Ален польц женщина и фронт монодрама для двух персонажей Сценический вариант Ласло Бараняи



бет2/4
Дата19.06.2016
өлшемі232 Kb.
#146652
1   2   3   4

Он в буквальном смысле слова спас мне жизнь, поскольку я в тот момент не способна была пошевельнуться. И только диву давалась, глядя на его самообладание. Парадоксальным образом я никогда не чувствовала себя благодарной ему за спасение.
Я прислоняюсь к стене, не решаясь повернуть голову: в этот момент стали сносить изуродованные тела несчастных, которые застряли наверху. Многие из них еще живы. Один из раненых все время пытается что-то сказать, но из горла вырывается лишь хрип.

Люк укрытия захлопывают. Сверху доносятся взрывы, один за другим, и все в непосредственной близости.

Не хватает воздуха. Надо бы открыть люк, иначе мы задохнемся. Люк не открывается, его заклинило, мы заживо погребены.

Кто-то из собратьев по несчастью пытается запустить воздушный насос, но у него не получается, он бьется понапрасну, хотя другие стараются помочь. «Всем не двигаться, не разговаривать, тогда расход кислорода будет меньше!»

Мы стоим, притиснутые друг к дружке, как сельди в бочке, все мокрые от пота и судорожно дышим, покуда есть чем дышать.

Я прижимаюсь к лицу Яноша, он держит меня в объятиях. «Я не хочу умирать!» «Другие тоже…» Странным образом от этого мне становится легче. «Не бойся! Если сюда угодит бомба, я закрою тебя своим телом».


Кто-то прикрикнул на нас, чтобы мы прекратили разговаривать.

Мы умолкли… Потом в глазах у меня потемнело, я начала задыхаться.
Я открываю глаза. Передо мной черное отверстие величиной с ладонь, внутри которого вращаются крохотные зеленые лопасти. Медленно просачиваясь, поступает воздух.
Меня держали в приподнятом положении перед одним из отверстий насоса, чтобы воздух поступал непосредственно. Каким-то образом насос все же удалось запустить.

К вечеру мы высвободились из заточения. Запертые в бетонной дыре, мы даже не догадывались, что во всем городе бомбардировке подверглись только вокзал и железнодорожные пути. Эшелон с беженцами был расстрелян с воздуха, тела убитых и раненых валялись вдоль полотна дороги.

Янош держался мужественно.
Взаимоотношения женщин снова меняются.

Молодая Женщина, для которой многое все еще внове, постепенно становится более самостоятельной, уверенной, жизнестойкой. И в то же время свыкается с другой, принимает ее, мирится с мыслью, что и она станет такой же, а пока присматривается к ней, старается многое перенять у нее. Пожилая, подметив и оценив это стремление, пытается завязать с ней дружеские отношения.
Скорей, скорей отсюда…
В сентябре мы наконец добрались до Будапешта. Над городом стлались черные тучи – горели бензоколонки Шелл. Из Будапешта подались дальше, в Чаквар. По пути остановились у одного из наших друзей. Янош позвонил по телефону в Чаквар, просил известить Маму, что мы живы и скоро прибудем.
При разговоре присутствовали хозяин дома и его мать. «Передайте, пожалуйста, Маме, что завтра увидимся». На другом конце провода задают какой-то вопрос, на что Янош отвечает: «Да, она тоже здесь…»

«Она» – это я, его жена…


Вдруг меня пронзила мысль, что я покинула Трансильванию и нахожусь в другом, чуждом мире. Почва под ногами у меня пошатнулась. Я вынуждена была осознать, что здесь, среди всех ужасов войны, я – одна-одинешенька.
Молодая Женщина с готовностью подбрасывает другую тему, чтобы перевести разговор.
Мамушка – добрейшее существо на свете: низенькая, пухленькая и туговата на ухо. Зато душа у нее чуткая.

А уж дворец Эстерхази!

Сто шестьдесят комнат, собственный театр и часовня, куда приходский священник специально является совершать богослужения, огромный парк, переходящий в охотничьи угодья, художественные сокровища… словом, невероятная роскошь. Ванных комнат в доме нет, зато умывальник отделан мрамором, в углубления вставлены тазики для мытья из фарфора ручной росписи, один рядом с другим. Ниже – овальная лохань для омовения ног – тоже фарфоровая и с ручной росписью. По краям умывальника весело пляшущие пастухи и пастушки…
Знай они, что их ожидает, не стали бы веселиться.
Нам приносят два чайника воды – с горячей и холодной. Оставляют у двери и тихонько стучат. Выходя на стук, я ни разу не застаю никого из прислуги. Завтрак, обед, полдник и ужин подают на подносе.
То ли они так были вымуштрованы, то ли Мамушка их приучила.
Я ложусь в постель. Янош читает газету. Заходит Мамушка пожелать нам доброй ночи, целует меня, улыбается, стоя у изножья кровати. «Знаешь, что я придумала? Принесу-ка я тебе котенка, чтобы не скучно было…» Она прощается с Яношем, тот бурчит в ответ. Мамушка уходит. Янош продолжает читать, а я жду, жду до бесконечности. Затем он гасит свет, не обнимает меня, не удостаивает словом, не обращает ни малейшего внимания. Если же я пытаюсь заговорить с ним, огрызается: «Чего тебе не хватает? Кругом люди гибнут, а она, видите ли, со своими чувствами носится!..»
К тому времени я уже начала догадываться, что дурной болезнью заразил меня действительно он.

Часы на стене у кровати отбивали каждую четверть часа. Я играла с котенком, чувствуя, как с каждым боем в моей душе отзывается страх. Я была совершенно одинока, юная жена, влюбленная в своего мужа и ненужная ему.
Сердится он на меня, что ли? Но за что? Быть может, я опротивела ему из-за своей болезни? Но ведь уже все прошло. И я люблю его, стараюсь угадать его желания…
До сих пор у меня нет ответа на эти вопросы.

Зачем он женился на мне, если не любил? А если любил, отчего эта любовь была такой странной? Я не хотела выходить замуж, мечтала продолжить учебу, стать врачом. Ему стоило немалых трудов уговорить меня. Когда мы были уже обручены, я предлагала ему отменить свадьбу: я поступлю в университет и буду жить с ним как любовница.

Я и поныне горжусь своим решением. Это теперь внебрачные отношения в порядке вещей, а полвека назад для этого требовались немалая смелость и внутренняя свобода.
Я отправляюсь в Секешфехервар…
На врачебный осмотр, проверить, избавилась ли я от заражения.
…да, да.

Был какой-то католический праздник…


Тогда я еще придерживалась реформатской веры.
…какой-то католический праздник, в храме полно цветов, народу – не протолкаться, пахнет ладаном, звучат песнопения…
Молодая Женщина пытается воспроизвести мелодию, но вскоре прекращает попытки, поскольку плохо знает текст:
Матерь Божия, Заступница ты наша…
Просительно смотрит на Пожилую, и та помогает ей, поет; через какое-то время и Молодая Женщина присоединяется к ней:
Всеблагая Матерь наша,

Ты заступница мадьяр,

В бедах и невзгодах наших

Не оставь нас, не оставь!
Горят свечи, верующие поют и с плачем молят Деву Марию защитить Венгрию.

Неужто можно не уступить такой мольбе?

(>>) Мне сделалось страшно…
(>>) Меня охватывает чудовищный страх. Но затем я выхожу из храма; думаю, это на меня толпа так действует, очень уж я стала чувствительная да нервная. В конечном счете ведь все мы этого ждем: скорей бы уж прошел фронт и кончилась война.
Позднее, когда Секешфехервар не раз переходил из рук в руки, русские отрезали груди женщинам, которые путались с немцами.

Но прежде сами насиловали их.

Разумеется, я не могла предвидеть подобные ужасы, но тогда, в церкви, я почувствовала страх, витающий над этим краем.
Уехать обратно в Чаквар мне не удается, из-за воздушной тревоги автобус отбыл раньше. Не беда, Янош и Мамушка узнают, что автобус отправился до срока, и сообразят, что я на него не попала.

Познакомилась с беженкой-учительницей, разговариваем, смеемся до упаду.


Янош этого не выносил!
…на ужин что-то перекусили, а вот на ночлег устроиться никак не можем. Наконец в холле какой-то гостиницы находим свободное кресло, но портье не разрешает нам там ночевать. И тогда один венгерский офицер уступает нам свой номер. Он устраивается в кресле, а мы поднимаемся наверх.
Больше мы этого юношу не видели. Когда ему последний раз доводилось спать в настоящей постели? И сколько раз в жизни довелось еще?
В умывальной такая грязь, что я предпочитаю не мыться, ложусь в постель прямо в одежде, чтобы несвежее постельное белье не прикасалось к телу.
Не голода я боялась, а грязи.

Зато уж потом вывалялась с головой!..
Завтракали мы в кафе. Поворачиваю голову к окну и вижу: за огромным оконным стеклом во всю стену стоит Янош – измученный, небритый – и смотрит на меня. Заходит в кафе, какое-то время идет общая вежливая беседа, а когда мы остаемся вдвоем, он обращается ко мне:…
Пожилая продолжает текст Молодой Женщины:
Он обращается ко мне: «Я уж думал, ты сбежала. Пересчитал твое белье – все комплекты на месте. (Выходит, он знал, сколько у меня белья?!) Тогда я сообразил, что какие-то обстоятельства помешали тебе вернуться. Обзвонили весь город, пытались узнать, где ты и как ты. Мама всю ночь проплакала».
«А ты? А ты…»

«Пора бы уж отвыкнуть задавать дурацкие вопросы!»


Значит, он догадывался, что я несчастна? И знал, что без смены белья никуда из дома не отправляюсь?

Я погибала, когда наконец нашла спасательный круг. Когда у нас дома женский монастырь переоборудовали под госпиталь, во время каникул я ходила туда работать. Последние три года учебы в гимназии совмещала с обязанностями добровольной сестры милосердия.
«Сестрица», – так называли меня больные, персонал – «сударыней». Ну, какая из меня сударыня?!
Во время разговора встает, подходит к вешалке, облачается в белый сестринский халат; он полностью закрывает ту одежду, что на ней была. Даже повязывает косынку.
Найти прибежище в Чакваре, да еще подле дворца – по тем временам считалось удачей.

Приближался фронт…
Больных все прибывало. Врачи в первую очередь обслуживали только раненых, а сами с ног валились от усталости, лекарств не хватало, взамен обычных перевязочных средств использовались бумажные.
Терапевтическое отделение целиком и полностью взвалили на меня.
Всех покойников я пересчитывала по два раза: ведь вместо умершего можно выпустить на свободу кого-то живого – конечно, если человек в состоянии ходить и ему есть куда бежать. Для этого нужно снабдить беглеца одеждой и фальшивыми документами. Самая большая забота – обувь. Башмаки покойников я должна сдавать под отчет, где же набрать столько обуви, чтобы на всех дезертиров хватило?

«В терапевтическое отделение ночью забрался вор и похитил всю обувь!» – идея, по-моему, гениальная… Ах, какой сыр-бор разгорелся!


Врачи и сестры загибались от непосильной работы, зато администраторам нечем было занять себя. Вот они и вгрызлись в дело о пропаже обуви, давай выведывать да вынюхивать. Я ведь понятия не имела, какую опасную игру затеяла. Помогать дезертирам в военное время – за это полагался расстрел на месте. Но мне-то откуда было знать!

Яношу я об этом не сказала.
Все терапевтическое отделение на мне, а кроме того я работаю и в операционной. Одного за другим приносят тяжелораненых людей, без сознания, а у нас ни лекарств, ни перевязочных средств, ни еды, ни коек. Вот тут и делай что хочешь!
Эти несчастные парни стоически держались, несмотря на чудовищные условия, на близость смерти, которую они несли в себе и которая угрожала со стороны. Русские приближались, а с дезертирами тотчас расправлялись немцы, либо свои – салашисты. Наши солдатики ничего не знали о домашних, о близких своих, не знали и главного – чего ради они сражаются.
Вносят троих детишек, а четвертый…
Четверо пацанят подобрали на улице гранату, шандарахнули о стенку и стали смотреть, что будет. Один мальчонка погиб сразу же, остальных принесли к нам. (>>) У одного из них разворочен живот…
(>>) У одного из них разворочен живот, кишки вываливаются наружу, зубы, кости лица торчат, словно обглоданные, глаза вытекли.

Наш терапевт, доктор Хорват, оказывает первую помощь, я ассистирую. Все наши хирурги сейчас в Секешфехерваре. Звоним туда: при первой же возможности пришлют кого-нибудь на помощь.

Нам остается только ждать, ждать и ждать.
С девяти утра до четырех часов дня.

К десяти в лазарет подоспели обезумевшие родители.
Желают во что бы то ни стало видеть своих детей, узнать, в каком они состоянии.
Можно ли подпустить мать к изувеченному ребенку, когда сами мы сидим сложа руки и ждем?
Что нам делать с несчастными родителями? Мать мальчика с развороченным животом – корчмарка…
Повалили мы их на пол, связали, заткнули рты, корчмарку затащили в дровяной чулан и вкололи инъекции.
«Давайте дадим ребенку дозу морфия, побольше!» «Нельзя, врачебная этика запрещает!» «Тогда это сделаю я», – и готовлю шприц, но врач его у меня отбирает. «Но ведь его все равно не спасти, – шепчу я, опасаясь, как бы ребенок не услышал. – А если и вытащим… разве это жизнь?»
Бедняга Хорват! Он не спорил со мной, не пытался что-то объяснить…
«Я сказал – нет! А если вам невмоготу, выйдите!»

Господи, видишь ли ты это?!


Лазарету предстояла эвакуация. Хорват спросил, намерена ли я отправиться с ними или же остаюсь. Если откажусь ехать – расстрел по законам чрезвычайного положения.

Столько всяких провинностей, за которые грозит расстрел, что уже перестаешь бояться. Мне бы вырваться из дворца, освободиться от Яноша!.. И конечно, госпиталю от меня была бы польза.
Хорват негромко добавил: «Хорошо, если бы вы поехали с нами, но, полагаю, вы останетесь. Впрочем, так оно для вас лучше…»
Молодая женщина медленно, нерешительно снимает халат и косынку, снова вешает их на вешалку.
Я осталась.
Пожилая подходит к вешалке, чтобы подобрать одежду для Молодой. Их выбор падает на неприметные, поношенные, даже не всегда опрятные вещи: гарусный платок, меховую безрукавку, длинную юбку, фартук, сапоги, которые до сих пор валялись под вешалкой. Молодая Женщина надевает все это поверх платья, Пожилая помогает ей одеться.
Пришли немцы. Однажды утром ворвались к нам: «Немедленно покинуть усадьбу!» Пришлось спешно перебираться в дом лесника, народу нас набилось много. Вечером того дня, когда мы покинули дворец, немцы перепились, забросали ценные фрески банками с вареньем, перебили китайский фарфор, а венецианские зеркала изрешетили из автоматов…
На дороге валяется цилиндрической формы кожаный футляр, явно его кто-то потерял. Внутри чаша для причастия, тонкой ювелирной работы. Ко мне подходит какой-то мужчина и забирает находку. «Зачем вы открывали это?» – холодно спрашивает он. «Футляр валялся в грязи, на дороге, я и подняла, не зная, что в нем…» «Все равно вам не следовало дотрагиваться до священных предметов, коль скоро вы реформатской веры!»

«А вам не следовало терять…»


Будучи родом из Трансильвании, где еще сохраняются традиции свободы вероисповедания, я и предположить не могла, насколько напряженные здесь религиозные отношения.

Мы готовы к грядущим событиям, – так думали остальные. Я вообще ни о чем не думала.
В лесничество заявляются жандармы: идет облава на партизан…
Опустим жуткие подробности…
Кто-то донес на Яноша – это, мол, дезертир. Его забирают. У всех остальных есть оправдательные документы.
Кстати сказать, Янош три с половиной года провел на фронте, а остальные вообще пороха не нюхали.

Вся эта история напоминала какую-то непонятную, рискованную игру. Жандармский лейтенант строил из себя неподкупного, не соглашался принять из моих рук ни воды, ни вина.

Я была в ужасе и отчаянии…
Нет-нет, я этого не допущу!.. С трудом удерживаюсь, чтобы не повиснуть на шее у Яноша, не вцепиться в него. Внутри каждая клеточка дрожит от страха, но внешне ничего не заметно. Я словно закована в ледяной панцирь спокойствия.

Янош пожимает плечами: «Значит, такова судьба…»

Лейтенант всячески избегает встреч со мной, а их отряду уже вот-вот выступать.
Жандармскому отряду пора было выступать, а лейтенант все норовил не столкнуться со мной. Как вдруг случайно зашел в комнату, где я находилась одна.
«Вы не хотите видеть меня?»

«Нет».
Он нехотя сел. Я ни единым словом не обмолвилась о Яноше. Ни о чем не просила его. Поинтересовалась, есть ли у него жена? Выспросила о матери, братьях-сестрах. Но он и без того прекрасно понял мою невысказанную просьбу. И я знала – хотя он не проронил на этот счет ни слова, – что Яноша не заберут.


Ведь стоит мне высказать свою просьбу вслух, и лейтенант попадет в безвыходное положение. Приказ о расправе с дезертирами он обязан выполнить.
И в дальнейшем я окончательно убедилась на собственном опыте, что мольбы, слезы, душераздирающие сцены ни к чему. Слез и горя за войну навидался каждый. Невысказанная просьба действует сильнее. Только она должна быть подкреплена напряженными до предела нервами, сжатой в кулак волей. Всей силой твоего существа.
В рождественский Сочельник я наряжаю елку. Только мы начинаем зажигать свечи – стук в дверь… Беглые солдаты, венгры. Мы принимаем каждого – таков принцип Яноша. И мой тоже. У кого повернется язык сказать человеку, чтоб отправлялся обратно в лес, на мороз, без еды-питья? Первым делом поскорее переодеть солдат в гражданское. Мы приглашаем их разделить с нами праздничный ужин, угощаем вином, оделяем гостинцами.

Несчастные люди благодарят со слезами.


Так мы встретили Сочельник. Прочувствованно отпраздновали Рождество Христово, уповая на Спасителя. Обнялись, расцеловали друг друга и в обнимку отправились к себе в комнату. Мамушка укрыла меня одеялом, чмокнула еще раз. Янош не говорил ни слова. После того как погас свет, я ждала, прислушивалась. Напрасно! Он не приблизился ко мне и по-прежнему молчал. Тогда я сама прильнула к нему. «Возвращайся в постель, Мама услышит».
Утром намазываю я медом хлеб, (>>) выглядываю в окно. Сильный снегопад, снег летит хлопьями…
(>>) Я выглянула в окно, снег падал густыми, крупными хлопьями. Во дворе я увидела двух запорошенных снегом всадников…
Русские!

Сапогами распахивают дверь, солдат, как есть, весь в снегу, замирает у порога, вскинув автомат наизготовку. Нацеливает ствол поочередно на каждого из нас – молча, без звука. Все наши меняются в лице: у кого глаза округляются, у кого сужаются зрачки… Эти проявления страха мне впоследствии не раз приходилось наблюдать на лицах людей. «Венгерский» – говорю я, указывая на нас. И «евреи». «Русский солдат добре. Немецкий не добре». – Они чуть смягчились.


Однажды вечером в дом привели захваченного венгерского солдата. В кармане у него обнаружили то ли справку, то ли удостоверение – не знаю, я туда не заглядывала. И этот высокий, статный парень с ярко выраженными мадьярскими чертами лица вдруг начинает бегло говорить по-русски. Но по его напряженному виду чувствовалось, что его обвиняют, а он оправдывается. Парня увели, и за домом раздались три отрывистых щелчка… В ответ на мой вопросительный взгляд Янош кивнул: да, его убили!
Раз, и нет человека. На нас даже внимания не обращают, мы для них нечто вроде предметов обихода. В каждую комнату набиваются по тридцать-сорок человек, негде повернуться. Хватают все, что под руку попадется, даже не задумываясь над тем, что это чужое. Сидишь где-нибудь или стоишь, тебя не трогают, если, конечно, им не потребуется именно это место. Если потребуется – оттолкнут.
Ни разу, ни на минуту мне не пришло в голову, что кто-то среди такого множества мужчин может воспринимать меня как женщину. Я вела себя совершенно непринужденно, остальные женщины – тоже.

Трудно обрисовать наше положение. О тишине и покое даже мечтать не приходилось.

В колодце иссякла вода. Растапливали снег и кипятили. Прежде поили лошадей, а уж потом пили сами. Все эти неудобства сносили вместе с русскими и мы, мыться – давным-давно не мылись. Ни воды, ни места, ни подходящего случая.

Мы невыразимо жаждали мира. Русские – нет, они рвались в Берлин. Победители, они упивались своими боевыми успехами.
«За здоровье Сталина!»

Принесли какую-то выпивку, разлили в большие стаканы, поднимем, мол, за здоровье товарища Сталина. Кто не выпьет с нами, тот, значит, враг. Я подношу к губам стакан, а там палинка. Пытаюсь не допивать до конца – какое там, орут со всех сторон, пей, мол, до дна. После этого Янош усаживает меня в уголке, и я засыпаю. Никто меня не трогает.


У меня и в мыслях не было, что меня могут тронуть.
В отряде есть женщина, зовут ее Надей. Как-то вечером она хватает меня за руку, ведет в кухню, пытается закрыть дверь…
Привязала ручку веревкой…
Громко кричит что-то по-русски: вероятно, требует, чтобы не рвались на кухню, потом греет воду и моет в тазу голову. После этого моется сама, стирает бюстгальтер и трико и прямо так, мокрыми, надевает снова. Когда раздевается, просит меня перерезать шнурок, которым бюстгальтер завязан сзади. Потом показывает знаками, чтобы я потерла ей спину, а снова натянув на себя мокрый лифчик, велит опять стянуть его шнурком. «Покрепче, – говорит, – потуже!» И потом неделями будет ходить так: скакать верхом, идти в бой. Лишь так, туго затянутая, может она находиться среди множества мужчин.
Зачем сунули в мужской отряд одну-единственную женщину? Я ни разу не видела, чтобы к ней приставали, лезли обниматься.
На постой приходит другая часть. Не знаю, кто они такие, говорят не по-русски. Эти питаются сырым мясом – свежезамороженной свининой. Предлагают нам – подсоленное есть можно.
Безалаберность русских, которая непонятным образом все же превращается в некий порядок, остается для меня тайной за семью печатями. Равно, как и их поведение: никогда ничего нельзя было вычислить, может выйти так, а может и совсем наоборот. Немцев я всегда больше боялась. Если они сказали – казнят, можно было не сомневаться: казнят. Страх этот, своего рода атавистический, был связан с гестапо. Гонения на евреев лишь усугубили его.
Наконец мы снова возвращаемся в Чаквар, только на сей раз в дом приходского священника. Это приказ – не немцев, а русских.

Среди нас находится старый, больной и вдобавок глухой югославский священник. Капеллан, худющий язвенник, пребывает в отсутствии; я достаю из буфета стакан, чтобы напоить старика священника, и забываю поставить на место.


Ни священник, ни я не знали немецкого, и все же как-то ухитрялись объясниться. Как-то раз он мне сказал: «Gnädige Frau, Sie sind so gut, Sie müssen katholisieren». Это я поняла: дескать, при моей доброте мне место среди католиков, – и замечание его меня очень позабавило… Знать бы тогда, что через какой-то десяток лет, во время правления Ракоши, я действительно перейду в католичество!..
Возвращается капеллан: «Почему стакан не на месте?»
А уж приходский декан, тоже хорош субъект!

Заставляет нас выколачивать свои персидские ковры, прячет свое барахло, чтобы не растащили, от него картофелины не дождешься, хотя в подвале картошки навалено до потолка, а это куча метра в три высотою.
«Неужто вы, господин декан, Бога не боитесь?» «Сразу видно, что из реформатов, так непочтительно говорить со священнослужителем!»

Остальные прячутся в подвале, мы с Яношем наверху со стариком священником – его не снести вниз вместе с ложем, – расположились у него в изножье на полу. Прислушиваемся к грохоту взрывов. «Gott sei Dank, heute ist ganz Ruhe! Слава Богу, сегодня совсем тихо», – произносит старик. Иногда глухота во благо. Мы с Яношем прыскаем со смеху, как вдруг распахивается дверь. Русские солдаты. Кричат во всю глотку. Хватают Яноша и уводят, как есть – в шлепанцах, в домашней куртке, с непокрытой головой. Всех мужчин забирают. Я бегу за ними. «Нет, нет!, не забирайте его у меня, не разлучайте нас, Бог весть, что с ним будет!»



Для меня это самая ужасная ночь в жизни.
Самая ужасная? Как же я заблуждалась!


Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет