состоит в том, что, помимо «оскорбительности» или «надменности», есть еще и тот факт, что
Винникотт просто не понимает
психическую реальность так, как стал, наконец, понимать ее
Юнг: с участием субъективно реального, невыразимого, мифопоэтического «второго мира»,
основанного на коллективных, доличностных и даймонических содержаниях. В отсутствие
бинокулярного восприятия двух миров анализ Винникотта
редукционистски сводит
трансперсональные и коллективные переживания Юнга к
всего лишь защитной компенсации
или замещению травматических нестыковок в отношениях с матерью, не помогает нашему
пониманию и является односторонним.
Принимая во внимание ограниченность анализа Винникотта, Джеффри Мори
поднимает вопрос о том, можно ли вообще с точки зрения теории объектных отношений (с
ее персоналистическим представлением о бессознательном) адекватно охватить и понять
юнговское переживание нематериальности психики и ее коллективных глубин. Он считает
винникоттовский диагноз детской шизофрении «несостоятельным» и «ошибочным» (Morey,
2005: 340, 346). Аналогичным образом Дэвид Седжвик фокусируется на главном сновидении
Винникотта, приснившемся ему во время его работы над этим обзором. Оно показывает, что
у Винникотта были те проблемы с враждебностью, которые он спроецировал на Юнга.
Несмотря на усилия Винникотта быть справедливым, он «все-таки
проклинает
полубезумного Юнга, слегка похваливая» (Sedgwick, 2008: 553), и «безжалостно использует
его в своих целях» (Sedgwick, 2008: 554).
Как ни странно, некоторые юнгианские аналитики согласились с выводами
редукционистского анализа Винникотта. Так, Джеффри Сатиновер
утверждает, что Юнг не
переживал скорби по поводу своих утраченных объектов (особенно о Фрейде), так как
отвернулся от боли своих утрат, используя некий вид гностической духовности как защиту
(Satinover, 1985). Сомневаясь в диагнозе «детской шизофрении», Сатиновер предпочитает
считать, что Юнг страдал от «психотической структуры личности» (Satinover, 1985: 64).
Наконец, юнгианский аналитик Уильям Мередит-Оуэн пытается быть справедливым к
экстраординарному юнговскому «гению» и его «креативности», с одной стороны, но, с
другой стороны, исследует его «патологию». Он соглашается с Винникоттом, что неудачи в
период ранней привязанности Юнга к матери оставили его с «пустым и потенциально
психотическим ядром» (Meredith-Owen, 2011: 674).
Как и Сатиновер, Мередит-Оуэн
понимает юнговские мифопоэтические находки в мире его личности № 2 как замещение или
компенсацию эмоционально отсутствующей матери как «фрагментированную грудь»,
закрывающую собой «психическую дыру» (Meredith-Owen, 2011: 688).
В дальнейшем рассмотрении винникоттовского обзора меня в меньшей степени
интересует вопрос справедливости по отношению к Юнгу или верности психиатрического
диагноза. Для меня гораздо важнее показать, что без бинокулярного видения
психологической жизни в целом любой анализ жизни Юнга неизбежно будет односторонним
и неполным.
Винникотт (и сочувствующие ему юнгианцы) не понимают и обесценивают юнговское
отступление в духовный мир, потому что у них есть основания видеть (точнее, я так думаю),
что
отчасти это отступление было защитной реакцией на раннюю травму. Я согласен с
таким восприятием. Но одно дело – признавать
использование духовного мира в защитных
целях, а другое – прийти к выводу, что внутренний мир является лишь
артефактом
защитного процесса, возникающего после ранней травмы в объектных отношениях. Такой
редукционизм делает любые трансперсональные психические процессы
производной
неудачных личных отношений, то есть редуцирует психику до «одного мира» – внешнего.
Это также позволяет ловко уйти от вопроса «Что защищают защиты?». Мы уже видели в
предыдущих главах, что спасение и защита витального ядра
я является «целью» того, что я
назвал системой самосохранения.
Я уже говорил, что когда юнговское Эго падало в пропасть, созданную диссоциацией,
то оно в итоге очутилось в мире, который уже существовал до того, как принял в себя Эго
Юнга – тот мир, который в конечном счете спас его душу. Что, если мы предположим (чисто
теоретически), что это мифопоэтическое измерение человеческого опыта является столь же
первичным, основополагающим, как и мир отношений матери и младенца,
благодаря
которому (как правило) происходит трансформация этого мира? Как бы это изменило наше
понимание детского опыта? А что, если это «второе пространство» (Milosz) предоставляет
человеческой душе (которая не может проделать свой путь к воплощенному существованию
в межличностном мире из-за травмы) не только убежище, но и способ возвращения в этот
мир с помощью мифопоэтических, культурных, художественных и символических средств?
Что, если есть не один, а два пути, которыми мы можем стать здоровыми, творческими
личностями в этой жизни? Что, если некоторым из переживших раннюю травму (как Юнг)
было дано особое видение этого второго пространства и они смогли
использовать его и, в
конечном итоге, заново вернуться к полноценной жизни «между мирами»?
Винникотт все-таки признает, что Юнг сумел использовать свои необычные творческие
способности, чтобы исцелиться от детского психоза, но потом снисходительно замечает:
«Но, конечно, самоисцеление – это не то же самое, что разрешение психоза в анализе»
(Winnicott, 1964b: 484). Такое утверждение Винникотта подразумевает нечто очень
специфическое в психоаналитическом подходе к работе с пациентами, страдающими от
тяжелых ранних травм. Он утверждает, что если травмированный ребенок пережил
«разлом», который положил начало действию примитивных защит, то это переживание
должно повториться в переносе, и на этот раз внутри сферы всемогущества, и
тогда
становится возможным новое начало (см.: Winnicott, 1974). Это требует регрессии к ранней
детской зависимости, заново разыгранной в переносе. Согласно Винникотту, если регрессия
будет недостаточно глубока, то результатом будет лишь «частичное лечение» с сохранением
основной психотической структуры личности. Мы увидим, соответствует ли ранняя жизнь
Юнга этому описанию.
Многое из юнговского описания своего разделенного
я вменяет в заслугу «Божьему
миру» спасение его жизни. Очевидно, что Винникотту было трудно принять это описание
таким, как оно есть, и он был склонен все это обесценивать. В области психоанализа такой
уклон существовал всегда, начиная с Фрейда с его легендарной нетерпимостью к
мистическим переживаниям и всему, что связано с «оккультизмом». Классическое описание
отношения Фрейда к этим состояниям мы найдем в его дружеской переписке с Роменом
Ролланом, с которым они обсуждали фрейдовскую редукцию любых мистических или
религиозных чувств до инфантильной иллюзии. Ссылаясь на свою переписку с Ролланом в
работе «Неудовлетворенность культурой», Фрейд поясняет:
Мой друг… сожалеет, что я не отдал должное истинному источнику
религиозности. Им
является особое чувство, которое самого его обычно не
покидает, которое он обнаружил у многих других и может предположить у
миллионов. Чувство, которое он назвал бы ощущением «вечности», чувством чего-
то безмерного, безграничного, словно «океанического». Это мнение моего
уважаемого друга… доставило мне немалые трудности. У себя самого я не могу
обнаружить такого «океанического» чувства…
Если я правильно понял моего
друга… речь идет о чувстве неразрывной связи, принадлежности ко всему
внешнему миру.
Достарыңызбен бөлісу: