понятие о воспитании дочери. Он обучал ее также истории Франции. Если не знал какой-либо даты или путался, то говорил: «Это было так давно, что сотня лет не играет роли».
Улица Пануайо была рядом с улицей Амандье, и я часто заходила к Альверну. Однажды отец сказал моей матери:
— Пусть Момона заглянет как-нибудь после работы познакомиться с сестрой.
В двенадцать с половиной лет я уже работала: собирала автомобильные фары на заводе Вондера, зарабатывала восемьдесят четыре франка в неделю. Я стояла у станка десять часов в день, закатывала фары в оправу. Тогда использовать детский труд не считалось преступлением. Другие соседские девочки из нашего квартала, мои ровесницы, работали на заводах Люксора и Трезе, которые были поставщиками Вондера. Это было нормально, такова была жизнь.
Как-то мать мне сказала:
— Послушай, сегодня к Альверну пришла твоя сестра Эдит. Сходим посмотрим на нее?
Я была рада пойти к Альверну. У него всегда было грязно, но можно было хорошо поесть. Он часто нас звал. Я ни о чем другом не думала, до Эдит мне не было никакого дела.
Когда мы пришли, в проеме двери на кольцах болталось что-то бесформенное в мальчишеских трусах. Если бы не две маленькие белые ручки, я бы никогда не подумала, что это и есть моя сестра.
— Ты Эдит?
— Да.
— Значит, ты моя сестра.
Мы стали разговаривать, присматриваясь друг к другу. Каждая что-то из себя строила. Вдруг она спросила:
— А ты сумеешь так сделать?
Мы с отцом этим занимались, поэтому я тотчас проделала упражнение, и гораздо лучше, чем она. У Эдит всегда была потребность кем-нибудь восхищаться. Чтобы любить, она должна была восхищаться. Мои способности произвели на нее впечатление. Она была не только рада, но удивлена. Подумать только, у нее есть сестра, которая умеет делать то, что не удается ей! Это потрясающе! В дальнейшем наши роли переменились, потом она не переставала меня поражать.
Мы разговорились по-настоящему. Она спросила:
— Чем ты занимаешься?
Я ответила:
— Ничем особенным, работаю на заводе, зарабатываю восемьдесять четыре франка в неделю.
Я ей завидовала. Мне показалось, что она довольно хорошо одета. Свитер и юбка по росту, похоже, куплены для нее!
Когда кто-то интересовал Эдит, она стремилась принять в нем участие. Мне она сказала:
— Бросай работу. Будешь ходить со мной.
— А ты чем занимаешься?
— Пою на улице.
Я остолбенела.
— И зарабатываешь?
— Спрашиваешь! И сама себе хозяйка. Работаю, когда хочу. Я тебя приглашаю!
Эдит меня потрясла. Я пошла бы за ней на край света. Что, впрочем, и сделала.
Эдит решила петь на улице, потому что с отцом она уже пела в казармах и на площадях. Отец предпочел бы, чтобы она исполняла акробатические танцы. Он считал, что акробатикой девчонка расшевелит публику скорее, чем песнями. Но к акробатике у Эдит действительно не было способностей.
Отец любил. Версаль и часто работал в районе Версальских казарм. Они поразили воображение Эдит, и с тех пор она полюбила солдат, в особенности из колониальных войск и из легиона.5
Когда мы сидели у Альверна на скамеечке, Эдит мне объяснила:
— Понимаешь, отец научил меня ремеслу. Я знаю хорошие места. Я знаю, что и как нужно делать.
— Но ты ведь ушла от отца?
— Да. Мы друг другу надоели. Он забирал весь мой заработок. И потом, я не могла больше выносить его баб, особенно ту, которая у него сейчас. Чуть что, хлещет по щекам, а я уже вышла из этого возраста. В последний раз она меня отколотила за то, что меня поцеловал парень. Понимаешь?
Я понимала.
Мы еще немного поговорили.
— Я ушла от отца, потому что мне до смерти надоело все случайное, захотелось чего-то постоянного. Но на улицу нельзя выйти вот так одной и начать петь. Нужно быть вдвоем и чтобы была музыка, иначе выглядишь жалко, тебя не принимают всерьез. Будто ты не работаешь, а попрошайничаешь.
— И что же ты сделала?
— Прочла объявление в «Ами дю пепль».6 Я выбрала эту газетку из-за ее названия. Обошлось мне это в пятнадцать сантимов. Устроилась на работу в молочную на авеню Виктора Гюго. Ну и каторга! Вставала в четыре утра, разносила молоко, мыла лавку. У тех, кто там живет, денег куры не клюют, но лишней монетки не получишь. Дело имеешь только с прислугой, а они все зажимают для себя, дряни!
Я, конечно, не могла удержаться, чтобы не петь во время работы. Мой голос не понравился хозяину, он меня выгнал. Поступила в другую молочную и поняла, что это не для меня.
— И как же ты все-таки начала петь?
— Один парень уговорил, Рэймон. Ему нравилось, как я пою. У него была подружка, Розали. Получилась труппа: Зизи, Зозет и Зозу. Работали на площадях и в казармах. Потом мы расстались, но я не бросила петь, и дело пошло. Я аккомпанирую себе на банджо. Научилась.
Наступил вечер, пора было расставаться. Погода, помню, стояла хорошая. Эдит сказала моей матери:
— Ну, так если вы не против, Симона будет работать со мной. Вот увидите, пением на улице можно неплохо заработать.
Матери было все равно, чем я занимаюсь. С тем же успехом я могла выйти на панель. Главное — чтобы я приносила деньги…
В тот же вечер мы отправились. Нашей первой улицей была улица Вивьен. Мы принесли около ста франков. Когда мать увидела, что я могу заработать больше, чем у Вондера, она подскочила от радости. Эдит сказала:
— Выручку делим пополам.
Мы с матерью пошли на бал на улицу Тампль, она это любила. Не нужно думать, что балы, на которые мы ходили, были настоящими. Жалкие танцульки с подонками и сутенерами… Пол в зале был посыпан опилками, двое-трое ребят играли что-то на аккордеоне и банджо.
Пахло потом и вином…
Бумажные воротнички…
Грязные шелковые шарфы…
За вечер мать спустила те пятьдесят франков, что ей дала Эдит. На обратном пути она называла меня «своей дорогой Момоной». Даже поцеловала, хотя терпеть меня не могла.
В ту ночь я впервые заметила, что сплю вчетвером на раскладушке, без простыней и одеяла. Но теперь я познакомилась с Эдит, а она-то ведь свободна! Значит, есть и другая жизнь? Мысли не давали мне заснуть.
Проснулась я как от толчка: опоздаю к Эдит! Вскочила с кровати (я спала одетая), на ходу всунула ноги в туфли и помчалась сломя голову.
Эдит велела мне прийти к десяти часам утра. Я опаздывала. Я могла бы ее упустить, и все бы пропало. Я пропустила бы самое важное свидание в своей жизни. Ведь Эдит была моей удачей.
Когда-нибудь мы, может быть, снова бы встретились, но все уже было бы по-другому. Я бы вернулась на свой завод и осталась в своей семье среди пьяниц, бездельников и шлюх.
Для них я была только источником денег. А Эдит — я это чувствовала — полюбила меня. Для такой девчонки, как я, верить, что тебя любят, значило много.
Она меня увидела, и лицо ее просияло. Бывают в жизни такие мгновения счастья, которые охватывают все твое существо… Мы обнялись, будто не виделись десять лет.
Она взяла меня за руку, и мы пошли петь. Моя работа состояла в том, что я собирала деньги, у меня это получалось. Вечером мы пошли к матери и снова отдали ей половину. Так продолжалось несколько дней. Потом Эдит сказала:
— Я ушла от предка, чтобы жить своей жизнью, как хочу, а не для того, чтобы каждый вечер отчитываться перед твоей матерью. С меня хватит, больше ей деньги носить не будешь. Чтобы работать как мы, нужно быть свободными. Будем жить вместе.
От счастья я не могла выговорить ни слова.
Мы пошли к матери. Эдит набралась храбрости и сказала:
— Я окончательно решила нанять вашу дочь. У меня есть комната — она будет жить со мной, я буду о ней заботиться.
Моя мать, женщина практичная, ответила:
— Я согласна, но нужно оформить бумагу.
Эдит не растерялась. Она составила договор, и это был первый контракт, который она заключила.
Это было очень смешно, потому что мать едва умела читать, а Эдит — писать. Но она все-таки справилась:
«Я, Эдит Джованна Гассион, родившаяся 19 декабря 1915 года в Париже, проживающая в доме номер 105 по улице Орфила, актриса по профессии, заявляю, что нанимаю на работу Симону Берто на неограниченный срок, обеспечиваю ее жильем и питанием и плачу 15 франков в день. Составлено в Париже… в 1931 году».
Мать долго хранила эту бумажку в ящике буфета и показывала всем и каждому.
Меня точно оглушило, я в себя не могла прийти. Пятнадцать франков в день было много, гораздо больше, чем я получала у Вондера. И там воскресенья не оплачивались.
Кем мы тогда были? Две девчонки — каждая метр пятьдесят роста, сорок килограммов веса.
Каждый день Эдит отдавала матери пятнадцать франков, отсчитывая монеты по одной прямо в руку. Спустя некоторое время мы стали приходить раз в два дня, потом раз в три, а потом и вовсе перестали. Так в двенадцать с половиной лет я окончательно рассталась со своей матерью, которой, надо сказать, на это было совершенно наплевать.
Не следует думать, что наша жизнь с Эдит была беспорядочной. Эдит всегда умела все организовать. Она обладала талантом распоряжаться людьми. И могла от них требовать все, что угодно, самые немыслимые вещи. Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь ей отказал. Ни у кого не поворачивался язык сказать Эдит «нет». Это было просто невозможно.
Начинала петь всегда я. И пела плохо. По правде говоря, я лишь совсем недавно поняла, насколько это было плохо. Мне всегда казалось, что Эдит не давала мне петь из ревности. Бывают же иногда идиотские заблуждения… Вообще-то для меня важно было не петь, а жить рядом с Эдит. Тем не менее я так считала…
И вот недавно, когда я была одна, я бросила взгляд на магнитофон и устроила себе прослушивание. Какое разочарование!.. Я не верила своим ушам. Я знала, что никого нельзя сравнить с Эдит, она была гениальна. Но все-таки могли же у меня быть хоть какие-то данные, хоть небольшой, но приятный любительский голосок. Но чтобы это было до такой степени плохо!..
Тем не менее, в известном смысле я даже была довольна: единственное маленькое сомнение, которое оставалось во мне, рассеялось.
Итак, я начинала петь первой, потому что Эдит всегда было трудно петь с утра. Просыпалась она совершенно без голоса. Приходилось ждать, пока он к ней вернется. Для этого она должна была выпить кофе, прополоскать горло каким-то составом. А на это нужно было десять франков. Так вот эти первые десять франков зарабатывала я. До чего же время тянулось долго! Но как только она выпивала кофе и прополаскивала горло, можно было идти работать в любой квартал. Теперь она могла петь день и всю ночь напролет. Я хочу сказать, что она была в состоянии столько петь. И самое удивительное, что уже тогда у нее был тот голос, который потом узнали все, голос, который потом стоил миллионы.
Она пела так громко, что перекрывала уличный шум, гудки автомобилей. Она говорила:
— Посмотри, Момона, я сейчас запою, на седьмом этаже и на восьмом откроются окна, меня услышат даже на самом верху. Даже на Эйфелевой башне.
Я смотрела и, правда, нам бросали монеты, казалось, с самого неба. Эдит собирала на улице целые толпы. Однажды полицейский в штатском сказал ей:
— Послушай, это мой участок, и я не имею права разрешить вам здесь оставаться. Ступай на противоположную сторону и спой мне «Шаланду». Это моя любимая песня. Никто ее не поет так, как ты…
Мы перешли на другую сторону, Эдит для него спела, и он дал ей пять франков. Вечером она показала монету нашим друзьям: «Мне ее дал фараон… Это ли не слава?»
Тогда мы еще не ходили по дворам. Этим мы стали заниматься много позднее, когда вечерами работали в кабаре. В ту пору Эдит по утрам чувствовала себя очень усталой, а во дворе можно было присесть на мусорный ящик. Она даже иногда так засыпала!
Во дворах публика трудная, ведь не она приходит вас слушать, а вы ее заставляете, значит, есть люди, кому это нравится, но есть и другие… Некоторые прогоняют, приходится упрашивать, и не всегда это проходит мирно. У Эдит не хватало терпения, она посылала их к черту. Поднимался крик, окна открывали, но не для того, чтобы бросать монетки.
Как только становится холодно, хозяйки сидят в тепле, не высовывают носа на улицу, они скупее мужчин. На одну, у которой в сердце затеплится чувство, что-то всколыхнется в груди и на глаза навернутся слезы, когда она услышит песню о любви (а это еще вовсе не значит, что она станет щедрой), приходится множество, у кого сердце зачерствело, покрылось коростой; любовная песня не заставит их мечтать, она даже не вызовет у них воспоминаний. Они все забыли!
На улице совсем другое дело. К вам подходят и, если нравится, остаются. Эдит не протягивала руку. Это была моя работа. Я смотрела людям в глаза, пока они не брались за кошелек. Эдит мне говорила:
— Смотри, никого не пропускай. С твоими-то гляделками!
С мужчинами было проще, их легче пронять, чем женщин. Им трудно пройти мимо двух девочек, ничего им не дав.
У нас не было какого-то своего квартала. Мы их часто меняли, хотелось побывать в других местах. Первое, что делали, приходя в новый квартал, спрашивали полицейского, где находится комиссариат, чтобы петь подальше от него. У нас не было разрешения, и то, чем мы занимались, называлось «групповым попрошайничеством». Впрочем, нас не раз задерживали, но всегда отпускали. С нами были даже ласковы, ведь мы были еще очень маленькие, почти дети, нас не принимали всерьез. К тому же мы придумывали разные истории. Рассказывали, что живем с родителями, что они не богаты и скупы, что мы поем просто так, для забавы, чтобы купить себе туфли или сходить в кино. Что только не болтали! И нам верили. Единственное, чего нельзя было им сказать, это правду. Я была несовершеннолетней, Эдит тоже. Этого было достаточно, чтобы оказаться у «Доброго Пастора»7 или в другом таком же «детском саду». Две девчонки целыми днями болтаются на улице, разве это допустимо? Как будто надзирательницы в приютах — надежная стража.
Мы были одеты не как нищие, но недалеко от них ушли. У меня был берет, с которым я обходила публику. Мы причесывались одинаково, с челкой — стригли ее сами. Эдит считала, что будет лучше, если нас с первого взгляда будут принимать за сестер.
— Понимаешь, когда я говорю легавым, что ты моя сестра, а документов у нас нет, мы должны быть похожи, чтобы они нам поверили.
Я не возражала, наоборот, мне нравилось быть похожей на Эдит. Я ее полюбила, и не потому, что она была моей сестрой (голос крови, когда вы сестры только наполовину, звучит не слишком громко), а потому, что это была Эдит.
Мы жили в гостинице «Авенир» на улице Орфила, дом 105. Она еще существует. Каждый раз, проходя мимо, я останавливаюсь и смотрю на окно четвертого этажа, окно нашей комнаты. В ней не было водопровода, был стол с умывальником, кровать, дряхлый шкаф, кажется, еще тумбочка,— и больше ничего.
Я с иронией говорила, что на «Авенир»8 — наша единственная надежда.
Но Эдит, когда мы возвращались под утро на метро, падая от усталости, приоткрывала сонный глаз и говорила:
— Не унывай, Момона. Мы станем богаты. Очень богаты. Я заведу белую машину и черного шофера. И мы будем одинаково одеты!
Она в это верила. Эдит не сомневалась, что станет знаменитой, но для верности шла в церковь помолиться дорогой святой Терезе. Она говорила:
— Момона, дай двадцать монеток, я поставлю свечку.
Эдит никогда не держала при себе денег. Деньги всегда были у меня.
А пока что мы пели на улицах. Когда набирали достаточно денег, шли в ресторан и все проедали. Потом снова пели и шли в кино. Мы никогда не думали, что нужно оставить наутро десять франков. К вечеру мы всегда были без гроша. Мы стремились потратить все. Такой Эдит оставалась всю жизнь!
Иногда мы зарабатывали до трехсот франков в день, это было много, ведь шел 1932 год!
Когда мы встретились, Эдит уже знала мужчин… Это произошло в пятнадцать лет. Первого она не вспоминала… Со вторым познакомилась у Альверна. Он был уличным актером, умел играть на банджо, на мандолине. Он научил ее песенке «Флотские ребята». Она всегда ею начинала под банджо. Играла она плохо. Но тогда на банджо, как теперь на гитаре, все немножко умели наигрывать…
Наш репертуар состоял из «Шаланды», «Открывателя» и «Моей красивой елочки», но в богатых кварталах нужно было петь что-нибудь получше, и здесь мы исполняли репертуар Тино Росси, потому что в этом… был уровень! Еще мы пели «Дети нищеты». Для шестнадцатого округа9 это не подходило, но это был наш «гимн»!
Мы дети нищеты,
Бедняги без гроша в кармане…
Нужно уметь подобрать репертуар для каждого квартала. В сущности, это как в мюзик-холле. Улица — хорошая школа. Именно здесь сдаешь экзамен по мастерству. Ты видишь публику — она перед тобой. Ты слышишь, как бьется ее сердце, понимаешь, что она хочет. Понимаешь, что она любит и что — нет. И если она иногда плачет, значит, заплатит много.
В одних кварталах мы ходили босиком, в других публику это шокировало, и мы надевали матерчатые тапочки, иначе это отражалось на заработке. Чтобы их не снашивать, мы связывали их за шнурки и вешали на шею. По сути, если подумать, мы были первыми битниками, такими же неопрятными, только у нас вместо гитары было банджо. В остальном то же самое: поэзия, надежда, желание прожить свободными молодые годы.
Не помню, чтобы я когда-нибудь испытывала голод или холод. У меня такое впечатление, что в те годы не было зим… Конечно, они были, но я их не помню… По-моему, и дожди не шли!
Мы исходили весь Париж от Пасси до Монтрей. По субботам в богатые кварталы было незачем ходить, люди в этот день заняты покупками, им некогда, им не до нас. В обычные дни можно пройти Елисейские поля. В Пасси, в шестнадцатый округ лучше приходить утром, женщины еще дома; они видят, что на улице поют две девочки, открывают окна, бросают деньги, но тут же их закрывают. Холодно! Эта публика — благотворители, а не любители.
По субботам надо ходить в рабочие кварталы, здесь дают меньше, но чаще. И дают, потому что получают удовольствие, потому что вам рады, а не только потому, что хотят делать добро. Для этих людей Эдит пела «Титанию».
Мой хозяин Сатана посылает меня обойти людей по кругу,
У меня огромные запасы радости и удовольствий.
Я могу удовлетворить все пороки мира,
И мое сердце готово ответить на любое желание.
Мы хорошо зарабатывали на жизнь, у нас было на что купить одежду, но одевались мы плохо. Свитер и юбка, вот и все. Время от времени покупали другой свитер, другую юбку, когда прежние становились слишком грязными. Мы никогда ничего не стирали.
Вокруг Эдит кружилось много парней, много мужчин. Она очень нравилась, она была старше меня. Но мы были так грязны, что это охлаждало их пыл.
Год спустя — Эдит было шестнадцать лет, мне — тринадцать с половиной — мы начали петь в казармах. Чаще всего это бывало зимой, чтобы укрыться от холода. Эдит уже тогда нравились солдаты. Для входа в казармы нужно было получить разрешение полковника. На это уходило много времени.
Выступали обычно в столовых. Эдит пела, я показывала свои трюки. После выступления ребята назначали свидания. Так Эдит побывала во всех бистро, в которых собирались солдаты Иностранного легиона, колониальных войск и моряки.
Солдат — это нечто безликое, обмундирование. Ты ему ничем не обязана, и он от тебя ничего не требует.
В этой среде мы чувствовали, что нравимся, что живем…
Даже когда мы не работали в казармах, мы ходили в их бистро.
Если на тебя смотрит парень, ты уже не пустое место, ты существуешь. С ними можно и похохотать и побеситься, солдаты — легкий народ.
Достарыңызбен бөлісу: |