Наутро я в одиночестве отправилась на поиски. Закрыла подушкой уши, чтобы не оглохнуть от канонады. Явилась в комендатуру. Там уже собралось очень много просителей, среди них девчушка с кровоточащей раной на голове, откуда был вырван клок волос. «Русские прошлись по ней», – пояснила мать девочки, измученной и жалкой. Я не поняла.
«Велосипедом, что ли?»
«Совсем сдурела! Не знаешь, что делают с женщинами?»
Янош знал, но не сказал?
Янош знал, но не сказал. Должно быть, венгерские солдаты в русских селах вели себя не лучше. Разве что не с такой необузданностью. Но тут Восток ворвался на Запад.
Нас обвиняют в шпионаже, пособничестве немцам, поскольку сразу же после боя часов на церковной башне снаряды прямым попаданием угодили в штаб русских, было много жертв. Считается, что мы отсюда, из дома священника, подали сигнал. Поди объясни, что это всего лишь случайное совпадение. Русские живут в другом мире, понятие башенных часов на церкви им не известно. Часы – это они знают, да и мы выучили это слово по-русски. Все время только и требуют «часы».
После ухода советских боевых частей во всей стране наручных часов почитай что и не осталось.
Отношения женщин вновь меняются (но не сразу, а постепенно). Молодая Женщина становится сперва равнодушной, затем враждебной, она отвергает адресованную ей (выражаемую лишь жестами, но не прикосновением, не прямым контактом) любовь, жалость, желание помочь; разочарованная, отчаявшаяся, она упрямо отворачивается от Пожилой. Если та до сих пор не сумела защитить ее, теперь пусть оставит в покое. Эта установка Молодой Женщины проявляется в том, что она перебивает, одергивает Пожилую, ни во что не ставит ее слова, опровергает, отрицает сказанное ею. Пожилая Женщина, хотя яснее ясного понимает, что раздражение, неприятие другой относится, собственно говоря, не к ней, распространяется на весь окружающий мир, постепенно вынуждена смириться с этим поведением.
Однажды ввалились множество солдат, все обыскали, перерыли вверх дном. Один из них отозвал меня в сторонку, показал фотографию.
Отзывает меня в сторонку, показывает фотографию – Янош в офицерской форме. «Военный, офицер, предатель, немецкий шпион!». Текст мне понятен, эти слова мы усвоили прежде всего. И показывает знаками: мужа, мол, твоего расстреляют. Так и говорит – «твой муж». Потом завлекает меня в комнату…
Потом завлек меня в комнату. Я пошла с ним, знала, чего он хочет. Солдат положил фотографию на тумбочку у кровати и завалил меня на постель. Я боялась только одного – что он не отдаст фотографию. Кончив свое дело, он взял в руки фотографию. Я по-прежнему боялась, вдруг да не вернет, но… На мне была клетчатая блузка с карманом на пуговке. Он расстегнул карман, сунул туда фотографию, снова застегнул пуговицу и ушел.
Мамушка точно знала, что произошло, но мы не говорили с ней об этом.
Появляются какие-то чужие люди, говорят, что захваченных мужчин, мол, убили: заставили вырыть яму, поставили на край и прикончили выстрелом в затылок.
«Неправда!» – говорю я Мамушке и точно знаю, что это не правда.
Я ужасно боялась, меня колотило от страха, но так хотелось верить, что это неправда!..
Знаю, что это неправда, чую всем нутром…
Следует воспроизведение эпизода, к которому ни одной из них не хочется приступать; уставясь в упор друг на друга, они выжидают. Молодая Женщина – сплошной протест и враждебность, Пожилая стесняется происшедшего. Молодая нервно расхаживает взад-вперед, пытаясь снять напряжение, – похоже, намеревается покинуть сцену, сбежать. Пожилая и рада бы ее успокоить, но… какое там!
Входят трое русских, на ломаном румынском велят мне следовать за ними.
Эти части воевали в Румынии, вот и наловчились чуть-чуть по-румынски.
Идти с ними… Я ведь знаю, чего им надо.
Я знала, чего они хотят, но Мамушке сказала, что меня, мол, забирают в госпиталь, ухаживать за ранеными. Она посмотрела мне в глаза: «Не ходи, дочка, не ходи!»
После первых фраз обе успокаиваются. Молодая Женщина, свернувшись в позе эмбриона, устраивается на лавке, лишь временами поворачивает голову. Пожилая поворачивается к ней спиной и рассказ свой адресует зрителям.
Идти с ними… Я знала, чего они хотят. Непонятно откуда, но знала.
«Не беспокойтесь! Ничего страшного, Мамушка. Меня уводят в госпиталь». Мамушка умоляет остаться…
С этого момента обе какое-то время вместе пересказывают событие. Хотя текст один и тот же, но интонации разные, и паузы они делают в разных местах. Молодая Женщина иногда неоправданно долго затягивает паузу, иногда наоборот ускоряет речь – лишь бы отличаться от Пожилой, которая стремится сгладить противоречия.
Молодая Женщина произносит текст механически, апатично, Пожилая – с легкостью, чуть ли не с юмором.
Суть же заключается в том, что манера речи ни одной из них эмоционально не воспроизводит пережитые ими ужасы: каждая по-своему отталкивается от них.
Я сказала им, что мать меня не пускает, а они указали на железный косяк печной дверцы: мол, разобьют ей голову, если я с ними не пойду. Во время разговора слышала какое-то постукивание под ногами… каблуки сапог выбивали дробь – меня всю трясло.
Мы вышли в коридор, и я, ни слова не говоря, накинулась на них с бешеной силой, колошматила руками и ногами, но в следующий момент очутилась уже на полу. Меня потащили в кухню и так шваркнули об пол, что я ударилась головой об угол мусорного ящика и потеряла сознание.
Очнулась в комнате декана… Окна вкривь и вкось забиты досками, на постели – ничего, кроме голых досок. На них я и лежала. А на мне – солдат. Откуда-то из-под потолка донесся отчаянный женский крик: «Мама! Мамочка!» И вдруг я сообразила: да это же я, я кричу.
Солдаты установили время, сколько придется на каждого. Смотрели на часы – чиркали спичками, щелкали зажигалкой – у одного из них была зажигалка, – проверяли, не вышло ли время. Поторапливали друг дружку. Один поинтересовался: «Добре робота?»
Хорошая работа?
Я говорю им, что мать меня не пускает, а они указывают на железный косяк печной дверцы: мол, разобьют ей голову, если я с ними не пойду. Во время разговора слышу какое-то постукивание под ногами… каблуки сапог – меня всю трясет.
Мы выходим в коридор, и я, ни слова не говоря, накидываюсь на них с бешеной силой, колочу руками и ногами, но в следующий момент оказываюсь уже на полу. Меня тащат в кухню и так швыряют на пол, что я ударяюсь головой об угол мусорного ящика и теряю сознание.
Прихожу в себя в комнате декана… Окна вкривь и вкось забиты досками, на постели – ничего, кроме голых досок. На них я и лежe. А на мне – солдат. Откуда-то из-под потолка доносится отчаянный женский крик: «Мама! Мамочка!» И вдруг я соображаю: да это же я, я кричу.
Солдаты распределяют время, сколько приходится на каждого. Смотрят на часы – чиркают спичками, щелкают зажигалкой – у одного из них была зажигалка, – проверяют, не вышло ли время. Поторапливают друг дружку. Один интересуется: «Добре робота?»
Хорошая работа?
Совместный рассказ на этом кончается. С этого момента каждая произносит свой собственный текст.
Сколько времени прошло, сколько их было?.. К рассвету я поняла, как ломается позвоночник. Тебе запрокидывают ноги на плечи и входят, стоя на коленях. Если делать это чересчур энергично, у женщины не выдерживает позвоночник. Его ломают не намеренно, а в порыве необузданного насилия. Свернутую улиткой женщину катают на позвонках взад-вперед, на одних и тех же нескольких позвонках и даже не замечают, что они треснули.
Я чувствовала, что солдаты меня доконают, я умру у них в руках. Позвоночник был поврежден, но не сломан. Спина превратилась в сплошную рану, сорочка, платье намертво присохли к кровавому месиву, но поскольку болело все тело, рану на спине я ощутила лишь впоследствии.
Потом мы с Миной, моей товаркой по несчастью, размышляли, сколько солдат прошлись по нам в ту ночь! С ней творили то же самое в соседней комнате. И почему обязательно на полу?
А в другой раз… У Мины были длинные волосы, солдат накрутил их на руку и поволок ее. Мина орала не своим голосом, звала меня по имени. Я выскочила…
…зовет меня по имени. Я выскакиваю. Помоги! Как тут поможешь?
Тогда впервые увели и Мамушку…
Мамушку забирают, хватают всех подряд!
Когда ее забрали впервые…
Мамушка прокляла Бога. С плачем и криками отреклась от него.
С того дня она перестала быть верующей и в церковь больше не ходила.
Впоследствии я поняла, почему в Израиле так много атеистов.
Какое-то время обе молчат.
Я пошла к лекарю в Чакваре. Он успокоил меня: если есть кровотечение, то все в порядке, никакую заразу не подхватишь.
Вранье! Видит, я знаю, что все обстоит как раз наоборот, и все-таки лжет.
А что ему оставалось делать? Лекарств никаких… Ложь во спасение…
Если до сих пор Молодая Женщина держалась отстраненно, то теперь – почти что враждебно.
Однажды ночью чувствую – больше невмоготу! Выпрыгиваю из окна и – бежать.
Нигде не пускают меня в дом. Знают, что меня насиловали много раз, и боятся, как бы русские за мной не явились.
Прошу: «Пустите хоть в хлев к скотине!» – Нет, нет и нет. В подвал… Нет! Даже в калитку никто не пускает, ни врач, ни те люди, что знают меня. Продрогнув на морозе, приходится возвращаться в усадьбу священника. К тем, от кого хотела спастись.
А как-то раз и вовсе чуть не пристрелили.
В подвале…
Ставят нас четверых к стенке…
Мамушку, Мину, меня… кто же был четвертый?
…и говорят: все, сейчас, мол, вас расстреляем. Первая пуля входит в стену рядом со мной. Тогда я поворачиваюсь и…
…пуля вошла в стену рядом со мной. Тогда я повернулась и глянула на них в упор. Еще когда нас ставили к стенке, я чувствовала, что это не всерьез – подсказывал внутренний голос. Чтобы на расстоянии трех метров русский солдат промазал из автомата… бред да и только! Когда я повернулась и рассмеялась им в лицо, они настолько оторопели, что сразу же опустили оружие. Подошли ко мне, стали хлопать по спине, смеяться: браво, браво! Им пришлось по душе… Но что именно? Собственная шутка, моя отвага, моя интуиция, вся комедия в целом?
Таковы эти русские: одной рукой били, другой гладили.
Иной раз доходило до рукопашной: один лез насильничать, другой защищал, один норовил измордовать, другой излечивал, один отбирал, другой давал.
Иногда вваливались с сияющим видом и приносили то-сё в подарок. Потом оказывалось, что «подарки» были похищены у соседа. Бывало и так, что мы прятали у соседей свое барахлишко, а солдаты находили его там и приносили в подарок, не подозревая, что это наши собственные вещи. Но и мы не были святыми, запускали руку в их скарб, а они не обижались на это. Вообще в войну зародилось нечто вроде коллективной собственности… Когда все мы очень голодали, русские делились с нами последним куском.
Молодая выжидает, затем более миролюбиво: Однажды ночью солдат… точнее, русский солдат…
Однажды ночью… когда не понять было, кто буйствует и где, в дом угодила бомба, и начался пожар, и сносить этот ад было не под силу…
…русский солдат сжалился надо мной и вывел из горящего дома. Я позвала Мамушку, и солдат не возразил, позволил взять ее с собой. Мы брели зимней ночью, в комендантский час. Он завел нас в какой-то подвал – винный. На полу, плотно прижавшись друг к другу, лежали человек семьдесят. Конечно же, им показалось странным, что нас привел русский солдат, но никто и пикнуть не посмел. Мамушке уступили стул, и она просидела на нем до утра, я же…
Разве там было лучше, чем в усадьбе священника? Ничуть не лучше!
Измученная, я не держалась на ногах. Рухнула на пол, забралась под стол у входа, единственный во всем подвале, другого свободного уголка не нашлось. Пол был волглый, под нами хлюпала жижа. Должно быть, я растянулась во сне, так как утром проснулась от того, что…
Кто-то наступил мне на голову. «Смотрите-ка, здесь девушка! Молоденькая!» Кто я, откуда? «Из Коложвара». В ответ смех. «Как, прямиком?» Я выбираюсь из-под стола…
«Нет, из усадьбы священника». Наступила мертвая тишина – все знали, что там происходит. Но меня не выставили за порог. Здесь собрались сплошь беженцы.
Нам помогают перенести валяющуюся на земле калитку разбомбленного дома, на ней мы с Мамушкой спим. На середину ее части ложа приходится замок и железное кольцо, я вынуждена примоститься между кольцом и скобой. Мамушка худеет на глазах, я снова иду к врачу за советом. «Пусть пьет побольше, иначе долго не протянет». Легко сказать, ведь даже воды в сутки приходится по кружке на человека.
Я прошу у русских стакан молока.
Я знала, что придется расплачиваться. Переспать ради стакана молока.
Как-то раз начальник комендатуры пообещал мне половину свиного окорока… Господи, в голодные времена, и вдруг – половину окорока!
Мне нужно перепрыгнуть через канаву. Лицо я мажу сажей, хожу сгорбясь, как старуха, а тут… во время прыжка, позабыв обо всем, выпрямляюсь. Комендант наблюдает эту картину из окна, велит доставить меня к нему, якобы для официального допроса.
Если останусь у него на ночь, получу свинины. Пол-окорока.
Я осталась не раздумывая. В постели он почувствовал на ощупь, что из меня течет. «Вода», – сказал он. И кажется, спросил, не больная ли я.
Почем мне знать? После стольких солдат!
Со мной он ласков и нежен…
…Уж лучше бы он меня изнасиловал! Выхожу от него, а навстречу мне повариха, она в госпитале тоже кашеварила. Во взгляде ее читается: сама полезла к нему в постель, ведь не заставляли, не били… Вот до чего докатилась некогда скромная «сестрица»!
«Шлюха» – вот что она обо мне подумала. Собственно говоря, я и была шлюхой. Продажная девка ложится за деньги или за какое-либо другое вознаграждение. Шлюха – та, кто сознательно торгует своим телом, лишь бы чем-нибудь разжиться. Молоком, матрасом, свининой…
Свинину он так мне и не дал…
И к лучшему!
…я вздохнула с облегчением.
В подвале меня встречают новостью: в мое отсутствие заглянул Янош, выкликивая с порога мое имя. В этот момент задержанных мужчин гнали из села, и Янош просил дать ему что-нибудь на голову. Он по-прежнему был в домашней куртке и в тапочках.
Мне казалось, сердце у меня разорвется.
«Сердце разорвется, а земля прогнется,
И сыночек малый ко мне не вернется».
Забрали и все его рукописи.
Но я среди ночи по памяти, строку за строкой, восстановила его стихотворения. Каждое слово, каждую строфу – и записала на бумаге. А ведь я не заучивала их специально, и все же сумела вспомнить четырнадцать стихотворений.
Но даже эти никчемные клочки бумаги, и те отобрали русские!
Воды было так мало, едва хватало для питья, а уж о мытье и вовсе нечего говорить!.. Из меня непрестанно текла кровь. Когда нас выгоняли рыть окопы, на морозе кровь примерзала к белью; по ночам оттаивала и засыхала коркой, натирая промежность, ноги. От меня все время исходил запах крови.
Но ведь и все вокруг пахло кровью!
Я раздеваюсь, чтобы поискать в одежде вшей. Женщина позади меня в ужасе вскрикивает: снимая комбинацию, я разбередила рану на спине. «Ты разве не знаешь, что у тебя на спине рана? Не чувствуешь, что сорвала корку?»
Все мы покрылись коростой… Голод, нищета, грязь, вши, болезни… и вечный страх…
Я сплю. Заходит русский солдат, будит меня. Склоняется надо мной, встряхивает. «Нет! – умоляю я. – Не трогай! Не трогай меня!»
Женщина, которая видела мою израненную спину, потом рассказывала, что я походила на лошадь, перепуганную насмерть: ноздри расширились и вздрагивали, жилы на лбу вздулись, зрачки сделались огромные…
«Люди, помогите ради Бога! Сходите кто-нибудь в комендатуру, попросите подмоги! Или пошлите ребятишек, детей они не трогают…»
Никто и ухом не ведет.
После каждого крупного сражения, после очередного перехода из рук в руки… То немцы, то снова русские. Это называется «мир, безопасность, зона британского влияния!..» Нас угораздило попасть в самое скверное место во всей Венгрии, фронт прокатывался здесь волнами целых три месяца.
После каждого сражения или обратного захвата победителям на трое суток полная свобода и разгул: грабь, насилуй, сколько хочешь. Потом – запрет, вплоть до расстрела. Горе тому, кто попадется, или на кого покажут очевидцы. Но это по истечении трех суток.
Восемьдесят человек, и все молчат, как убитые…
Покорно сносят, что меня насилуют на глазах у них и их детей.
Как они отчитаются перед собственной совестью?
Перед собственной совестью? Да им и в голову не придет считаться с ней!
А я… каково мне держать ответ перед своей совестью, если из страха не протянешь другому руку помощи? И ведь сколько раз не протягиваешь!..
Стоят выстроенные шеренгой солдаты, и я должна указать насильника. Утро холодное… я иду вдоль строя… солдаты стоят, вытянувшись по стойке «смирно». Слева от меня два сопровождающих офицера. В глазах одного из солдат…
…я увидела смертный страх. Глаза у него были голубые…
…совсем юный паренек. Он… да, это он!
В глазах у него промелькнуло нечто такое ужасное, неодолимое, что я тотчас почувствовала: нельзя! Какой смысл лишать парня жизни, когда остальным все сошло с рук?
Почему именно он один должен расплачиваться за всех?
Бессмысленный протест и горечь Молодой Женщины иссякают, постепенно растворяясь в терпеливом сочувствии Пожилой, и сменяются апатией.
Один свет в окошке – Мамушка. Если бы не она…
Мамушка… добрая, кроткая, молчаливая…
В подвале, где все раздражаются, ссорятся, кидаются друг на друга…
А промеж нас ни одного резкого слова. Редко, когда мать с дочкой так любят друг друга, говорят про нас.
Я поправляла их: Мамушка мне не мать, а свекровь. Люди отказывались верить.
Ангельская душа…
Когда я отправилась на поиски Яноша, молить, чтобы его не угоняли и оставили в живых, она сказала: «Не ходи…»
«Не ходи, останься здесь, не то сама в беду угодишь».
Когда до нас дошли слухи, что Янош расстрелян, а я в ответ заявила, что это неправда, она с улыбкой взглянула на меня.
«Если ты говоришь – нет, значит нет! Нам нечего бояться».
Одной женщине удалось раздобыть свежий хлеб. Разломила его, и они с ребенком принялись есть. Я пришла в необычайное волнение, до того захотелось хлеба, что меня аж бросило в пот. Я уж подумывала было подойти и предложить в обмен на кусочек хлеба единственное мое сокровище – мазь для заживления ран. Я не решилась подойти к женщине, но – свершилось чудо…
Женщина посылает мне с ребенком кусок хлеба – настоящего: свежего, мягкого, пахучего. Медленно-медленно я отщипываю по чуточке, чтобы растянуть удовольствие.
Происшедшее казалось мне поистине чудом, словно разверзлись небеса, явив это воплощение доброты. Я ела медленно-медленно, чтобы растянуть удовольствие.
Конечно, когда русские время от времени сгоняли население на рытье окопов, это был адский труд: пробивать киркой мерзлую землю, под непрерывным обстрелом… Но зато нам давали еду!
Или, когда заставляли чистить картошку, очистки отдавали нам. Мы относили тем, кто голодал, или прятали впрок, чтоб посадить по весне. Приходилось ловчить: тайком срезать кожуру потолще, чтобы «глазки» оставались. Ведь тогда, в феврале, уже было ясно, что к весне война не кончится, а стало быть, и картошки не видать.
Как-то ночью солдаты перепились; горланили, веселились. Нас, по счастью, оставили в покое. Наутро позвали меня убираться. На полу, потемневшем от грязи, окурки, растоптанные объедки, блевотина…
…окурки, растоптанные объедки, блевотина, к стене прислонены автоматы… сидят в своих ватных телогрейках и смотрят, как я подметаю, затем скоблю пол. Насмехаются: вот ведь и для барышни-белоручки работенка нашлась. Блевотина воняет, а они с места не сдвинутся, чтобы легче было мыть. Я залезаю под стулья, мою пол вокруг их ног. Они регочут. Один солдат ставит ногу в сапожище мне на руку – нет, не наступает на нее, просто постращать решил, но набойка ранит кожу на тыльной стороне ладони. Не глубоко, однако течет кровь. Я продолжаю скоблить пол, будто и не замечая крови. Остальные набрасываются на моего обидчика…
Ну, и переполох поднялся!.. Солдаты орали, осыпали бранью и даже тумаками того, кто наступил мне на руку. Подхватили меня и – бегом к русскому доктору. Он им тоже всыпал по первое число, а солдаты завалили меня подарками: кто сунул ложку, кто – складной ножик, две буханки хлеба, пестрое летнее платье…
Однажды, когда ворвались два-три солдата и снова хотели уволочь меня, Ружика, дочь тетушки Анны, сбегала за подмогой в комендатуру. Солдаты разбежались, остался один из них, Сергей. Подоспевший патруль как следует отметелил Сергея и забрал с собой. На другой день Сергей явился снова со своими дружками и давай на меня кричать: ему, мол, по моей вине досталось. Поскольку у русских среди женщин и мужчин равноправие, значит, теперь моя очередь расплачиваться за те оплеухи и зуботычины, что он схлопотал. Поставил меня посреди комнаты. Ну, думаю, сейчас он мне так врежет, что зубов не досчитаешься. Я изготовилась: глаза зажмурила, ноги слегка расставила, чтоб не свалиться, и жду. Над ухом раздается оглушительный хлопок – Сергей хлопнул в ладоши и влепил мне поцелуй. Свидетели сцены покатывались со смеху.
По сути говоря, этот забавный случай относится к моим приятным воспоминаниям…
Вот так мы и жили.
В одном из парадных залов дворца оборудовали пункт первой помощи – сюда меня и определили в работницы. Перестрелка не умолкала ни на минуту. Раненых тащили на носилках, на спине, в охапку – как сподручней было. Пол был застлан соломой, на солому их и укладывали… Грязь, кровь, сопли, испражнения… но никто не кричал, не жаловался.
Смелые были русские невероятно, боль и страх им были нипочем.
У одного левая рука изрешечена автоматной очередью. Приносят топор, затачивают, а потом давай раненого поить – стакан, другой… Когда он уже пьян до бесчувствия, отрубают кисть топором.
В средние века тоже применяли этот способ.
Посылают меня к другому раненому. У этого раздробленные пальцы висят на ниточке. Что же мне с ним делать? Спасти то, что возможно, остальное отрезать. «Чем?» «Ножницами!» Найти ножницы и отстричь.
Найти ножницы и отстричь… Это не увязывается с моими представлениями о гигиене.
В конце концов, что мы теряем? Если пальцы не отрезать, раненому грозит гангрена. Грязными ножницами, без всякого обезболивания, отрезать поочередно пальцы человеку, находящемуся в сознании?!
Я поворачиваюсь и ухожу. Пусть хоть стреляют на месте…
У меня не хватило духу проделать эту чудовищную операцию. Я повернулась и – пусть хоть бьют, хоть стреляют! – ушла.
Хоть бы умереть! Но поезда в Чакваре не ходят, под колеса не кинешься, из окна не выбросишься – высокие этажи только во дворце, а там полно русских. Разве что грохнуться головой о колодезный сруб… Я бреду по улице. Хочу умереть, дальше терпеть не под силу. Начинается налет, пикирующие бомбардировщики прочесывают дорогу, а я иду по самой середине дороги и не пытаюсь найти убежище. Пусть меня накроют. «Господи, пусть меня убьют!» И все же, когда самолет пролетает надо мной, я невольно пригибаюсь, опускаюсь на четвереньки… и продвигаюсь вперед на четвереньках. Не распластываюсь плашмя, вжимаясь в землю, не ищу убежища, я ведь хочу умереть, но… я не в состоянии идти, выпрямившись во весь рост.
Не знаю, откуда взялась эта смертельная усталость. Вроде бы я уже перестала бояться солдат, но сама мысль о том, что просыпаешься от грохота автоматной очереди – выбит дверной замок, и они врываются, приводила меня в ужас.
Достарыңызбен бөлісу: |