Я горжусь тем, что я латышка!1



Дата16.06.2016
өлшемі83 Kb.
#138405
Я ГОРЖУСЬ ТЕМ, ЧТО Я ЛАТЫШКА!1

Валентина Грицюк-Даудэ

(Айнажи-Новосибирск)

В Советском Союзе было время, когда родители говорили детям: «Чем меньше ты знаешь, тем лучше для тебя». Именно эти слова я услышала от своей мамы, когда я проявила интерес о происхождении своего отца, дедушек и бабушек…

Я родилась в одной из латышских колоний в Башкирии. В начале 2000-ых годов мне пришлось сделать перевод с латышского на русский книги историка Краснайса, изданной в Латвии в 1938 году, которая называлась «Латышские колонии в России»2. В этой книге была карта, показывающая расположение колоний – больше всего их было на башкирских землях, мало обжитых и плодородных. Именно это – земля, была магнитом для латышей, любящих земледелие и не имевших своей земли.

Переселению на обширные малонаселенные уральские и сибирские земли способствовала и столыпинская реформа, дававшая переселенцам много преимуществ. Но не буду углубляться в историю, хотя это оказалось для меня очень интересным. Я многое узнала из этой книги и поняла – почему латыши – трудолюбивый и, вместе с тем, любящий свободу народ, в царское время охотно ехали в Россию, покидая родную, столь любимую Латвию.

Как я уже сказала, я мало знаю о своих предках, потому что в 1937 году 3 декабря был арестован мой отец, которого я больше уже никогда не увидела.

Но, тем не менее, кое-что мне удалось узнать уже после смерти мамы от тети Марии, жены маминого брата Йордиса, погибшего в конце второй мировой войны. Незнание своих корней меня всегда угнетало, поэтому запишу все, что мне удалось узнать.

Мои дедушки и бабушки, а так же мои родители, покинули Латвию во время Первой мировой войны. Почему? – не знаю.

Мои дедушка и бабушка со стороны мамы жили на границе с Эстонией, в Айнажи (Вецмиерниеку муйжа) и в Салацгриве. Дедушка, Цирулис Микелис Якобович, и бабушка, Катрина Яновна (в девичестве - Кук, что говорит о том, что она была эстонка). Мама – Паулина, родилась в 1900 году, училась в гимназии, но не окончила ее из-за начавшейся войны. Семья Цирулей поселилась в латышской колонии Бакалдино, в 100 км южнее Уфы.

Семья отца, Даудэ Эдуарда Яновича, родившегося в 1901 году, поселилась в Ауструмсциеме. О родителях отца я знаю еще меньше. Дедушка Даудэ Янис Францевич и бабушка Кристина Давидовна (немка). О дедушке со стороны отца я знаю лишь то, что он в Латвии занимался коневодством, и семья Даудэ жила в окрестностях Лигатне. В семье было трое детей – старший Волдемарс, Эмма, затем мой отец Эдуард, которого в доме звали Эйдис. Дедушка умер во время Первой мировой войны, когда у него то ли красные, то ли белые отобрали всех лошадей, которых ему удалось вывести из Латвии. Очевидно, он был состоятельным человеком. Бабушка Кристина жила с нами и умерла в 1934 году. Интересно то, что ни Катрина, ни Кристина, прожившие в России ни один десяток лет, так и не заговорили по-русски. В семье моего отца говорили и на латышском, и на немецком языках.

Мои родители поженились в 1926 году, а в 1927 году 25 апреля родилась я, Валентина. Дома меня звали Валия. Мне не было еще и года, когда мои родители переехали жить в рабочий поселок Миньяр в Челябинской области. Как я понимаю, у отца не было интереса к земле. Его интересовала техника, и, приехав в Миньяр, где уже жил старший брат Волдемарс, работавший на инструментальном заводе бухгалтером, отец тоже пошел работать на завод. Он был талантливым, любознательным человеком, быстро продвинулся на работе. Поступил учиться заочно в Свердловский Политехнический Институт. И в последнее время, перед арестом, работал начальником ОТК. У отца было две страсти: радио и фотография. В своих увлечениях он достиг определенных успехов. Он выписывал все, что касалось радио, собирал радиоприемники, которые ничуть не уступали тем, что тогда продавались в магазинах.

Его сестра Эмма в начале 20-ых годов уехала на курсы в Уфу, где случайно судьба свела ее с Вальтером Рейссом, приехавшим в Уфу из Аргентины получать большое наследство. Начавшаяся Первая мировая война и революция лишили его и наследства и возможности вернуться в Аргентину. Познакомившись с Эммой, Вальтер буквально вцепился в нее, предложил ей руку и сердце. Эмма, зная и немецкий и русский языки, помогла оформлению их выезда в Аргентину, где у Вальтера было свое дело, т.е. бедным он не был. Я помню одну из фотографий, присланных Эммой. Она, в белой амазонке и шляпе, сидит на белом коне на фоне роскошной белоснежной виллы. Эмма писала матери, братьям. Я не помню, чтобы Эмма когда-нибудь прислала что-либо из вещей или съестного, так как у отца был определенный интерес – радиодетали и фотоматериалы. Были присланы и два дорогих, так называемых, камерных, фотоаппарата с цейсовской оптикой. Почему я это хорошо знаю? Потому, что отец лет с пяти стал меня приобщать к своим увлечениям. Я наматывала трансформаторные катушки на сконструированном отцом приборе. Он говорил мне: «У тебя такие маленькие ловкие пальчики, ты должна мне помогать». Я рассказываю об этом подробно потому, что потом оба увлечения отца стали причиной его ареста.

В доме было много книг – на русском, латышском и немецком языках. Отец часто ездил в Москву. Он сотрудничал с латышским издательством «Прометей». И из каждой поездки он привозил много латышских книг, договаривался об учебниках для латышских школ в Бакалдине и Ауструмсциеме. Он организовывал приезды латышского театра из Москвы в латышские колонии в Башкирии. Ничего не было забыто, все ему поставили в вину. Кроме того, в начале 30-ых годов завод реконструировался, и было завезено немецкое оборудование. Приехали немецкие инженеры. Без переводчика. Обратились к учительнице немецкого языка, а она говорит: «Я только могу учить немецкому, разговаривать не умею»… Такие были учителя! Завод платил большие деньги за неустойку. Тогда стали искать на заводе: кто говорит по-немецки? Волдемарс благоразумно сказал, что немецкого не знает и, вообще, далек от техники, а вот его младший брат… Отец отказывался, говорил, что владеет только бытовым немецким, но его уговорили.

3 декабря 1937 года я возвращалась из школы домой. Дорога была узкой, и мне пришлось сойти в снег, уступая дорогу большой черной машине. Я не знала, что в этой машине увозят моего отца. И я никогда больше его не увижу. Дома – заплаканная мама и страшный беспорядок. Все разбросано, перевернуто, шкафы раскрыты, белье на полу. Я очень испугалась, ничего не понимая. Смотрю – ни одной книги на полках нет, последнего собранного приемника тоже нет. Потом мне мама сказала, что увезли не только книги, тетради, чертежи отца, но и фотоаппараты и все, что касалось радиодела. Были конфискованы и другие ценные вещи. А фотографий был целый мешок. Сейчас те фотографии моего детства, фотографии родителей, у меня есть только от тети Марии. Она отдала мне все, что у нее было, когда я уже взрослой, приехав в командировку в Ригу, навестила тетю Марию. Тогда-то я и узнала кое-что о своих родителях, бабушках и дедушках.

После ареста отца нас выгнали из заводской квартиры, и мы поселились у дяди Волдемарса. У него была вторая жена – русская. Тетя Эмилия умерла совсем молодой, когда мне было 4-5 лет. Как звали «вторую» тетю я не помню. Помню лишь ее неприветливость, наше стеснение с мамой, но дядя Волдемарс стоял на своем: мы должны жить у него. Но прожили мы у него всего 3 месяца. 8 марта 1938 года пришли чужие суровые дяденьки и Волдемарса увели. Его жена на следующий же день предложила нам убираться из ее дома, хотя дом принадлежал Волдемарсу. Мама с трудом нашла небольшой домик. С каждым нашим переездом у нас оставалось все меньше и меньше вещей.

Когда мама уезжала в Челябинск, куда увезли отца после ареста, с надеждой передать посылку или встретиться с отцом, меня охотно на 3-4 дня брала к себе моя любимая первая учительница Мария Карповна Ведерникова. Она, зная о том, что мой отец – «враг народа» - и такая смелая доброжелательность? Она кормила меня и расспрашивала об отце, не было ли у него такого аппаратика, который выстукивал бы «тук-тук-тук»… Я все рассказывала, что было, но такого аппаратика не было. Я думаю, что смелость учительницы была санкционирована НКВД. Дети в школе относились ко мне настороженно.

В июне–июле 1938 года, я думаю, что это точно, так как свидетельство об окончании 3-го класса у меня было дома. В серых сумерках раннего утра меня разбудила мама и сказала, чтобы я быстро одевалась, собрала нужные мне вещички, и что мы уезжаем к дяде Йордису, на хутор. Спросонья, в большом недоумении, почему такая спешка, и я ведь не попрощалась с любимой подружкой, мама резко мне сказала: «Быстро!». И мы, почти еще в темноте с тем, что я могла нести в руках и так же мама, пошли на станцию. Там мы забрались в тамбур товарного поезда, как будто ждавшего нас. На одной из остановок к нам пришел проводник поезда, мама с ним переговорила, заплатила ему, и мы доехали до Уфы. Оттуда другим поездом до станции Карламан, а там - кто попадется по дороге. Вечером мы добрались до районного села Архангельского. До хутора было еще идти 10 км. Мама меня уговорила, не заходя в Архангельское, передохнуть, что-то поесть. Страшно хотелось пить, это я хорошо запомнила, потому что в тот день у нас не было ни завтрака, ни обеда, ни ужина. Вероятно, в большой растерянности и спешке мама не подумала о воде, прихватив из съестного, что было дома, в Миньяре. Я всю дорогу спрашивала маму: почему, что случилось? Мама плакала и говорила, что обо всем расскажет, когда мы доберемся до дяди Йордиса. 10 км пешком по темному лесу - ведь мне было всего 11 лет и мне было страшно. Мы дотащились - в буквальном смысле этого слова - до порога дома, где нас никто не ждал.

Когда дверь нам открыл дядя, я увидела, как он побледнел и воскликнул: «Паулина, почему ты сюда пришла, ведь у меня пятеро детей!» Мама, вся опухшая от слез, стала перед ним на колени, и сказала: « Больше нам идти некуда». Тетя Мария, тоже проснувшись, бросилась к маме, подняла ее, обняла (я плачу сейчас, 79-летняя, седая, плачу от обиды – за что?!).

Уже потом, на следующий день, я услышала, как мама рассказывала дяде и тете о том, почему мы к ним явились. В НКВД не все были негодяи. Один человек, мама так и не назвала фамилию, но помнила, наверное, до смерти, был знаком с нашей семьей. Он пришел ночью, разбудил маму и сказал, чтобы до утра мы исчезли из Миньяра. Завтра маму ждал арест, а меня детский дом. Йордис уже знал, конечно, о случившейся беде с моим отцом. Мама сказала ему, что отец осужден по статье 58 пункты 6, 9 и 11 на 10 лет без права переписки; что означает этот приговор, мы узнали после 1956 года.

А тогда, в далеком сейчас для меня 1938 году, мама мне сказала, что мы, возможно, спаслись. Хотя мне было всего 11 лет, мама взяла с меня клятву, что я никогда никому, ни любимым подругам, ни друзьям, не расскажу о том, что я дочь «врага народа». Она еще добавила, что если я где-то и когда-то проговорюсь об этом, у меня ничего хорошего впереди не будет.

Так началась наша вторая жизнь, без отца, с которым мама, как будто бы, давно разошлась (это по легенде). Так я должна была всем говорить. Жизнь во лжи – с 11-ти лет!

Дядя к первому сентября отвез меня в Архангельское, к Марии Ивановне Крайневой, с которой мама, окончив учительские курсы, до замужества работала в школе. Мария Ивановна, конечно, все знала, но никогда ни единым словом не заговаривала со мной о случившемся. У нее было двое детей, и она думала не только о моей безопасности, но и о своей. Такое было время, ведь она должна была бы донести о нас куда следует. Я благодарна Марии Ивановне, что она, единственная все знавшая, подвергая себя и детей опасности, приютила меня. И я пошла в школу, в четвертый класс.

В то же время мама жила у своего брата и, чтобы не подвергать опасности его семью, и спасая себя и меня, не выходила из дома целый год. Латыши, переселившиеся в Россию, сохранили весь уклад жизни и традиции своей родины и жили на хуторах. Когда я читала книгу Иманта Зиедониса «Курземите», мне казалось, что я читаю о своем прекрасном латышском детстве, когда мы с мамой приезжали в Бакалдино, и были живы еще и дедушка, и бабушка. Большая семья Йордиса и Марии приняла маму, спасая ее. Надо сказать, что никто не знал о том, что моя мама живет у своего брата, а я как будто приехала к дяде на поправку здоровья. Мама выходила из дому подышать свежим воздухом лишь ночью. Ровно через год, когда мама поняла, что ее, вроде бы, не ищут, она рискнула поехать в Архангельское и зашла в районо. Там ей с радостью предложили четвертый класс и … дали многостраничную анкету. Мама почитала ее и поняла, что в школу лучше не идти. Нашла работу в артели «Регизла», у которой в Архангельском было фотоателье. Там мама работала и ретушером, и фотографом. Пригодилось увлечение мужа.

Училась я все 10 лет только на «отлично». Мне запомнился один эпизод, связанный с моей национальностью. Это было в 1942 году. В Архангельском было много эвакуированных, и директором и преподавателем у нас в школе стала удивительная женщина, маленькая, сухонькая, старая большевичка, как она себя называла. 7-ой класс тогда был выпускным, с неполным средним образованием. Нас выстроили в школьном дворе, три седьмых класса, и директор, сказав напутственные слова, добавила, что ей больно, что из всех окончивших 7-ой класс, только одна пятерка по русскому языку – и у кого? У латышки! Вообще-то она ко мне очень хорошо относилась. А однажды мы с ней в местном радиоузле разговорились - она писала обзоры печати, а я у нее была диктором. Старая большевичка сказала мне, что у нее было много друзей-большевиков латышей, смотрела на меня при этом вопросительно, понимаю ли я, куда девались ее друзья-латыши. Я всегда гордилась тем, что я латышка. Ведь именно латыши 6 июля 1918 спасли советскую власть, когда взбунтовались эсеры во главе со Спиридоновой. Ведь в их руках были и Ленин, и Дзержинский, и спасли их латышские стрелки. Как это странно, я думаю сейчас, ведь я была такая «идейная», общественница, я и пела, и танцевала, и стихи читала раненным. В школе стенную газету я полностью сочиняла и разрисовывала, и в агитбригаде во время войны по колхозам ездила. Единственное, что было в школе не понятно, почему я не в комсомоле. Но зимой-весной 1942-43 годов мы с моей подругой Люсей Антаковой уломали ее дядю, райвоенкома, и он нас, восьмиклассниц, наравне с десятиклассницами, записал на курсы сандружинниц. Курсы мы окончили, десятиклассницы отправились на фронт, а нам с Люсей, выдав военные билеты, велели подрасти. И вот именно тогда, в порыве безудержного энтузиазма, я преступила клятву, данную маме. Я пошла в райком, где секретарем комсомола работала наша молодая преподавательница, и я с глазу на глаз, рассказала ей об отце. Так мне хотелось быть комсомолкой, как все! И секретарь райкома комсомола выписала мне комсомольский билет, без каких-либо собраний в школе. Что это было? Мне повезло, мне поверили? И я так гордилась этим, зачитываясь книгами о революционерах, мечтала о тех подвигах, которые я совершу, попав на фронт. Что это было? Затмение, забвение, влияние коммунистической идеологии, я, дочь «врага народа», мечтала о подвигах во славу Родины!

Когда я перешла в 10-ый выпускной класс, мама решила отправить меня учиться в Уфу, так как в Архангельской школе многие предметы не преподавались, эвакуированные учителя стали в 1944 году возвращаться в родные города. Я еще не упомянула о том, как мы пережили войну - голод, холод. Все, что у мамы оставалось ценного, она меняла на продукты. В сельской местности не было даже продуктовых карточек, и голодали мы страшно. Несмотря на то, что у тети Зелмы, у которой мы жили, был небольшой огородик. У нее же жил племянник Гена Штадлер, отец которого был тоже арестован в 1937 году (в Харькове, он был скрипачом), а муж тети Зелмы, Петерис Линдбергс, тоже был арестован. Дядя Петерис принимал участие в событиях 1905 года, но, так как он был отличным механиком, то фирма «Зингер» вывезла его, раненного, из Петербурга в свой филиал в Иркутске. Так он оказался далеко в Сибири. Когда дядю Петериса арестовали, ему было уже около 60-ти лет, и он подписал все, что ему инкриминировали, зная, что он не выдержит пыток НКВД. Таким образом он сохранил себе жизнь. Он писал письма тете Зелме из лагеря под Петрозаводском, получал от нее посылки, а когда немцы в 1943 году подошли к тем местам, где он был, его, старого, больного, без единого зуба, отпустили домой. Этот факт очень поддерживал нашу с мамой надежду, что мой папа тоже вернется, ведь он был гораздо моложе! Как я мечтала о его возвращении, была уверена, что он нас найдет.

Итак, уфимскую школу № 3 я закончила в победоносном 1945 году. Это был год, когда ввели золотые и серебряные медали. Но я, несмотря на то, что у меня были по всем предметам пятерки, никакой медали не получила: в моей экзаменационной работе по математике комиссия нашла «нематематическое выражение» и вместо пятерки мне поставили четверку. Может быть, потому, что моя фамилия была Даудэ и я была латышка, поступившая в уфимскую школу из села. Но я не была опечалена, я знала, что любой экзамен в институте сдам. Замахнулась я на Москву, послала документы в Московский Текстильный институт на художественный факультет. Я с детства любила рисовать, но специальной подготовки, конечно, у меня не было и, сдав все экзамены на пятерки, по живописи я получила 4, а по рисунку 3. Конкурс был высок, и я не прошла по конкурсу. Когда я пришла в приемную комиссию забирать документы, мои пятерки по остальным экзаменам, увидел декан механического факультета, он стал меня уговаривать, что быть инженером-конструктором интересно, и это тоже творчество. И я, вспомнив увлечения отца, решила, что, наверное, это моя судьба.

Когда я уже была зачислена студенткой и начались занятия, меня вдруг вызвали к ректору института, там же сидел еще один мужчина. Ректор спросил меня об отце, кто он и где он. Я, не моргнув глазом, понимая, что решается вопрос о моем пребывании в институте, глядя прямо в глаза ректору и незнакомому, сказала, что об отце ничего не знаю, так как мои родители давно разошлись. Так научила меня лгать мама. Ректор просмотрел мой школьный аттестат, экзаменационные оценки, глянул на меня внимательно, остановил рукой желание незнакомого о чем-то еще меня спросить, и сказал мне, что я могу спокойно учиться. Мне всю жизнь везло на хороших, верящих мне людей! Это было не в последний раз. Но вышла я из кабинета с гадким чувством – я предала отца, отказалась от него, как я плакала в тот вечер в общежитии. Никто не мог понять, в чем дело.

Хотя я и была активной комсомолкой, была даже в институтском комсомольском комитете, когда дело доходило до какого-нибудь торжественного события, скажем, до экскурсии в Кремль, моя фамилия всегда вычеркивалась. Объяснений я никогда не требовала, боялась того, незнакомого, который был в ректорском кабинете.

На втором курсе, сдав на 5 первый экзамен по-английскому, я почувствовала себя очень плохо, температура 39.5. Девочки по комнате вызвали скорую помощь и меня увезли в больницу. Диагноз – гнойный осумкованный осложненный плеврит, проболела целый месяц. Меня выписали с диагнозом «затемнение верхней части левого легкого», то есть это было предвестником туберкулеза, как объяснил врач. Он же мне посоветовал взять академический отпуск на год и основательно «отъесться». Узнав, что моя мама к тому времени переехала в Латвию, врач посоветовал есть побольше масла, сметаны, сливок. Он был уверен, что в Латвии все это будет мне доступно.

Так оно и было. Правда, мама в Цесисе долго не могла найти работу и поэтому мне совсем не помогала, в то время, как остальным студентам все время шли посылки от родителей. Наконец, мама написала, что ее приняли на работу в буфет при гостинице. С жильем тоже было плохо. Сначала маме предложили комнату, в которой через потолок было видно небо. Затем ранее приехавшая из России семья Абелей, уступила ей одну комнату, отдельную, с печкой, а кухня была у Абелей, через холодный коридор. Когда я через 50 лет снова очутилась в Цесисе, этого дома я не нашла, он был на улице Раунас, то есть в самом центре и там построили здание Латтелекома. Мама начала меня откармливать, так как я была, как из Освенцима или нашего советского концлагеря - кости и кожа. Единственным моим достоянием были две тяжелые, по пояс, косы. Это после брюшного тифа в 1941 году, когда меня остригли наголо, а потом отросли роскошные, чуть вьющиеся волосы. Я отдыхала, с наслаждением окунулась в атмосферу латышской жизни. Звучавший вокруг меня латышский язык, на котором в России мы смели говорить только дома, звучал для меня как музыка, а песни латышские… Впервые я узнала, что такое Jāņu diena и Līgo3. В моей жизни наступил праздник. Но не как у Хемингуэя, мой праздник длился всего несколько месяцев. В ноябре 1948 маму арестовали. Наверное, всех латышей, приехавших из России, НКВД проверяло, и тут наконец-то «справедливость» восторжествовала. Жену «врага народа», подлежащую аресту, нашли! Я на процессе была, маме была предъявлена … недостача. Какая у нее могла быть недостача, когда я, от нечего делать, все ее дневные отчеты проверяла и писала, и все до копейки у меня всегда сходилось? На адвоката денег у нас не было, мама пыталась защищаться сама, но ее, по сути дела, никто и не слушал. Судья и прокурор были латыши. Они, наверное, знали подоплеку дела и все «рассмотрение» не заняло и получаса.

Мама была осуждена на три года. Ее так потрясло, что ее обвинили в непорядочности, присвоении каких-то средств, что она, наверное, забыла, что было главным мотивом ее ареста. Только потом, при свидании в Рижской тюрьме, где ее оставили фотографом, она мне чуть слышно шепнула, что ее допрашивали о муже, моем папе, ждать которого мы уже перестали. 10 лет уже прошли, и мы поняли, что его нет в живых, но то, что он расстрелян, нам и в голову не приходило. Его расстреляли 17 января 1938 года.

Я осталась в Цесисе одна, без средств, без возможности вернуться в Москву, так как осенний семестр третьего курса уже подходил к концу. Цесис сразу стал чужим, семья Абелей сторонилась меня, ведь все продолжали жить в страхе, лишь бы их не коснулась беда. Никого, кто мог мне помочь существовать, не было. Тогда я, крепко подумав, была смелой в своей правоте и не нашла ничего другого, как пойти к секретарю райкома комсомола. Такова была моя вера еще в справедливость. Секретарь меня принял, звали его Таливалдс, фамилию не помню. Честно все ему рассказала обо всем - об отце, о маме, показала свою зачетную книжку и студенческий билет, сказала, что если он мне не поможет (мелькнула, правда, мысль о том, что он может меня сдать, ведь мне было уже 19 лет), то тогда мне или в Гаую или в петлю. Таливалдс долго думал, вероятно, оценивая возможные последствия для себя, и предложил мне пойти в среднюю цесисскую школу освобожденным, то есть с зарплатой, комсоргом. Проблема вовлечения молодежи в комсомол в Латвии, вероятно, и в 1948 году продолжала оставаться острой. А тут – студентка, латышка, активная комсомолка из Москвы.

И я пошла в школу. То, что я говорила по-латышски, конечно, имело большое значение. Когда я объявила в школе о первом собрании, весть обо мне быстро распространилась в школе среди учеников. Пришло довольно много старшеклассников из 10, 11 и 12 классов. Многие во время войны не учились, поэтому было много моих ровесников. Как всех молодых, их интересовало новое, то, что я из Москвы, и на первом собрании мы о комсомоле практически не говорили. Ребята меня расспрашивали о Москве, о моей учебе, о жизни в России, все это им было интересно и, несмотря на то, что я иногда запиналась в латышском языке, все отнеслись к этому с пониманием и сочувствием.

Меня расспрашивали и о 1937 и 1938 годах, какие-то слухи дошли до Латвии, уже пережившей депортацию 1940 года. Я, как могла, выкручивалась, не могла же я ребятам сказать, что и отец и мать у меня в тюрьме, а, может, о чем-то они и догадывались, слушая мои уклончивые ответы на эти щекотливые вопросы. У меня установились хорошие отношения и с ребятами, и с учителями.

В доме культуры по вечерам бывали танцы. В Цесисе стояли две воинские части, летная и топографическая, я у офицеров имела успех со своими двумя косищами. И однажды в школе ко мне подошел один парень и сказал, что они приглашают меня на собрание. Я удивилась, ведь собрания назначаю я. Были одни парни, и они объявили мне ультиматум: если я буду танцевать с русскими офицерами, они все до единого из комсомола уйдут. Я была в шоке, сказала им, что они не имеют права вмешиваться в мою личную жизнь, ответ был жестким, или «они» или «мы». Мне пришлось согласиться с этим не простым для меня требованием, и я до конца года, если появлялась на танцах, была в тесном кольце парней из школы.

В августе 1949 года я уехала в Москву продолжать учебу. В начале учебного года я совершенно случайно познакомилась со своим будущим мужем Николаем Грицюком, учившимся на художественном факультете. По состоянию здоровья (я состояла на учете в туберкулезном диспансере) мне пришлось с механического факультета перейти на экономический.

Когда я увидела студенческие акварели Грицюка, мое сердце и ум, так тянувшиеся к прекрасному, не выдержали. Я поняла, что дальнейшую свою жизнь не могу представить, не зная, как будет жить дальше этот человек. Короче говоря, мы, зная друг друга всего около трех месяцев, поженились. Мой муж Николай Грицюк стал выдающимся художникам. О нем вышли книги в Москве, в Лейпциге, в Новосибирске, в Париже и снова в Новосибирске. Последняя, прекрасно смакетированная моим сыном Анатолием книга, вышла в 2005 году. Книга, которой я посвятила пять лет жизни. После инсульта, постигшего меня в 2000 году, поправившись, благодаря латышскому упрямству и жизнелюбию, я решила, что я в долгу перед мужем, умершем в 1976 году 54-летним.

Мой муж был дружен с латышскими художниками – Л. Купцисом, Н.Петрашкевичем, Р. Бемом и, особенно, с Джеммой Скулме. Когда мой муж умер, в Кулдиге был для художников пленер, руководителем которого была Джемма. Мне рассказал художник из Новосибирска, бывший в этой группе, что, когда было первое застолье знакомства художников, Джемма попросила всех встать и первый бокал выпить «в честь памяти Николая Грицюка, короля акварели». Так высоко ценит Джемма искусство моего мужа, и я очень этим горжусь. В 1973 году в Доме художника в Риге была персональная выставка Грицюка, и самые красивые розы были от Элзы Радзини, которая вместе с Майей Аугсткалне были у нас в гостях в Новосибирске.

Моя связь с Латвией, начиная с 1946 года, практически не прерывалась. Работая 30 лет в Новосибирском доме моделей, сначала модельером, а потом старшим художником-искусствоведом, я часто бывала в Риге в командировках. У меня был «домашний университет» и я все-таки всю жизнь занималась тем, что я любила, работая в области моды.

В 1985 году у моей дочери Тамары, тоже художницы, родились двойняшки - Криста и Илзе Галениецес Я решила, что девочки, на три четверти латышки по крови, должны знать латышский язык, тем более что мы собирались перебраться жить в Латвию. Семь лет я не разговаривала с Кристой и Илзе по-русски, а в пять лет они уже читали и по-латышски и по-русски.

В 1989 году, приблизительно в тех местах, откуда родом была моя мама, а именно, в 6 км от Айнажей, я купила небольшой, неказистый с виду домик, в котором мы стали жить каждое лето. В 1991 году девочки пошли в айнажскую латышскую школу. Как я радуюсь тому, что я вырастила двух латышек, двух внучек, подарив им Латвию и латышский язык.

Сейчас я пишу эти строки, сидя в своем любимом маленьком домике, приехав сюда с Кристой. Мне уже 79, одной мне трудно. Но я приеду и в 80, лишь бы быть на ногах. Общий переезд не получился, но я рада тому, что имею возможность бывать каждый год в Латвии, дышать чистым, напоенным ароматом соснового леса, воздухом, слышать латышскую речь. Я заслужила все это, пережив потерю отца, реабилитированного посмертно. Я живу здесь за свою маму, прожившую полную вечного страха жизнь.

Я верю, что хороших людей на свете все-таки больше, и я прошу – пожелайте мне еще несколько лет жизни в любимой Латвии.

P.S. Все, что я написала, думаю, могла бы написать и по-латышски, но я ведь не училась в латышской школе, и выросла в России…

Сентябрь 2006 год.





1 Воспоминания записаны по просьбе новосибирского историка К.В. Шумской. Воспоминания печатаются без изменения стиля автора, а также вариантов написания латышских имен и топонимов. Исправлены только орфографические и синтаксические ошибки (от ред.).

2 Речь идет о книге: Krasnais V. Latviešu kolonijas. R., 1938. Переиздание этой книги в Мельбурне: Melbuna, 1980 (от ред.)

3 Янов день и Лиго (ред.)





Достарыңызбен бөлісу:




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет