Первая. Из Бельвиля в Берней глава вторая. «Моя консерватория — улица»



бет9/23
Дата28.06.2016
өлшемі1.85 Mb.
#163410
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   23

Бедный Реймон, он цеплялся за эту фразу, которую Эдит говорила всем, кого она любила настолько, чтобы в какой-то момент желать, чтобы они оставались с ней всегда. Он верил ее словам. И добавлял: «Она была права. Я должен был все выдержать, несмотря ни на что и ни на кого. Если бы я был с ней, я бы смотрел за ней. Я не дал бы ей умереть в возрасте, когда она должна была достигнуть самого большого успеха… Ей надо было выступать только в сопровождении концертного рояля, а не с этими большими оркестрами и хорами…»

Подумать страшно, что, умирая, Реймон все еще жил жизнью Эдит, хотел давать ей советы, руководить.

Реймон не всегда хорошо относился ко мне, но я его уважала. Когда в тот день он ушел, ссутулившись в солдатской шинели, мне стало больно. Быть может, потому, что мы принадлежали к одной породе. А с Полем у меня все время было ощущение, что я нахожусь при дворе Людовика XIV… Что идет спектакль'

В тот вечер Эдит, как всегда, выступала. Когда мы вернулись домой, Поля еще не было. Вероятно, это было результатом посещения Реймона. Эдит начала возмущаться:

— Если он собирается играть со мной в прятки, то доиграется! Нашел время ревновать, когда я выставила Реймона! Радость моя, я тебе покажу!

Не успела она договорить, как дверь открылась и появился Поль. Вошел, как в дорогой ресторан, с вежливой и официальной улыбкой.

— Милая Эдит, я прошу у тебя прощения за небольшое опоздание, но мне нужно было побыть одному, чтобы кое-что обдумать. Так вот, я считаю, что ты не должна жить на Монмартре. Здесь для тебя не то общество. У тебя тут могут быть неприятные встречи, это не годится. С таким именем, как твое, нужно жить в районе Этуаль.

Вернуться с этим домой после сцены, свидетелем которой он был днем? Снимаю шляпу! Вот это класс! Власть его над Эдит заключалась в том, что он ее постоянно удивлял.

— Конечно, очень мило и забавно держать повара-китайца в отеле, но он скорее будет на своем месте в квартире, и ты, кстати, также.

Собственная квартира… Эдит сразу загорелась. Она не только никогда ее не имела, ей такое и в голову не приходило.

— Что ты скажешь об этом, Момона?

— По-моему, он прав. Это придаст тебе вес.

Когда-то для нас верхом мечтаний была двухкомнатная квартирка с кухней. Квартира на Этуаль означала очень многое. В этом районе живут богачи.

Мы поселились в меблированной квартире на первом этаже в доме номер 14 по улице Анатоль-де-ла-Форж в прекрасном квартале вблизи площади Этуаль, недалеко от «Биду-бара», где вскоре разместился наш «штаб».

Нужно признать, что Поль умел делать красивые жесты. Когда мы приехали со всем нашим барахлом и Чангом, Поль протянул Эдит ключи:

— Открой сама. Войди в свой дом.

Эдит растаяла и бросилась ему на шею.

— О, Поль! Ты прелесть!

Но Поль все делал с постным видом английского пастора, и радость Эдит угасла, как вспыхнувшее, но не успевшее разгореться пламя. Ее постепенно начинало утомлять, что он все время держится на расстоянии.

Поль привез несколько кожаных чемоданов, и сам стал раскладывать свои вещи! Мы к этому не привыкли. Когда в доме у нас жил мужчина, мы за ним ухаживали с любовью: распаковывали его чемоданы, раскладывали и приводили в порядок его вещи. Это был, пожалуй, единственный случай, когда Эдит приводила что-то в порядок. Но больше всего она любила пополнять гардероб своих мужчин сообразно своему вкусу. Она обожала их одевать. Даже когда у нее было мало денег, она с удовольствием на это тратилась. Эти вкусы ей привили сутенеры, тянувшие из нее деньги. Эдит любила делать подарки!

С Полем об этом не могло быть и речи. Вся его одежда была сшита на заказ: костюмы, рубашки, обувь. Он сам выбирал носки, белье. У него были шелковые пижамы, галстуки, шарфы… У него был свой вкус. Эдит это обижало.

— Мне бы хотелось купить ему костюм, рубашки, галстуки… У меня же не меньше вкуса, чем у него, пусть наши вкусы и разные. Он воспитан, слов нет, но ему недостает такта. Мог бы хоть раз надеть один из галстуков, которые я ему подарила!

У Эдит был странный вкус. Как у Пикассо. Для картин это хорошо, но для галстуков!.. У Поля не хватало смелости их носить!

Как зачарованные смотрели мы на его вещи, не осмеливаясь дотронуться: все было разложено, как в роскошном магазине.

— Могла ли ты себе представить, что есть мужчины, которые так одеваются? Он все шьет на заказ! Может быть, ты таких встречала, но жить с ними не жила. Большая разница! Впервые я имею дело с мужчиной, от которого не пахнет козлом. От Поля пахнет одеколоном, лавандой, дорогой кожей. Он бреется два раза в день — наш отец брился, только когда совершенно зарастал,— и потом протирается английским лосьоном. Когда его целуешь, пахнет свежестью. Ты считаешь, это нормально?— Она смеялась.— Он же не девица!

Его элегантные манеры нас завораживали. Но с ним чаще всего было не до веселья. После уроков Реймона мы поступили в школу Поля.

— Куда ты идешь, Эдит, в таком виде? Как тебе не стыдно?

— А что такое?

— У тебя все платье в пятнах. Женщина, которую зовут Эдит Пиаф, не должна выходить из дома в таком виде. Когда ты опрятно одета, ты выглядишь элегантно даже в платье, которое стоит гроши.

Он был так чистоплотен, что нас с Эдит охватывала паника. Ум за разум заходил. Он заставлял нас мыть руки перед едой! О зубных щетках мы имели самое смутное представление. Поль потребовал, чтобы у каждого из нас была своя и чтобы мы пользовались ею два раза в день.

Это было мне не по нутру. Но Эдит его любила и подчинялась. Когда Эдит любила, мужчина мог заставить ее делать что угодно. Но лишь вначале, потому что затем обстановка менялась. Чистоплотность Поля даже беспокоила Эдит. «Отчего это он все время моется? Может, чем-нибудь болен?»

Теперь это вызывает улыбку. Но тогда было, скорее, грустно. Мы с Эдит этого не могли понять. Когда мы были маленькими, вокруг нас все считали, что микроб от грязи дохнет. Позднее, когда у нас вшей уже не было, Эдит часто подбирала на улице кошек и искала у них блох, устремив в пространство отсутствующий взгляд…

Мы были уверены, что Реймон нас выучил всему, что касалось уменья вести себя за столом. Поэтому, когда Поль сказал однажды Эдит: «Дорогая, я хотел бы, чтобы за столом ты держалась по-другому, по-английски», мы в изумлении посмотрели друг на друга.

— Взгляни, как я держу нож (он держал его как авторучку), я им подталкиваю еду и накладываю ее на вилку.

— Это еще зачем? Я не левша и не акробат. Я привыкла есть правой рукой.

Он расхохотался. Это с ним не так часто случалось. Эдит не выдержала и сказала:

— Поль, хватит. Не морочь мне голову, дай поесть.

Все это не имело бы значения, если бы Эдит и Поль не были чуждыми друг другу.

Когда я была девочкой и мне попадался парень не из наших мест, не из нашей среды, я по его манере одеваться, говорить, держаться определяла: «Этот парень учился, чувствуется, у него есть аттестат». Это было как бы границей, вход за которую мне был запрещен. Эдит тоже так считала. Когда она меня спрашивала: «Как ты его находишь?» — и я отвечала: «Есть аттестат», она говорила: «Этот парень не для нас. Для тех, кто не ходил в школу, он, Момона, не подходит, он будет нас стесняться!»

Только гораздо позднее Эдит поняла, что талант заменяет многое, что ему всюду место, что можно быть умным, не получив образования. Но во времена Поля мы еще не дошли до этой мысли. Он нам импонировал. И потом, у него была прекрасная речь, что очень нравилось Эдит.

— Нет, ты только послушай его, Момона, он говорит как пишет! До чего ж красиво! Никогда не повысит голоса, никогда ни одного грубого слова. Как спокойно общаться с таким воспитанным человеком! Как хорошо он придумал переехать в район Этуаль! Вероятно, то, что он называет рангом, определяется адресом, по которому ты живешь, личным телефоном, прислугой… словом, всем тем, о чем бы мы не подумали без него. И потом, от него не ждешь неприятностей: он приходит домой, надевает халат и домашние туфли, слушает радио, весь мой. Не шляется! С ним спокойно!

Но этот покой Эдит не смогла вынести долго.

Я спала в комнате в глубине квартиры. Эдит с ним в спальне, на прекрасной постели, обитой синим атласом. Это было естественно, но, поскольку я не привыкла спать в комнате одна, я слишком часто под утро забиралась к ней в постель.

За исключением этого, ничто не изменилось. Был мужчина или нет, по утрам ее будила я. Со всеми предосторожностями. Я любила смотреть на нее спящую: она спала, как ребенок, сжав кулачки. Я засовывала свой палец в ее кулак: она сжимала его и шептала: «Ты, Момона?», Открывала один глаз, затем другой. Протягивала руку, и я вкладывала в нее чашку очень крепкого черного кофе. Тогда она садилась, удобно устраивалась в подушках и начинала присматриваться к окружающему. «Как погода? Открой шторы. Не так быстро».

Яркий свет ее раздражал. Она говорила: «У меня есть свое солнце, оно всходит во мне с приходом ночи. Тогда я начинаю все четко видеть».

Она не обращала внимания на мужчину, который лежал рядом с нею. Он мог просыпаться или продолжать дрыхнуть — ей было все равно. Я садилась к ней на постель, и мы начинали трещать, как сороки.

Она мельком просматривала почту, статьи о себе, хохотала, кричала — жила. Потом отбрасывала одеяло и в ночной рубашке, всегда слишком большой для нее, бежала в ванную. Я за ней.

Эдит открывала краны, вода хлестала, а она смотрела на меня и смеялась. Как ребенок, который боится нотаций, она мочила губку, мыло, комкала и бросала на пол полотенца — по крайней мере, Поль оставит ее в покое.

Мы переходили к серьезным делам: кремам и болтовне. Эдит придумала: мы — это не «Мышьяк и старые кружева»19, мы — это «Банки с кремом и ля-ля-ля».

Когда ей хотелось побаловать «хозяина» — если они весело провели ночь и она об этом помнила, так как не перебрала,— она говорила: «Приготовлю Полю завтрак». Но чаще всего Поль обслуживал себя сам.

Должна признать, что не каждого любовника устраивало бы такое пробуждение. Поль мечтал бы о тихих завтраках тет-а-тет, за маленьким столиком, при свечах. Они бы выглядели как кавалер де Грие и Жервеза Золя. Когда ему слишком надоедало быть втроем, он говорил, глядя на меня: «Хватит с меня, пусть отправляется на кухню».

Если Эдит была в хорошем настроении, она пожимала плечами или крутила у виска, как бы говоря мне: «Он спятил, не обращай внимания». Если она была не в духе,, хватала свою тарелку и шла за мной. «Я тоже буду есть с Момоной на кухне».

Поль оставался один. Он превосходно держался: сидя на краешке стула, оканчивал завтрак, курил, читал за кофе. Атмосфера не разряжалась. Тем более что возвращаясь из кухни, мы не прерывали начатых разговоров. Как закон, темой их всегда был «мой старый любовник».

— Момона, а ты помнишь Рири-легионера?.. или Жанно-матроса?.. или моего жениха из поезда «Париж — Средиземноморье»? Черт, как он меня целовал!..

Перечисление, как на строевой перекличке. Эдит набрасывается на Поля:

— А ты почему не смеешься? Это тебе не смешно?

— Не особенно.

— Скажи на милость, чем же можно тебя рассмешить?

— Во всяком случае, не воспоминаниями о любовных историях.

— Ах, мои любовные истории тебя не интересуют? А у меня были потрясающие! Правда, Момона? И ты не ревнуешь?

— Твое прошлое меня не интересует. Нельзя ревновать к половине населения Франции.

— Уж сразу скажи, что я б…!

Но как бы она к нему ни цеплялась — а скандальнее ее трудно было себе представить,— Поль не терял хладнокровия.

Эдит кипятилась:

— Это айсберг, а не человек. Надо же мне было умом тронуться, чтобы так втюриться в… учебное пособие по правильной жизни! Ты смогла бы весело жить с такой борной кислотой? Я — нет! Ну, ничего, он у меня потеряет свое хорошее воспитание. Я его выведу из себя. Вот увидишь — я получу по морде. Когда-нибудь, да получу.

Я знала: раз она решила, то добьется. Но как?

Мне казалось, что когда Поля создавали, ему забыли вложить нервы. У этого человека не было ничего, кроме головы, а в ней ничего, кроме хороших манер.

Эдит обожала ссоры, сцены, крики. Вокруг нее должно было быть шумно. Это была ее манера жить. И пела она о веселье, о любви, о ревности, о расставании, а не о тихой уютной жизни у камелька. То, о чем она пела, было частью ее жизни, ее внутреннего мира.

Рядом с нами, дверь в дверь, находился «Биду-бар». Чтобы пройти к нему и чтобы Поль нас не заметил, мы проползали на четвереньках под нашими окнами. Когда мы возвращались домой, неизвестно в котором часу ночи, пьяные или притворяющиеся ими, Поль молчал, стиснув зубы. Он считал ниже своего достоинства пойти и привести нас домой,— а надо было бы, да еще за шиворот!

Поль молчал всегда с таким видом, от которого Эдит приходила в ярость. Она швыряла ему в голову все, что было под рукой. Неподвижный, как холодильник, Поль говорил мне:

— Симона, на кухне, кажется, еще остались тарелки — пойди принеси.

Затем полный достоинства ложился на постель. Книга в руках, радио на всю громкость. Воображаю, что чувствовали соседи. Радио было его неразлучным другом. Он мог часами слушать классическую музыку, в которой мы, естественно, ни черта не понимали, и новости дня. Эдит приходила в отчаяние.

Шла «странная война».20 Если не считать противовоздушной обороны, пронырливых офицериков в опереточных мундирах и всех тех, кто находился в «районе одного населенного пункта», но всегда поблизости от Парижа, то жизнь почти не изменилась. Мюзик-холлы, театры и кинотеатры были переполнены, поскольку военные нуждались в отдыхе и поддержании боевого духа.

В тот год стояла прекрасная весна, ожидалось хорошее лето. Эдит, которая в принципе не обращала внимания на погоду, повторяла: «Какое счастье, что у меня есть Поль, от этой весны я пьянею, дни никак не кончаются».

Я всегда думала, что Поль был талантлив не только днем. Но это не мешало Эдит пускаться в загулы. Ее часто охватывала тоска. Вокруг нас определенно что-то происходило, мы этого не видели, но ощущали.

Однажды мне пришла в голову гениальная идея.

— Обойдем все кафе на улице Бельвиль — и вверх и вниз.

Мы отправились. Заходили во все забегаловки — а их там без счета. Подняться поднялись, а спуститься не можем. На площади де Фэт мы уже передвигались на четвереньках. До сих пор там все дворники это помнят.

Когда мы вернулись, Поль оценил наше поведение однозначно. А Эдит непременно хотела, чтобы он веселился вместе с нею. Эдит вообще, когда пъянела, становилась веселой — у нее было «веселое вино», как говорим мы, французы.

— Эдит, довольно. Иди проспись в другое место. Я не хочу в своей постели пьяную женщину.

— Ты негодяй, слизняк. Меня от тебя тошнит. У тебя трупный запах.

Поль, не говоря ни слова, взял под мышку радиоприемник и вышел в другую комнату.

— Ах, так! Трус, подонок,— завопила Эдит, белая от вина и от ярости.

Ее пьяная злоба достигла таких размеров, что могла поравняться с Эйфелевой башней. Она влетела в его комнату, схватила приемник, бросила об пол и стала топтать ногами, икая от вина и от гнева.

Поль встал (на этот раз она получит!)… подобрал обломки, посмотрел на Эдит, шатающуюся перед ним, взял ее за плечи.

— Сожалею: это очень плохой поступок.

И ушел. Мы были такие пьяные, что стыда не почувствовали.

На следующий день Эдит подарила Полю новый приемник. Хорошо еще, что это случилось вовремя — через несколько месяцев приемников уже нельзя было достать.

Все же она была недовольна.

— Видишь, Момона, я не добилась! Никак не получу по морде! А ведь на этот раз, кажется, заслужила!

Эдит значительно скорее рассталась бы с Полем, если бы не встретила Жана Кокто.

Как-то мы обедали у «Маркизы». Рядом с Эдит сидел Жан Кокто. Наверняка мадам Бретон сказала каждому из них: «Дорогая (дорогой), я хочу познакомить вас с совершенно исключительной личностью». И не обманула. Каждый из них в своем роде был действительно необыкновенен. Жан Кокто был к тому же изумительной души человеком.

Когда мы пришли к «Маркизе», Эдит было как-то не по себе.

— Не потянуть мне рядом с таким человеком, как Кокто…

Это быстро прошло, так как Жан взял ее за руку: «Эдит, я счастлив с вами познакомиться. Вы тоже поэт, воспеваете улицу, мы созданы, чтобы понимать друг друга».

От этих слов Эдит растаяла. Мадам Бретон сияла, а я смотрела и думала, что моя Эдит — знаменитость. Улица становилась воспоминанием, она уходила в прошлое. Эдит смеялась и чувствовала себя свободно, болтая с Кокто.

Он был поэтом, драматургом, писателем, художником. Понимал музыку, пение, танец. Жонглировал словами и, как фокусник, умел из них извлекать удивительные вещи. Она знала мало. Он — все. Я не могла глаз отвести от их рук. У Кокто были прекрасные руки, у Эдит тоже, их жесты были полны смысла, превращались в слова, взлетая, как птицы. Как красиво они говорили руками! Когда они прощались, Кокто сказал:

— Я живу на улице Божоле, у Пале-Руайаля, обязательно приходите ко мне. Мы поговорим с тобой, маленькая Пиаф. Ты великая…

Эдит не могла опомниться. «Ты видела, как со мной разговаривал Жан Кокто? Я обязательно буду с ним встречаться. Он не похож ни на одного мужчину, которого я знаю. Он не поучает, а у него все время учишься.

Недавно Жильбер Беко написал с Луи Амадо песню под названием «Когда умирает поэт». Каждый раз, когда я ее слышу, я вижу Жана с его привычкой повсюду рисовать звезды — на бумажных скатертях, на программках, книгах. Он ими ставил на вещи свою печать. Всюду, где бы он ни проходил, расцветали звезды.

Теперь я знаю, Момона, чего мне не хватало в жизни. Встречи с настоящим поэтом. Теперь я его встретила».

Нам нравилось, как выглядит Кокто, он был похож на Пьеро с торчащими надо лбом волосами. Какой-то критик назвал их тогда «клоунским коком». Мы негодовали, нам казалось, что это, скорее, ореол.

— Момона,— говорила мне Эдит серьезно,— люди не отдают себе отчета, но он — святой, он так добр! Никогда ни о ком ничего плохого не скажет, не съязвит. Он всегда готов всех понять, всех простить.

Она сказала Полю:

— Я хочу прочитать книги Жана Кокто. Купи мне их.

Не знаю, нарочно ли он так сделал, но он принес ей «Потомака», в которой мы ничего не поняли.

— Поразительно! Когда этот человек говорит, ты понимаешь все, когда пишет — ничего! Я спрошу у него, почему так получается.

— Ни в коем случае,— сказал Поль,— поставишь себя в смешное положение.

Но она спросила. И Жан со свойственной ему деликатностью объяснил, почему она не поняла, и добавил, что это естественно. Он подарил ей «Ужасных детей». Эта книга нам очень понравилась: история с камнем в снежке напомнила нам детство, мы знали детей, которые поступали так же.

Самые прекрасные слова, когда-либо написанные об Эдит, принадлежат перу Кокто:
«Посмотрите на эту маленькую женщину, чьи руки подобны ящерицам на руинах замка. Взгляните на ее лоб Бонапарта, на глаза только что прозревшего слепца. Что она запоет? Как выразит себя? Как исторгнет из своей узкой груди великие стенания ночи? И вот она поет, или, скорее, как апрельский соловей, пробует исполнить свою любовную песню. Приходилось ли вам слышать, как трудится при этом соловей? Это тяжкий труд. Он раздумывает, прочищает себе горло. Задыхается. Воспаряет и падает. И внезапно — находит. Начинает петь. И вокализ потрясает нас».
Эдит считала, что это так прекрасно, что вырезала статью и всем читала. Она была убеждена, что если такой человек, как Жан Кокто, пишет такое, значит, она поднялась на высокий уровень.

У них с Жаном вошло в привычку встречаться в Пале-Руайале. На улице Божоле, в подвале дома Кокто, было нечто вроде закрытого клуба, где собирались артисты, писатели, художники. Это был первый из парижских подвалов, открывшийся на четыре года раньше подвальчиков Сен-Жермен-де-Прэ. У него было преимущество: во время воздушных тревог не надо было бежать в бомбоубежище.

Какими долгими были ночи затемненного Парижа, города в темных очках слепца! Какую тоску наводили синие лампочки! Как далеко в прошлом остался Город Света!

В нашем подвале мы забывались, здесь были только близкие друзья. Жан спускался из своей квартиры по-соседски, в теплом халате, со своим другом Жаном Маре, которого все звали Жанно. До чего же он был красив! Он обожал Кокто. С ними приходил Кристиан Берар, его звали Бебе, художник-декоратор, с круглым и розовым кукольным лицом и красивой бородой, лежавшей веером на бархатной куртке. Он все время что-то рисовал на клочках бумаги. Приходила Ивонна де Брэ, черноглазая, живая, умная,— крупнейшая актриса того времени. Она и Маре играли главные роли в пьесах Кокто. Эдит гордилась тем, что вошла в их круг, потому что Жан, несмотря на всю свою деликатность, очень легко избавлялся от людей, которые ему не нравились.

Между Эдит и Жаном сразу установился контакт. Она с ним всегда была искренней и рассказывала все, что приходило в голову. Самым главным для нее в ту пору был Поль. Она его еще любила и делилась с Жаном своими горестями.
«— Поль меня сводит с ума. Я с ним глупею. Объясни мне, что делать.

Дорогая,— отвечал ей Жан,— мы никогда не понимаем тех, кого любим, когда мы с ними, не принимаем их такими, какие они есть, требуем, чтобы они были такими, какими нам хочется, какими мы видим их в своих мечтах… А наши мечты с их мечтами совпадают редко».


Когда мы возвращались в такси, Эдит говорила:

— Жан — потрясающий человек. Он не только умный, он добрый. Когда он со мной говорит, объясняет мне все про Поля, я думаю: он прав, надо пересилить себя.

Придя домой, она спрашивала Поля:

— Ты меня любишь?

— Ну да,— отвечал Поль тоном человека, которому задали не очень приличный вопрос.

— Ты не мог бы сказать это по-другому? Ты объявляешь: «Я люблю тебя», как будто говоришь: «Жаркое подано!» Если я тебе надоела, скажи. Я больше не могу этого выносить. Я сыта по горло твоими улыбками, которые ничего не выражают…

И опять заводилась на всю ночь.

На следующий день она снова встречала Жана, снова он ей объяснял, снова она принимала благие решения, но, возвращаясь, снова натыкалась на айсберг, и все повторялось…

Однажды ночью, сидя между Ивонной де Брэ и Жаном, Эдит стала плакать и жаловаться.

— Вы не можете себе представить. Я ему говорю, что люблю его,— он, лежа на кровати в халате, читает газету. Говорю, что не хочу больше его видеть, или говорю, что обожаю его, или говорю, чтобы он убирался,— он читает газету. Я не могу этого выносить. Я разбиваю все, что попадает под руку, и бросаю в лицо все, что приходит на ум,— он читает газету. Он меня сведет с ума!..

— Дорогая, успокойся, я это улажу. Потерпи немного.

— Момона, я не посмела спросить у Жана, что он собирается сделать.

Несколько дней спустя раздался телефонный звонок:

— Эдит, приезжай сейчас же, я тебе кое-что прочту.

Мы примчались на улицу Божоле. Там уже были Жанно, Ивонна де Брэ и Бебе Берар. Жан Кокто прочел нам «Равнодушного красавца», одноактную пьесу, которую только что закончил. Он создал ее по рассказу Эдит.
«Бедная комната в отеле, освещенная огнями уличных реклам. Диван-кровать. Патефон, телефон. Дверь в маленькую туалетную комнату. На стенах афиши.

Занавес поднимается, актриса на сцене одна, на ней короткое черное платье… Она выглядывает в окно, бежит к двери, прислушивается к шуму лифта. Потом садится у телефона. Заводит патефон. Ставит пластинку в собственном исполнении «Я схожу по тебе с ума», останавливает. Возвращается к телефону, набирает номер…»
Женская роль была списана с Эдит: известная певица, ревнующая своего возлюбленного ко всему, что его окружает… Мне казалось, я слышу голос Эдит:

«Вначале я тебя ревновала к твоим снам. Я думала: «Куда он ускользает от меня, когда спит? Кого он видит?» А ты улыбался, был спокоен и доволен, и я начинала ненавидеть тех, кто тебе снился. Я тебя часто будила, чтобы вас разлучить. А ты любил видеть сны и сердился на меня. Но я не могла выносить твоего счастливого лица».

— Тебе нравится?— спросил ее Жан.

— Жан, потрясающе.

— Это посвящается тебе, Эдит. Я тебе ее дарю, и вы будете ее играть вместе с Полем.

— Это невозможно, я не сумею. Я же только певица. И потом, играть с Полем! О нет, Жан, я не смогу!

Эдит была в этом вся. С одной стороны, была смелой, с другой — боялась, что не справится. Когда дело не касалось ее профессии, она всегда сомневалась.

Жанно смеялся. У него были великолепные зубы, теплая улыбка. Он говорил:

— Это же очень просто: Поль ничего не говорит, а ты играешь сцену, которую устраиваешь ему каждый день.

Но все только казалось легким. Монолог, продолжающийся целый акт, очень долог. Нет, было совсем не так легко. Это стало ясно на первой же репетиции.

Разумеется, Поль согласился играть. Пьеса Жана Кокто в постановке самого Жана и Реймона Руло — значительное событие. А выступить в роли без слов было к тому же испытанием для актера, и Поля это привлекало.

Итак, две роли — два актера. Один молчит как рыба, другая говорит, не закрывая рта. К сожалению, молчит тот, кто умеет говорить на сцене, а говорит та, кто умеет только петь.

На первой репетиции у Эдит ничего не получилось. К счастью, Поля не было, его заменял Жанно. Эдит, умевшая выразить на сцене все чувства голосом и жестом, вдруг стала фальшивить, разучилась ходить, двигать руками… Она была в отчаянии.

— Жан, театр не для меня! Какое несчастье! Я так хотела, но не получилось. Я никогда не смогу.

Напрасно Жан говорил ей: «Это только первая прикидка. Ты справишься. Это твоя пьеса, твоя роль; я написал ее для тебя». Эдит упрямо твердила: «Нет». Я чувствовала, что она на грани слез. «Поль будет смеяться надо мной»!

Жан посмотрел на Ивонну де Брэ, которая молча сидела в углу. Эти двое понимали друг друга без слов… Она сказала:

— Эдит, ты сыграешь, я тебя научу.

Какой это был прекрасный и вдохновенный труд! Мне кажется, что даже я, пройдя через руки Ивонны, сумела бы играть на сцене. Она разобрала всю роль Эдит, фразу за фразой, отрывок за отрывком, как механизм по деталям. Потом, когда она собрала их вместе, механизм заработал, как бьющееся сердце.

В конце пьесы равнодушный красавец поднимается с кровати, надевает пальто, берет шляпу. Эдит цепляется за него, умоляет: «Нет, Эмиль, нет, не оставляй меня…»

Он высвобождается из ее объятий, Отталкивает и дает ей пощечину. Он уходит, а Эдит остается на сцене. Она прижимает руку к щеке и повторяет: «О, Эмиль… О, Эмиль…»

На репетиции Жан сердился, но по-своему, вежливо и деликатно.

— Нет, Поль, это плохо. Она тебя раздражает, выводит из себя своей любовью. Ты не можешь ее больше выносить и даешь ей пощечину, настоящую, со всего размаху… Пощечину мужчины, а не аристократа, который бросает перчатку в лицо маркиза, вызывая его на дуэль… Давайте еще раз!

Корректно, элегантно Поль снова отвешивает пощечину. Эдит умирает со смеху.

— Он не виноват, он просто не умеет. Я ему сейчас покажу.

И со всего размаху залепляет ему великолепную двойную пощечину, сначала одной, потом другой стороной руки… Если бы он мог, мне кажется, он испепелил бы ее взглядом! А Эдит очень спокойно, очень по-актерски ему объясняет:

— Первая пощечина дается с размаху. Вторую бьешь сильно, тыльной стороной руки. Именно тут ты делаешь больно… Понял?

— Понял,— отвечает Поль, внешне невозмутимо, внутренне — со скрежетом зубовным.

— Прекрасно,— говорит Жан,— повторим.

Поль боится не сдержаться и снова шлепает Эдит по щеке благовоспитанно и робко. Эдит хохочет, я тоже. Она настолько вывела его из себя, что в вечер премьеры в театре Буфф-Паризьен он дал ей настоящую, совсем не театральную пощечину. За кулисами он бросил Эдит небрежно:

— Получила то, что хотела? Довольна?

Она пожала плечами:

— Ну, это же в театре…

На месте Поля я бы ей оторвала голову!

Эдит приложила много стараний, чтобы получить пощечину, но теперь получала ее каждый вечер. Мне казалось, что Поль облегчает свою душу!

Пьеса была гвоздем сезона 1940 года. Она шла в один вечер с другой пьесой Жана Кокто, «Священные монстры», в которой играла Ивонна де Брэ. Художником был Кристиан Берар.

Эдит очень гордилась своим успехом в театре, теперь она совсем не боялась сцены. Что касается Поля, то после успеха «Равнодушного красавца» его стали приглашать играть в других пьесах и сниматься в кино. Критики писали: «Даже в неблагодарной роли Поль Мёрисс проявил себя как актер исключительного дарования. Он не ограничивается ролью партнера, на фоне которого блещет мадам Пиаф. Поль Мёрисс наделяет своего персонажа яркой характеристикой».

В конце «странной войны» Эдит одержала другую победу. Ее пригласили выступить в большом концерте, организованном Красным Крестом в пользу солдат Действующей армии. Афиша мюзик-холла «Бобино» сверкала именами самых известных эстрадных певцов. Концерт начался в полночь и закончился в пять утра. Это был единственный раз, когда Эдит выступала в одной программе с Мари Дюба и Морисом Шевалье. В зале было много солдат. Эдит, как всегда, приготовила сюрприз. Она спела «Где они, мои старые друзья?»
Где мои дружочки?

Те, кто рано утром

Отправился на войну?

Где мои дружочки,

Те, кто говорил:

«Не печалься, ты вернешься».

Все ребята с Менильмонтана

В строю откликнулись: «Мы здесь».

Они отправились на войну,

Распевая песни.

Где они?

Где они?
На последнем «Где они?» в глубине сцены зажигался синий — белый — красный свет. Вначале он был величиной с кокарду, а потом заливал всю сцену, и казалось, что на Эдит наброшен французский флаг. Все это придумала она сама. Люди повскакали с мест, кричали и подхватывали ее песню хором, некоторые даже отдавали честь. Мы с Полем, стоя за кулисами, боялись даже взглянуть друг на друга, чтобы не расплакаться.

После выступления Эдит мы остались в зале слушать других. Никто не хотел уходить. В эту ночь в «Бобино» люди верили в победу. Казалось, еще немного, и все запоют «Марсельезу».

Когда мы вышли на улицу, край неба порозовел, занималась заря, было тепло. Нас охватило ощущение удивительной легкости, мы не пили, но нас опьянила надежда.

— Впервые в жизни мне хочется смеяться, когда встает солнце!— сказала Эдит.

Дома Поль откупорил бутылку шампанского, мы выпили за нас, за все наши надежды! Поль улыбался. Мы были счастливы. Нам было хорошо. Машинально он включил свой новый красивый приемник и одновременно поднял бокал:

— За сегодняшний день, за 10 мая.

И тут мы услышали зловещий голос диктора: «Сегодня, в шесть часов утра, германские войска нарушили бельгийскую границу. Танковые части продвигаются в глубь страны…»

Веселье кончилось, и надолго.

Недели мчались за неделями. Поль не отходил от приемника. Мы услышали имена Поля Рэйно, Даладье, Вейгана, потом Петэна.

Париж имел жалкий вид. Мы узнали, что такое воздушные тревоги, и ужасно их боялись. Эдит не хотела спускаться в подвал. Она боялась оказаться заживо похороненной. Поэтому мы мчались в «Биду-бар». Это запрещалось, но нас туда все-таки впускали. Мы сидели впотьмах и ждали. Поль был с нами, он теперь не оставлял нас одних.

Мимо нашего дома проезжало много странных машин. Первыми появились машины с бельгийскими беженцами, на крыше у них было по два, а то и по три матраса. Вначале мы с Эдит думали, что это их постели, но оказалось, что так они защищались от пуль. После бельгийцев появились беглецы с севера и востока Франции. Все они проходили мимо, никто не задерживался в городе; они дрожали от страха и рассказывали о бошах страшные вещи. Но главное, они говорили, что Париж не надежен. В это трудно было поверить, но люди стали покидать Париж, сначала опустели шикарные кварталы, затем постепенно весь город. Правительство, министерства уехали в Бордо.

На стенах появились объявления, в которых говорилось, что Париж будут защищать до последнего. Тогда, охваченные паникой, уехали те, кто еще оставался. Париж объявили открытым городом. В обращениях по радио население призывали оставаться на местах. Но люди потеряли веру, никто ничего не слушал. Была полная паника.

Мы ничего не понимали и держались за Поля. Мы никуда не уехали.

Господи, до чего же был мрачен Париж в то утро, 13 июня 1940-го! Сквозь опущенные жалюзи мы смотрели на улицу, где люди заталкивали в машины то, что у них было наиболее ценного. Старая консьержка из дома напротив ушла пешком, держа в одной руке чемодан, в другой — клетку с канарейкой. Не знаю, куда она шла, но машины для нее не было, метро не работало.

Из дальней комнаты доносился голос диктора. Радио у нас не выключалось день и ночь. Диктор сообщал о бомбардировках, об очагах сопротивления: «Наши героические солдаты…» Несчастные, за что, за кого они сражались?

Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, у нас теперь было одно сердце, и оно билось в едином ритме, ритме отступления.

«Уехать?— говорила Эдит,— но куда? У нас даже нет машины. Пешком? Но мы останемся без ног, прежде чем уйдем достаточно далеко. И потом, везде одно и то же» Как всегда, она была права! Это верно, что на первом месте у Эдит всегда стояли ее профессия и любовь, но когда она обращала внимание на что-то другое, то обнаруживала здравый ум.

Что мы должны были беречь? Свою шкуру? Мы ею особенно не дорожили.

Когда во Франции заговорили о немцах, об их лозунге: «Пушки вместо масла», у нас с Эдит создалось представление, что они голодают. Мне казалось, что они «обрушатся на нас, как полчища красных муравьев, которые в мгновение ока могут обглодать быка.

«Нужно купить хлеба, консервов, сигарет, вина»,— сказала Эдит. Как всегда, она обо всем думала! Поль так стискивал кулаки, что у него белели косточки суставов. Он больше не мыл каждую минуту руки и не подпиливал ногтей. Он даже перестал бриться. Все потеряло значение. Мы с Эдит смотрели на него другими глазами. Теперь он не был похож: на манекен. Склонившись над приемником, с горькой складкой у рта, он слушал последние рыдания страны, бившейся в агонии. Я не знаю, почему Поля не мобилизовали. Кажется, он был освобожден от военной службы из-за сердца.

Немцы должны были вот-вот вступить в Париж. Никто не знал, что они сделают с мужчинами — отправят их в концлагерь, в тюрьму или сделают заложниками? А Поль был с нами. Он выполнял свой долг, остался, чтобы нас защищать. Он не был трусом. Мы были уверены, что он скорее умрет, чем позволит покуситься на нашу добродетель. Хотя, между нами, она того не стоила!

В Эдит всегда жил дух парижского гамэна. Как-то Поль, которому обычно это не было свойственно, сказал такую громкую фразу: «Мы переживаем исторические мгновения». Она ответила: «К черту! Если это история, я предпочитаю о ней читать, а не участвовать в ней!»

Улицы опустели, в небе висели густые черные и розовые тучи. Это горели склады горючего в Руане и в других городах; их жгли, чтобы замедлить немецкое продвижение. Черный, жирный туман делал пустынный Париж еще более мрачным.

Наступила ночь. Воцарилась мертвая тишина, и лишь изредка были слышны чьи-то медленные шаги, как шаги кладбищенского сторожа. Как ни странно, это успокаивало; думалось, что мы все-таки не одни.

Погасив всюду свет, мы ждали… и даже не заметили, как наступил рассвет. Время перестало существовать.

И вдруг утром «они» вошли в Париж:. Это было похоже на цирковой парад: молодые, здоровые, белокурые, загорелые парни в черных мундирах шли с песнями. За ними ехали грузовики с солдатами в зеленой форме. Они смеялись, играли на аккордеоне и были совсем не похожи на голодающих. Что же это? Нас обманули?

Мы с Эдит вышли потихоньку на Елисейские поля. Смотрели издали. Кафе, магазины — все было закрыто, железные шторы опущены. Видя немцев в залитом солнцем Париже, мы спрашивали себя: «Почему нам так страшно?» Эдит, вцепившись в мою руку, шептала: «Видишь, все кончено. Боев не будет».

Да, это был цирк, но жуткий. Нам предстояло жить в страхе, от которого выворачивались внутренности. Присутствовать при ужасном зрелище. Присутствовать безмолвно, в течение четырех лет.

День за днем люди возвращались на нашу улицу. Открылся «Биду-бар». Но никогда мы больше не увидели старой консьержки из дома напротив.

Месяц спустя в ресторане «Фукетс» на Елисейских полях какие-то типы начали вступать в сделки с оккупантами. Появились первые коллаборационисты.

Как все артисты, Эдит должна была явиться в Управление пропаганды, которое расположилось на Елисейских полях. Это было обязательно. Иначе вы не допускались до работы. Она там встретила многих артистов.

И жизнь возобновилась, но она была не похожа на прежнюю. В числе первых в Париж вернулся Морис Шевалье. Он отказался сесть в машину, а поехал с вокзала на метро, как все.

Никогда у Эдит не было такого количества контрактов и приглашений для бесплатных выступлений в пользу военнопленных, Красного Креста.

Люди стояли в очереди за всем: за хлебом и за билетами в кино, в театры и мюзик-холлы.

Не знаю, по какой причине, вероятно, из-за потрясения, вызванного оккупацией, Эдит была в очень нервном, взвинченном состоянии.

Возможно, это объяснялось и тем, что Поль перестал быть таким, как в дни отступления. Перед нею снова был одетый с иголочки джентльмен. Эдит называла его манекеном, айсбергом. Он стал еще более замкнут, чем раньше, и все время проводил, слушая английское радио. Эдит выходила из себя.

— К чему это, все пропало. Не понимаю, почему ты слушаешь, ведь музыки не передают!

Она взывала ко мне:

— Ты думаешь, он умеет разговаривать? Может быть, вне дома он и раскрывает рот, но до нас снизойти не хочет!

А ведь Поль ее любил; просто их манеры любить были очень разными.

Кроме того, у Эдит была я. Еще до оккупации «Маркиза» и даже Маргерит Монно, каждая в отдельности, говорили мне примерно следующее: «Двоим всегда легче договориться», «Время от времени мужчина и женщина, живущие вместе, должны устраивать себе маленький медовый месяц».

И я сказала себе: «Я должна решиться. Может быть, если меня не будет рядом, у них все наладится». Скажи я об этом Эдит, она бы закричала: «Я тебе запрещаю уходить. Это не твое дело». Поэтому я смоталась потихоньку.

Идя по Парижу, который ничем не напоминал прежний, я вспоминала свои прошлые побеги, которые часто оканчивались загулами. Всегда было весело. Теперь на это нельзя было рассчитывать. Музыка звучала только немецкая. Каждый день ровно в двенадцать фрицы маршировали вверх и вниз по Елисейским полям. У меня не было желания их видеть. На меня навалилась тоска: с нежностью вспоминала я о каруселях, на которых могла кружиться до полного изнеможения.

Прежде, завернув за первый угол, я становилась сама собой, переставала быть чьей-то сестрой. Если парень смотрел на меня, я не опускала глаз, знала, что они у меня красивые.

«Что ты делаешь?— Ничего особенного.— Пойдем потанцуем?— Пойдем».

Какой это был восторг — среди адского шума, среди бившего ключом веселья, кататься до самозабвения на всяких аттракционах, есть из пакетика жареную картошку…

Потом мы шли на танцы. Ну а что за этим следовало, нетрудно догадаться… Но в таких случаях я переживала не любовные увлечения Эдит, а свои собственные! Согласна, они были похожи, но «ты красивая» и «я люблю тебя» говорили мне.

Потом наступал момент, когда я бросала взгляд на стоптанные туфли, на измятое платье, и меня вдруг охватывало одно желание: вернуться домой. Как я боялась! Но это входило в условия игры. Я знала, что огорчила Эдит, знала, что она не могла понять, что я могу хотеть быть где-то, а не рядом с ней.

И я возвращалась. Это происходило всегда одинаково. Эдит кричала на меня. Я не слушала. У меня был прием: она могла сходить с ума, метаться по комнате, а я тем временем считала про себя: один, два, три, четыре и т.д. … и ждала, пока ее глаза встретятся с моими, ждала, пока она перестанет смотреть мимо. Всегда наступал момент, когда она бросала на меня прямой взгляд. И тотчас все кончалось, я кидалась ей на шею, и мы плакали от счастья. Она брала меня за руку и говорила: «Ладно, иди, чертовка…»

Какие слова любви!

На этот раз веселья не хотелось, на мужчин было наплевать. Каким грустным стал мой Панам! Я пошла к отцу.

Он жил в отеле на улице Ребеваль. Эдит платила за комнату, хорошо одевала его. Он постарел, бедняга. Он мне очень обрадовался.

— Как поживает сестренка? Нечасто она меня навещает. Правда, она много работает.

Он гордился своей Эдит. При этом не стеснялся иногда заработать немного на ее имени. Он говорил: «Я отец Эдит Пиаф». Его угощали рюмкой вина, давали несколько монеток. Он любил показывать золотые часы — подарок Эдит. «Дочка меня балует. Правда, красивые ходики?»

Люди смеялись, и он им рассказывал всякие байки о детстве Эдит. Он придумывал — должны же люди что-то получить за свои деньги.

Отец был мне рад. Мы пообедали в ресторане. Говорил он главным образом об Эдит. Она теперь играла большую роль в его жизни. Он больше не мог работать акробатом, сильно сдал: трудная жизнь, вино… Мне с ним было хорошо.

Я положила себе срок — две недели, но продержалась всего одну. Как обычно, Эдит закатила сцену:

— С меня довольно! Можешь уходить, мне это надоело… Мерзавка! Где ты была?

— С отцом.

— А предупредить не могла? Слава богу, хоть вернулась. Давно пора.

— А как Поль?

— Он мне надоел.

Я поняла, что мое отсутствие было напрасно. Оно ничему не помогло.

После выступлений в Париже они ездили на гастроли. В тот период это было не очень весело. Нигде не топили — ни в поездах, ни в отелях. Кругом все было грязно, мрачно, зловеще… Ночью на вокзалах громкоговорители орали по-немецки: «Achtung! Achtung! Verboten!»21 Все было Verboten: смех, свет, вино…

В поездах не всегда можно было достать сидячие места. Иногда мы часами стояли в коридоре или в тамбуре, иногда удавалось примоститься на вещах. Эдит, съежившись на чемодане, закутанная в пальто Поля, выглядела такой маленькой, такой жалкой, что у меня разрывалось сердце.

Удивительно, что, когда мы выходили из вагона, у Поля был такой вид, как будто он приехал в отдельном купе спального вагона, в то время как мы выглядели измятыми, как после бессонной ночи в кабаке! Мы любили гастроли по ту сторону демаркационной линии. Здесь мы наконец вдыхали воздух Франции.

«Равнодушный красавец» продлил пребывание Поля в жизни Эдит, но ее чувство умерло. «Не нужно быть неблагодарной, Момона. Поль мне многое дал. Если бы не он, я продолжала бы жить в отеле. И у меня не было бы секретаря!»

Она не шутила: вот уж несколько месяцев, как у нее был секретарь. Поль убедил Эдит, что она не может обходиться без секретаря, что это очень удобно, солидно, производит впечатление. Так мадам Андре Бижар вошла в нашу жизнь…

Это была брюнетка с короткой стрижкой. Вероятно, она обладала деловыми качествами, но судить об этом было трудно, так как ей нечего было делать.

— Она должна вместо тебя отвечать по телефону,— сказал Поль.

Происходило примерно следующее: Андре Бижар снимала трубку.

— Кто говорит?

— Господин X…

— Не знаю, кто это,— говорила Эдит,— дай трубку.

А когда звонил кто-то, кого она знала, она кричала:

— Чего ты ждешь, давай его скорей!

Был третий вариант:

— Момона, поговори с ним.

Так что секретарша не была предметом первой необходимости… Телефон тогда еще не звонил беспрерывно, как потом, в период славы.

Эдит воспринимала секретаршу как еще одну подругу. Мы не очень себе представляли, что она должна делать.

Нас устраивало, что она приезжала утром: мы могли поспать подольше. Эдит посылала ее за покупками и за газетами, для того чтобы вырезать статьи о ней. Это тоже была мысль Поля. Что касается счетов (а их прибывало много), в первый раз Бижар спросила:

— Что с ними делать?

Эдит ответила:

— Сложите!

Бедный Поль, все, что после него осталось,— это секретарша.

В то время у Эдит не было никого, кто писал бы песни специально для нее. Она не могла жить, не имея под рукой поэта-песенника. Чтобы она могла работать, его присутствие было необходимо. Ей нужен был кто-то, кто занял бы ее мысли и желания, сумел бы, поняв их, облечь их в форму, «создать песню».

В начале 1940 года появился Мишель Эмер. Он вошел в жизнь Эдит… через окно. В то утро она была в плохом настроении. Очень нервничала. Она готовила выступление в «Бобино», генеральная должна была состояться на следующий день. Звонок в дверь. Эдит кричит мне:

— Не открывай, я не хочу никого видеть.

Звонят раз, другой… потом перестают: кто-то робкий. Я была в гостиной, когда постучали в окно. На тротуаре стоял военный; в шинели не по росту он выглядел как Петрушка. Он делал мне знаки. Это был Мишель Эмер. Он носил очки, и за сильными стеклами его глаза сверкали, как две рыбки в глубине аквариума. Мне нравилась его ослепительная улыбка. Он был похож на мальчишку, который не заметил, как вырос. Он вызывал к себе нежность.

Эдит встретила его в 1939-м в коридорах Радио-Сите… Он ей был симпатичен, но то, что он писал, для нее не годилось: там речь шла о голубом небе, птичках, цветочках…

Я открыла окно.

— Мне нужно видеть Эдит.

— Невозможно. Она готовит концерт в «Бобино».

— Скажите ей, что это я, Мишель Эмер, я принес ей песню.

Иду к Эдит.

— Гони его, Момона. Его песни — не мой жанр. Мне они не нужны.

Возвращаюсь. Он спокойно сидит на тротуаре, закутавшись в шинель. Многим мужчинам идет военная форма, но это был не тот случай.

— У нее много работы, Мишель, приходите завтра.

— Не могу, я нахожусь в военном госпитале в Валь-де-Грас и должен быть на месте к восемнадцати часам. Умоляю вас, у меня для нее прекрасная песня. Скажите ей только название: «Аккордеонист».

Я сжалилась.

— Давай лезь и играй свою песню.

Через окно он влез в комнату. Сел за рояль и спел — плохо спел!— «Аккордеониста». Услышав первые такты, Эдит прибежала.


Доступная девушка прекрасна.

Она стоит там, на углу улицы.

У нее достаточная клиентура,

Чтобы наполнить деньгами ее чулок.

Она слушает музыку танца,

Но сажа не танцует,

Она даже не смотрит на танцевальный круг.

Ее влюбленные глаза

Глядят не отрываясь

На нервную игру

Длинных и худых пальцев артиста.

Остановите музыку! Остановите!
Мишель кончил и смотрел на нас с тревогой через свои иллюминаторы. Его лицо покрылось крупными каплями пота.

— Это ты написал, лейтенантик?

— Да, мадам Эдит.

— Что же ты мне раньше не сказал, что у тебя есть талант? Снимай мундир, галстук, располагайся, будем работать. Играй снова и напиши мне слова. Завтра я спою ее в «Бобино».

Он пришел к нам в полдень, отпустила она его в пять часов утра. Мы поддерживали его силы колбасой, камамбером и красным вином. Для больного он был в прекрасной форме, несмотря на подпитие.

— Эдит, меня будет судить военный трибунал за дезертирство… Но мне наплевать. Никогда я не был так счастлив.

— Не беспокойся,— величественно отвечала Эдит,— у меня есть знакомые среди генералов.

Ни одного генерала она не знала, но если бы Мишелю грозила опасность, можно не сомневаться: она пошла бы к военному министру. Смелости ей было не занимать! Мы не знали, как он выкрутится, но на следующий вечер он был в «Бобино», и Эдит спела его песню. Ее приняли не так, как мы ожидали. Концовку публика не ощутила, ей казалось, что песня не закончена. Но потом «Аккордеонист» имел огромный успех. Было продано восемьсот пятьдесят тысяч пластинок, колоссальная цифра по тем временам. Эдит пела эту песню в течение двадцати лет, с 1940 по 1960 год.

Эдит сказала Мишелю: «Поклянись, что ты принесешь мне еще песни». Он поклялся. Но когда мы с ним встретились через какое-то время, он выглядел совсем по-другому. Я сразу поняла, что с ним произошло что-то очень странное. У него было лицо загнанного, запуганного насмерть человека.

— Эдит, все кончено. Тебе не разрешат петь мои песни. Я еврей и должен носить желтую звезду. Начинается с этого, а потом…

Но ужасного «потом» не было. Она дала денег на его переход в свободную зону. Мы увиделись только после Освобождения. Он написал для нее прекрасные песни: «Господин Ленобль», «Что ты сделала с Джоном?», «Праздник продолжается», «Телеграмма», «Заигранная пластинка», «По ту сторону улицы».
В комнатке на седьмом этаже,

В конце коридора,

Он прошептал: «Я люблю тебя»,

Я ответила: «Я тебя люблю».
А по ту сторону улицы

Живет девушка, бедная девушка,

Она ничего не знает о любви,

О ее безумных радостях…

По ту сторону улицы…
Эдит очень ценила талант Мишеля, которого продолжала называть лейтенантиком.

— Мне нравится, что Мишель пишет и текст и музыку. У него сразу получается готовая песня. Так бывает очень редко. Это божий дар. Его мелодии запоминаются сразу, как будто они давно носились в воздухе.

Они много работали вместе.

Но вернемся в 1941 год. Эдит искала автора песни. Она без конца звонила по телефону Маргерит Монно:

— Но это лее твоя обязанность, Гит, найди мне кого-нибудь.

— Для чего?— спрашивала Гит.

— Для песен. Для любви у меня есть.

— Я ищу, Эдит… Я все время ищу…

Эдит вешала трубку.

— Я идиотка, что прошу ее об этом; она уже забыла, зачем я ей звоню.

Десять минут или час спустя звонила Гит.

— Нашла?— кричала в трубку Эдит.

— Дорогая, я как раз хотела просить тебя напомнить, что я должна была найти.

Фильм «Монмартр-на-Сене» принес Эдит то, что она искала: нового автора песен и… новую любовь.

Дуэт Пиаф -Мёрисс, сыгравший «Равнодушного красавца», привлек внимание режиссера Лакомба. Пьеса три месяца шла в Париже и пользовалась успехом во всей Франции; публика знала Поля и Эдит, это стоило использовать. И Лакомб предложил Эдит сценарий фильма, который назывался «Монмартр-на-Сене».

Эдит уже снималась в 1937 году. Она пела в фильме «Холостячки», где играла Мари Бель. Особого впечатления исполнение Эдит не произвело. В «Монмартре-на-Сене» у нее был не эпизод с песней, а главная роль.

Полю нравилось сниматься. Поскольку они работали вместе, он все еще был в доме. Жизнь текла спокойно: теперь Эдит была к нему равнодушна.

Эдит любила сниматься, единственным неудобством было то, что приходилось очень рано вставать. Студия присылала за Эдит машину. Я, разумеется, тоже должна была ехать — Эдит ни в коем случае не хотела быть одна в гримерной.

В первый же день в столовой киностудии Жорж Лакомб представил Эдит высокого, красивого, элегантного мужчину. В волосах у него сверкали серебряные нити, а в глазах — озорные искорки. Это был Анри Конте — пресс-атташе фильма. Жорж сказал Конте: «Я поручаю тебе Эдит».

В тот же момент все было решено. Если Поль и не увез свои вещи немедленно, то только потому, что Анри не мог к нам переехать.

С первого взгляда я поняла, что это «наш» парень. В тот же вечер во время «заседания» в ванной комнате Эдит спросила:

— Тебе понравился этот Анри?

— Очень. Нам подойдет.

— Значит, договорились. У нас еще никогда не было журналиста, он работает в газете «Пари-суар» и пишет о кино для журнала «Синемондиаль». Кроме всего прочего, он будет нам полезен.

8 августа 1941 года Анри Конте написал об Эдит:
«Да, сомнений нет. Маленькая женщина, неподвижная и серьезная, стоявшая под аркой из серого камня,— это Эдит Пиаф. Ее присутствие было для меня неожиданным, так как я пришел на встречу, которую она мне назначила, намного раньше срока. Она не одна. Возле нее мужчина, и я тотчас замечаю, что у него злое, жесткое выражение лица. Этому человеку не свойственна жалость, снисхождение, прощение. Мне кажется, я узнаю Поля Мёрисса.

Однако нет, она не плачет. Она похожа на несчастного ребенка, который надеется, чего-то ждет: то ли волшебного счастья, то ли наивной и простой любви, той, о которой поет в своих песнях народ. Мне хочется сочинить песню для этой Пиаф:


У того, кого я полюблю,

Будет седина на висках,

Блеск золота на запястье

И красивая сорочка…
Она еще не заговорила, но я уже знаю, что она скажет. Потому что в ее глазах, в протянутых руках я вдруг вижу мольбу, я ее узнаю, она стара, как мир, это мольба, надрывающий душу, но напрасный стон: «Останься со мной… Я тебя еще люблю… У меня есть только ты… останься…»

Из чего сделано сердце Пиаф? Любое другое на его месте давно бы разорвалось.

Эдит Пиаф еще больше наклонила голову, как будто она слишком тяжела для нее. Я вижу ее запавшие глаза, которые ничего не хотят больше видеть.

«Что делать? Утешать? Но как? Я думаю о всех этих песнях, в которых слышатся ее собственные рыдания, биение ее сердца и та удивительная сила, которую она черпает в самой себе, в своей груди, в своей жизни.



Сумеет ли она выстоять? Ее плечи кажутся мне слабыми.

И у меня в голове, независимо от меня, складываются слова другой песни:
Она хочет знать: может ли Сена

Убаюкать ее горе?

Она хочет знать: если она прыгнет,

Не пожалеет ли она об этом?
До меня доносится журчание ручья, влажный смех реки: Эдит Пиаф тихо плачет».
Никогда ни один мужчина не мог устоять перед Эдит. Не было никаких причин, чтобы и этот не заключил ее в свои объятия.

В течение дня я несколько раз восклицала: «Какой он хороший, Эдит, какой он хороший!» Она радовалась, а я говорила от всего сердца, я действительно так думала. Эдит была переполнена счастьем.

В ней было много чистоты и целомудрия. Еще в те времена, когда мы пели на улице, она смотрела на торговок цветами у метро: «Как ты думаешь, когда-нибудь мужчина подарит мне букетик цветов, вот так, на улице?»

С тех пор ей дарили столько цветов, что можно было открыть магазин… Она была довольна, это было свидетельством успеха, но… «Не убеждай меня, что эти готовые букеты дарят от сердца; их покупают за деньги. Вот букетик фиалок, другое дело, это надо захотеть, нужно достать из кармана монеты, а потом нести в руках, не боясь показаться смешным… Это поступок».

Анри это сделал совершенно естественно. Эдит светилась от счастья, она нашла свою любовь.

Официальный разрыв с Полем прошел безболезненно. Они оба устали друг от друга, а усталость облегчает расставание.

Они дождались окончания съемок. Друг на друга они не сердились, каждый был неудовлетворен другим. Поль аккуратно сложил в чемоданы свои вещи. Он поцеловал Эдит:

— Желаю тебе с Анри большого счастья.

Нужно отдать ему справедливость, он не был слеп.

Когда он уходил, мне хотелось сделать ему реверанс, как маркизу, настолько он был в образе.





Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет