Андре Жид Фальшивомонетчики



бет13/35
Дата23.06.2016
өлшемі1.3 Mb.
#155435
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   35

XIV



В жизни случаются иногда положения, из коих удается выпутаться лишь при некотором помрачении рассудка.

Ларошфуко
Свое чтение Бернар закончил письмом Лауры, вложенным в дневник Эдуарда. Голова пошла у него кругом: не могло быть сомнений, что женщина, изливавшая в нем свое горе, была та самая неутешная незнакомка, о которой рассказывал ему накануне вечером Оливье, — покинутая любовница Винцента Молинье. И вдруг Бернару стало ясно, что благодаря двойному признанию — признанию друга и признанию дневника Эдуарда — он является пока единственным лицом, кому известны обе стороны интриги. Этим преимуществом он будет владеть недолго; нужно, значит, действовать быстро и энергично. Решение было принято им тут же; не забывая ничего из прочитанного им в начале, Бернар все внимание сосредоточил на Лауре.

«Еще сегодня утром мне было неясно, что я должен делать; сейчас — прочь сомнения, — сказал он себе, выбегая из комнаты. — Категорический, как говорится, императив состоит в том, чтобы спасти Лауру. Похищение чемодана, может быть, не было моим долгом, но раз я им завладел, то очевидно, что именно в нем я почерпнул живое чувство долга. Важно застать Лауру до того, как ее успеет повидать Эдуард, и найти такой способ представиться ей, чтобы она не приняла меня за жулика. Остальное устроится само. В моем бумажнике найдется теперь чем помочь несчастной; я сделаю это не хуже самого щедрого и самого сердобольного из Эдуардов. Только как подойти к ней? Вот единственное, что смущает меня. Ведь Лаура — урожденная Ведель, так что, несмотря на свою внебрачную беременность, она, наверное, очень щепетильна. Я сильно склонен думать, что она из тех женщин, которые артачатся, высказывают вам прямо в лицо свое презрение и разрывают на мелкие кусочки банкноты, предлагаемые им доброжелательно, но недостаточно деликатно. Как вручить ей эти деньги? Как ей представиться? Вот в чем загвоздка. Едва уходишь от закона и сворачиваешь с проторенных путей, сразу оказываешься в дебрях! Я, видать, действительно слишком молод, чтобы вмешиваться в столь запутанную интригу! Но, черт возьми, моя молодость поможет мне. Сочиним какое-нибудь простосердечное признание; какую-нибудь историю, которая вызвала бы жалость и интерес ко мне. Досадно, что эту историю придется рассказать и Эдуарду, ту же самую, — и нигде не впасть в противоречие. Ну да ладно! Положимся на вдохновение, оно осенит в нужную минуту…»

Тем временем он пришел на улицу Бон по адресу, который сообщала Лаура. Гостиница была самая скромная, но с виду чистая и приличная. По указанию портье Бернар поднялся на четвертый этаж. Перед дверью номера 16 он остановился и хотел подготовить свое появление, стал искать подходящих фраз; ничто не приходило на ум; тогда, решившись действовать напрямик, он постучал. Чей-то голос, мягкий, как голос его сестры, и — ему показалось — немножко робкий, произнес:

— Войдите.


На Лауре было совсем простое черное платье; могло показаться, что она в трауре. В течение нескольких дней пребывания в Париже она смутно ожидала чего-то или кого-то, кто вывел бы ее из тупика. Она пошла по ложному пути, в этом не было сомнений; чувствовала, что заблудилась. У нее была жалкая привычка больше рассчитывать на обстоятельства, чем на саму себя. Она не лишена была нравственного мужества, но ощущала себя бессильной, покинутой. При появлении Бернара она поднесла руку к лицу, как человек, сдерживающий крик или желающий прикрыть глаза от слишком яркого света. Она стояла, выпрямившись во весь рост, затем попятилась к окну и ухватилась за занавеску.

Бернар ждал, что она обратится к нему с вопросом; но она молчала, ожидая, что заговорит он. Сердце его замерло, он смотрел на нее, тщетно стараясь выдавить улыбку.

— Извините, сударыня, — начал он наконец, — что я так бесцеремонно врываюсь к вам. Сегодня утром в Париж приехал Эдуард X., с которым, как мне известно, вы знакомы. У меня к нему неотложное дело: мне пришло в голову, что вы могли бы дать мне его адрес, и… извините, что я столь нескромно обращаюсь к вам с этой просьбой.

Если бы Бернар не был так молод, он, вероятно, сильно напугал бы Лауру. Но перед ней стоял почти мальчик с таким открытым взглядом, таким ясным лбом, такими робкими жестами, таким неуверенным голосом, что страх ее уже сменялся любопытством, интересом и той непреодолимой симпатией, которую пробуждает в нас существо наивное и очень красивое. Впрочем, голос Бернара становился увереннее.

— Но я не знаю его адреса, — сказала Лаура. — Если он в Париже, то, надеюсь, он не замедлит прийти ко мне. Скажите, кто вы. Я ему передам.

«Пришел момент поставить все на карту», — подумал Бернар. Какое-то безумие вдруг овладело им. Он посмотрел прямо в глаза Лауре:

— Кто я?… Друг Оливье Молинье… — Он колебался, все еще не решаясь; но, видя, что она бледнеет при этом имени, набрался смелости: — Друг Оливье, брата Винцента, вашего любовника, который так подло вас бросает…

Он должен был замолчать: Лаура покачнулась. Откинув обе руки назад, она с отчаянием искала опоры. Но больше всего взволновал Бернара стон, который она издала; почти нечеловеческий вопль, похожий, скорее, на крик раненого зверя (от него даже охотнику вдруг становится стыдно, он чувствует себя палачом), вопль столь странный, столь отличный от всего, что мог ожидать Бернар, что его бросило в дрожь. Он внезапно понял, что стоит лицом к лицу с живой жизнью, с подлинным страданием, и все, что было им испытано до сих пор, показалось ему теперь рисовкой и игрой. В груди его поднималась волна чувства, столь для него нового, что он не мог с ним совладать; оно подступало к горлу… Что это? Кто это рыдает? Возможно ли? Это он, Бернар!.. Он бросается поддержать ее, опускается перед ней на колени, бормочет сквозь рыдания:

— Ах, простите… простите! Я сделал вам больно… Я знал, что вы всеми покинуты, и… хотел бы помочь вам.

Но Лаура задыхается и чувствует, что вот-вот упадет в обморок. Она ищет глазами, где бы сесть. Бернар, чей взгляд устремлен на нее, понял ее желание. Он подбегает к креслицу, стоящему подле кровати, и порывистым движением пододвигает его; она грузно опускается в него.

Тут произошел забавный эпизод, который я не решаюсь рассказать; но именно он неожиданно вывел Бернара и Лауру из затруднения и окончательно определил их отношения. Поэтому не стану пытаться приукрашивать сцену.

За деньги, которые платила Лаура (я хочу сказать: за те деньги, что хозяин гостиницы требовал с нее), жилец не мог рассчитывать на изящную обстановку, но он имел полное право на прочную мебель. Между тем низкое креслице, которое Бернар пододвинул Лауре, немножко хромало; иными словами, имело большую склонность припадать на одну из ножек, как делает это птица, пряча ее под крыло; но что естественно для птицы, то необычно и достойно сожаления для кресла; вот почему креслице, о котором речь, старательно скрывало свое уродство под густой бахромой. Лаура знала особенности кресла и то, что с ним следует обращаться крайне осторожно; но в своем волнении она об этом забыла и вспомнила лишь, когда почувствовала, что оно покачнулось под ней. Она вдруг вскрикнула — причем ее крик на этот раз был совсем не похож на недавний долгий стон, — соскользнула с кресла и мгновение спустя очутилась на ковре в объятиях Бернара, который поспешил ей на помощь. Это маленькое происшествие привело в замешательство и в то же время позабавило его. Ему пришлось стать на колени, так что лицо Лауры было совсем близко; он увидел, что она краснеет. Она сделала усилие, чтобы подняться. Он ей помог.

— Вы не ушиблись?

— Нет, спасибо, благодаря вам. Это-смешное кресло, его чинили уже два раза… Я думаю, если выпрямить ножку, оно будет стоять.

— Сейчас я это устрою, — сказал Бернар. — Готово!.. Хотите попробовать? — Но тут он оборвал себя: — Или позвольте… Благоразумнее сначала попробовать мне. Видите, как оно прочно стоит теперь. Я могу даже болтать ногами, — (что он и сделал, смеясь). Затем, вставая: — Можете спокойно садиться, и если вы позволите мне остаться еще на минутку, то я возьму себе стул. Я сажусь подле вас и не дам вам упасть, не бойтесь… Мне хотелось бы сделать для вас еще кое-что.

В его словах было столько горячности, в манерах — сдержанности, а в жестах — грации, что Лаура не могла удержаться от улыбки:

— Вы не сказали мне вашего имени.

— Бернар.

— Хорошо, как ваша фамилия?

— У меня нет фамилии.

— Ну а фамилия ваших родителей?

— У меня нет родителей. Иными словами, я тот, кем будет ребенок, которого вы ждете: бастард.

Улыбка вдруг исчезла с лица Лауры; она была обижена этим настойчивым вторжением в ее интимную жизнь и разоблачением ее тайны.

— Но откуда вы это знаете?… Кто вам сказал?… Вы не имеете права знать…

Бернар закусил удила; он говорил теперь громко и дерзко:

— Я знаю и то, что известно моему другу Оливье, и то, что известно вашему другу Эдуарду. Но каждый из них знает пока только половину вашей тайны. Я, вероятно, единственный, кроме вас, человек, которому она известна целиком. Итак, вы видите: необходимо, чтобы я стал вашим другом, — прибавил он более мягким тоном.

— Как неделикатны мужчины, — печально промолвила Лаура. — Но… если вы не видели Эдуарда, он не мог вам сказать. Значит, он вам написал?… Неужели это он прислал вас?…

Бернар запутывался в противоречиях; он слишком поспешно раскрыл свои карты, уступая искушению слегка прихвастнуть. Он отрицательно покачал головою. Лицо Лауры омрачалось все больше и больше. В этот момент в дверь постучали.

Желают они этого или нет, но общее волнение связывает этих людей. Бернар чувствовал, что попал в западню; Лаура досадовала, что ее застали в обществе постороннего мужчины. Они переглянулись, точно заговорщики. Стук раздался снова. Оба одновременно вскрикнули:

— Войдите!


Уже несколько минут Эдуард подслушивал у двери: настолько он был поражен, что в комнате Лауры раздаются голоса. По последним фразам Бернара он догадался в чем дело. Невозможно было сомневаться в их смысле: не было никаких сомнений, что говоривший был человеком, укравшим его чемодан. Решение тотчас было принято. Ибо Эдуард принадлежит к числу тех людей, чьи, способности, обычно притуплённые монотонной повседневностью, внезапно пробуждаются и обостряются при столкновении с непредвиденным. Итак, он открыл дверь, но остался на пороге, улыбаясь и поглядывая то на Бернара, то на Лауру, которые оба встали.

— Простите, дорогой друг, — сказал он Лауре, жестом показывая, что он хочет несколько отложить излияния. — Мне нужно сперва сказать несколько слов вашему гостю, пусть он благоволит выйти на минутку в коридор.

Улыбка его стала более иронической, едва Бернар подошел к нему.

— Я так и думал, что найду вас здесь.

Бернар понял, что попался. Ему оставалось лишь играть в открытую; он так и поступил, чувствуя, что это его последняя ставка:

— Я надеялся встретиться здесь с вами.

— Прежде всего, если только вы уже не сделали этого (ибо я хочу верить, что это и была цель вашего прихода), ступайте вниз, в контору, и оплатите счет госпожи Дувье деньгами, которые вы нашли в моем чемодане и которые должны быть при вас. Не поднимайтесь наверх раньше чем через десять минут.

Все это было сказано тоном достаточно внушительным, но не содержавшим никакой угрозы. Тем временем к Бернару вернулся весь его апломб:

— Я действительно пришел ради этого. Вы не ошиблись. И я начинаю думать, что тоже не ошибся.

— Что вы хотите этим сказать?

— Что вы как раз такой, как я и предполагал.

Эдуард тщетно старался принять серьезный вид. Все это крайне забавляло его. Он сделал насмешливый полупоклон:

— Очень вам благодарен. Остается и мне подвергнуть вас испытанию. Так как вы находитесь здесь, то, я думаю, вы прочли мои бумаги?

Бернар, который, не моргнув, выдержал взгляд Эдуарда, в ответ улыбнулся смелой, насмешливой и дерзкой улыбкой и промолвил, отвешивая поклон:

— Не извольте сомневаться. Я к вашим услугам.

Затем, как эльф, полетел по лестнице.

Когда Эдуард вошел в комнату, Лаура рыдала. Он приблизился к ней. Она уткнулась лбом в его плечо. Внешнее проявление обуревавших ее чувств стесняло его, было почти невыносимо. Он вдруг с изумлением заметил, что нежно похлопывает ее по спине, словно ребенка, который закашлялся.

— Бедняжка Лаура, — приговаривал он, — ну, довольно, довольно… Будьте благоразумны…

— Ах, позвольте мне чуть поплакать, от слез мне легче. — Все же нужно выяснить, что вы теперь будете делать. Что же прикажете мне делать? Куда идти? К кому обратиться?

— Ваши родители… — Но ведь вы знаете их. Обратиться к ним — значило бы повергнуть их в отчаяние. Они все сделали, чтобы я была счастлива.

— А Дувье?…

— Никогда я не решусь вернуться к нему. Он так добр. Не думайте, что я его не люблю… Если бы вы знали… Если бы знали… Ах, скажите, что вы не очень презираете меня.

— Напротив, милая Лаура, напротив. Как могло это взбрести вам в голову? — И он снова стал похлопывать ее по спине.

— А ведь правда: рядом с вами я больше не чувствую стыда.

— Сколько дней вы здесь?

— Не знаю, право. Я жила только ожиданием вас. Временами мне становилось невмочь. Теперь мне кажется, что больше ни дня я не в силах оставаться здесь.

И она зарыдала еще громче, почти переходя на крик, но голос ее был глух.

— Уведите меня. Уведите меня.

Эдуард все больше и больше приходил в замешательство.

— Послушайте, Лаура… Успокойтесь. Тот… другой… не знаю даже, как его имя…

— Бернар, — прошептала Лаура.

— Сейчас сюда войдет Бернар. Ну, возьмите же себя в руки. Нельзя, чтобы он видел вас такой. Больше мужества. Мы что-нибудь придумаем, ручаюсь вам. Полно! Вытрите глаза. Слезы делу не помогут. Посмотрите на себя в зеркало. Вы покраснели. Смочите лицо одеколоном. Когда я вижу вас плачущей, я не могу ни о чем думать… Ну, вот и он, я слышу его шаги.

Он направился к двери и впустил Бернара; пока Лаура, повернувшись к ним спиной, приводила себя в порядок перед туалетным столиком, он обратился к Бернару:

— Теперь, сударь, могу я спросить вас, когда мне будет дозволено снова вступить во владение моими вещами?

Он сказал это, смотря Бернару прямо в лицо, по-прежнему иронически улыбаясь.

— Когда вам будет угодно, сударь; но должен признаться вам, что в этих недостающих вам вещах вы нуждаетесь гораздо меньше, чем я. Я уверен, что это станет вам совершенно понятно, как только вы узнаете мою историю. Достаточно будет сказать вам, что с сегодняшнего утра я без крова, без очага, без семьи и был готов броситься в Сену, если бы не встретился с вами. Я долго издали следил за вами сегодня утром, когда вы разговаривали с моим другом Оливье. Он столько мне рассказывал о вас! Мне хотелось подойти к вам. Я искал предлога, повода… Когда вы уронили багажную квитанцию, я благословил судьбу. О, не принимайте меня за вора. Если я завладел вашим чемоданом, то для того, чтобы познакомиться с вами.

Бернар выпалил все это одним духом. Необыкновенное пламя оживляло его речь и его черты; казалось, он взывал о милости. По улыбке Эдуарда было видно, что он находил его очаровательным.

— А теперь?… — спросил он.

Бернар понял, что дело принимает благоприятный поворот:

— А теперь… не нужен ли вам секретарь? Не могу допустить, что буду плохо исполнять его функции, ибо примусь за работу с большой радостью.

Тут Эдуард уже не выдержал и покатился со смеху. Лаура повеселела, глядя на них.

— Вот как!.. Что ж, об этом мы подумаем. Вы найдете меня завтра здесь в этот самый час, если позволит госпожа Дувье… потому что и с ней мне предстоит решить множество вопросов. Вы живете в гостинице, я полагаю? О, я вовсе не хочу знать в какой! Меня это не волнует.

Он протянул ему руку.

— Сударь, — сказал Бернар. — вы, может быть, разрешите мне перед уходом напомнить вам, что в предместье Сент-Оноре живет один старый, несчастный преподаватель музыки по фамилии, если не ошибаюсь, Лаперуз: вы, несомненно, доставите ему большое удовольствие, навестив его.

— Черт возьми, для начала недурно: вы правильно понимаете ваше будущие обязанности.

— Значит… Вы действительно согласились бы?

— Поговорим об этом завтра. До свиданья.
Пробыв еще немного у Лауры, Эдуард отправился к Молинье. Он надеялся вновь увидеть Оливье, с которым ему хотелось поговорить о Бернаре. Но он застал одну Полину и так и не дождался никого, хотя крайне затянул свой визит.

В это самое время Оливье, получивший утром через брата приглашение от графа де Пассавана непременно зайти, направлялся к автору «Турника».



XV

— Я боялся, что ваш брат не исполнит моего поручения, — сказал Робер де Пассаван, увидев входящего Оливье.

— Я не опоздал? — спросил Оливье, ступая робко, почти на цыпочках. В руке он держал шляпу, которую Робер у него отобрал.

— Положите же ее сюда. Располагайтесь поудобнее. Вот в этом кресле, мне кажется, вы будете чувствовать себя как дома. Вы нисколько не опоздали, если судить по часам, но мое желание видеть вас опережало время. Вы курите?

— Благодарю вас, — сказал Оливье, отстраняя портсигар, который протягивал граф де Пассаван. Он отказывался из скромности, хотя ему очень хотелось отведать тонких душистых папирос, вероятно русских, аккуратными рядами лежащих в портсигаре.

— Да, я очень рад, что вы смогли прийти. Я боялся, что вы слишком заняты подготовкой к экзаменам. Когда они у вас?

— Через десять дней письменный. Но теперь я мало занимаюсь. Мне кажется, что я готов и больше всего боюсь переутомиться.

— Однако не отказались бы вы взять на себя сейчас еще одну работу?

— Нет… если только она не слишком обременительна.

— Я сейчас объясню, для чего просил вас прийти ко мне. Прежде всего, чтобы доставить себе удовольствие снова видеть вас. Как-то в театральном фойе мы начали в антракте один разговор… То, что вы мне тогда сказали, меня сильно заинтересовало. Вы, наверное, уже забыли об этом, не правда ли?

— О, нет, помню, — ответил Оливье, которому казалось, что тогда разговор шел о пустяках.

— Сейчас у меня есть одно предложение к вам… Я думаю, вы знаете некоего юношу по фамилии Дюрмер? Ведь это один из ваших товарищей?

— Я только что расстался с ним.

— Ах, вы встречаетесь?

— Да, мы должны были встретиться в Лувре, чтобы поговорить о журнале, который он будет редактировать.

Робер разразился громким, принужденным смехом:

— Ха! ха! ха! Редактор… Дюрмер — редактор… Он высоко берет… Он в самом деле сказал вам это?

— Уже давно твердит мне об этом.

— Да, я думаю об этом уже довольно давно. Как-то случайно я спросил его, согласен ли он читать со мной рукописи; он сейчас же назвал это — быть главным редактором; я не мешал ему, и вдруг… Это в его стиле, вы не находите? Каков хват! Его следует немного одернуть… Вы в самом деле не курите?

— Пожалуй, но немного, — сказал Оливье, беря на этот раз папиросу. — Спасибо.

— Позвольте мне сказать вам, Оливье… вы ничего не имеете против того, чтобы я называл вас Оливье? Мне как-то странно обращаться к вам «господин»: вы слишком молоды; с другой стороны, я слишком близок с вашим братом Винцентом, чтобы называть вас Молинье. Так вот, позвольте мне сказать вам, Оливье, что я неизмеримо больше доверяю вашему вкусу, чем вкусу Сиди Дюрмера. Не согласитесь ли вы взять на себя литературное руководство журналом? Понятно, в какой-то степени под моим наблюдением, по крайней мере на первых порах. Но я предпочитаю, чтобы моя фамилия не стояла на обложке. Потом объясню вам почему… Может быть, выпьете стаканчик портвейну, а? У меня он весьма недурен.

Он достал из стоявшего подле него шкафчика бутылку и два бокала, разлил вино.

— Ну, что скажете?

— Действительно превосходный портвейн.

— Я спрашиваю вас не о вине. — смеясь, сказал Робер, — а о сделанном мной предложении.

Оливье притворился, что не понимает. Он боялся слишком поспешно выразить свое согласие и тем выдать свою радость. Он слегка покраснел и смущенно пробормотал:

— Мой экзамен не…

— Вы только что сказали, что подготовка к нему не отнимает у вас много времени, — перебил его Робер. — Кроме того, журнал выйдет еще не скоро. Я даже думаю, не лучше ли приурочить выпуск первого номера к моменту начала занятий в школах. Во всяком случае, мне важно узнать ваши взгляды. До октября следовало бы подготовить несколько номеров, и нам необходимо будет часто видеться этим летом, чтобы всесторонне обсудить вопрос. Что вы собираетесь делать на каникулах?

— О, я еще точно не знаю. Мои родители отправятся, вероятно, как всегда, в Нормандию.

— И вам нужно будет сопровождать их?… Может быть, в этот раз вы ненадолго разлучитесь с ними?…

— Мама не согласится.

— Сегодня я обедаю с вашим братом; вы позволите мне поговорить с ним об этом?

— О, Винцент с нами не поедет. — Затем, сообразив, что эта фраза не относится к делу, он прибавил: — К тому же это ни к чему не приведет.

— Но если представить вашей маме серьезные доводы?

Оливье ничего не ответил. Он нежно любил свою мать, и тон, взятый Робером по отношению к ней, ему не понравился. Робер понял, что немного перехватил.

— Так вам нравится мой портвейн? — спросил он, чтобы сменить тему. — Хотите еще стаканчик?

— Нет, нет, спасибо… Но он превосходен.

— Да, тогда в театре меня поразили зрелость и уверенность ваших суждений. У вас нет склонности писать критические статьи?

— Нет.

— А стихи?… Мне известно, что вы пишете стихи.



Оливье снова покраснел.

— Да, брат вас выдал. И вы, наверное, знаете других молодых людей, которые могли бы сотрудничать… Надо, чтобы этот журнал стал платформой, объединяющей молодежь. В этом его смысл. Мне хотелось бы, чтобы вы помогли мне составить своего рода проспект-манифест, который намечал бы, не слишком их уточняя, новые веяния. Мы еще поговорим об этом. Нужно будет выбрать два или три эпитета, только не неологизмы, а самые стертые, старые слова, которым мы придадим совсем новый, действенный смысл. После Флобера были в моде «благозвучный и ритмичный»; после Леконта де Лиля «иератический и определенный»… Слушайте, что вы скажете об эпитете «жизненный»? А?… «Бессознательный и жизненный»… Нет? «Стихийный, крепкий и витальный»?

— Мне кажется, что можно было бы подобрать получше, — осмелился заметить Оливье, улыбаясь не слишком одобрительно.

— Может, еще портвейну…

— Только, пожалуйста, немного.

— Видите ли, огромным недостатком символизма является то, что он дал одну эстетику: все большие литературные школы давали кроме нового стиля новую этику, новые заповеди, новый список обязанностей, новую манеру видеть, новое понимание любви, новое отношение к жизни. Символист весьма упростил свою задачу: он вовсе устранился из жизни, не старался понять ее, отрицал ее, повернувшись к ней спиною. Разве вы не находите, что это нелепо? Эти люди лишены аппетита к жизни и даже не гурманы. Совсем не то, что мы… не правда ли?

Оливье допил второй бокал портвейна и выкурил вторую папиросу. Он полузакрыл глаза, развалился в удобном кресле и, не произнося ни слова, выражал свое одобрение легкими кивками. В этот момент раздался звонок, и почти тотчас вошел лакей и подал Роберу визитку. Робер взял ее, взглянул и положил рядом на письменном столе:

— Хорошо. Попросите его минуту подождать. — Лакей вышел. — Слушайте, дорогой Оливье, вы мне очень нравитесь, и думаю, мы вполне можем столковаться. Но сейчас ко мне пришел один визитер, которого мне непременно нужно принять и переговорить с ним наедине.

Оливье встал.

— Я провожу вас через сад, если разрешите… Вот хорошо, что вспомнил: не хотите ли иметь мою новую книгу? У меня как раз есть экземпляр на голландской бумаге…

— Я не стал дожидаться, пока получу ее от вас и уже прочел, — сказал Оливье, которому не очень нравилась книга Пассавана; он старался поэтому высказать о ней суждение без лести, но соблюдая полную учтивость. Уловил ли Пассаван в тоне фразы легкий оттенок пренебрежения? Он тот час же ответил:

— Не будем говорить о ней. Если вы скажете мне, что она вам нравится, я вынужден буду отнестись с недоверием либо к вашему вкусу, либо к вашей искренности. Нет, лучше, чем кому-либо, мне известны недостатки этой книги. Я писал ее чересчур торопливо. По правде говоря, все время, пока я ее писал, я думал о своей следующей книге. Вот она — другое дело: ею я дорожу. Ею я очень дорожу. Вы увидите, увидите… Мне очень жаль, но сейчас я принужден просить вас покинуть меня… Если только не… Но нет, нет, мы еще недостаточно знакомы, и ваши родители, наверное, ожидают вас к обеду. Итак, до свидания. До скорого… Я надпишу вам книгу, разрешите?

Он встал и подошел к письменному столу. Пока он надписывал книгу, Оливье шагнул вперед и искоса посмотрел на принесенную лакеем визитку: ВИКТОР СТРУВИЛУ
Это имя ему ничего не говорило.

Пассаван протянул Оливье экземпляр «Турника»; едва Оливье собрался прочитать надпись, Робер сказал, засовывая книгу ему под мышку:

— Потом прочтете.

Только на улице Оливье познакомился с эпиграфом, надписанным графом де Пассаваном; он был извлечен из той самой книги, которую украшал, и гласил следующее:


«Ради Бога, Орландо, еще несколько шагов. Я вполне уверен, что смею как следует вас понимать».
И внизу:
«Оливье Молите — вероятный его друг граф Робер де Пассаван».
Эпиграф двусмысленный, который заставил Оливье призадуматься, но он был волен в конце концов толковать его как заблагорассудится.

Оливье возвратился домой через несколько минут после ухода Эдуарда, который устал его дожидаться.



XVI

Винцент по природе был человек добрый, и суровое обращение с Лаурой стоило ему усилий и борьбы; поэтому он легко склонялся рассматривать свое поведение по отношению к ней как победу воли над чувствительностью.

Внимательно рассматривая развитие характера Винцента в этой интриге, я различаю несколько стадий, которые хочу отметить в назидание читателю:

1. Период добрых намерений. Честность. Совестливое желание загладить свою вину. В данном случае: нравственная обязанность предоставить Лауре сумму, которую с таким трудом накопили его родители, чтобы облегчить ему первые шаги на поприще врача. Разве это не самопожертвование? Разве это не свидетельствует о благородстве, великодушии, милосердии?

2. Период душевной тревоги. Сомнения. Разве усомниться в том, что посвященная Лауре сумма окажется достаточной, не означает готовность Винцента уступить, когда дьявол станет соблазнять его возможностью увеличить эту сумму?

3. Стойкость и душевная твердость. Потребность чувствовать себя «выше несчастья» после проигрыша этой суммы. Эта самая «душевная твердость» позволяет ему признаться Лауре в своем проигрыше; она же позволяет ему по той же причине порвать с Лаурой.

4. Отречение от добрых намерений, рассматриваемых как несчастное заблуждение в свете новой этики, которую Винцент считает себя обязанным изобрести для оправдания своего поведения, ибо он остается человеком нравственным и дьявол сумеет убедить его, лишь снабдив самооправданиями. Теория самодовлеющей, исчерпывающей полноты мгновения; теория нечаянной, непосредственной и незаслуженной радости.

5. Опьянение выигрышем. Презрение к сдержанности. Вседозволенность.

Начиная с этого момента партия дьявола выиграна.

Начиная с этого момента существо, которое считает себя беспредельно свободным, становится простым его орудием. Поэтому дьявол не уймется, пока Винцент не выдаст своего брата отпетому сообщнику дьявола — Пассавану.

Винцент не является, однако, дурным человеком. Вопреки всему он остается неудовлетворенным, самочувствие его неважное. Прибавим еще несколько слов.

«Экзотизмом» называют, мне кажется, всякую пеструю складку покрова Майи, перед которою душа наша чувствует себя чужой и которая лишает ее точек опоры. Возможно, добродетель устояла бы, если бы дьявол, прежде чем покуситься на нее, не перенес нас в другую страну. Если бы они не находились под новыми небесами, вдали от своих родителей, вдали от воспоминаний о своем прошлом, вдали от всего, что поддерживало постоянство в их душах, то, вероятно, Лаура не уступила бы домогательствам Винцента, а Винцент не сделал бы попытки ее соблазнить. Вероятно, им показалось, что этот акт любви там, на чужбине, в счет не идет… Можно бы многое сказать на эту тему, но и сказанного для нас достаточно, чтобы лучше понять Винцента. Подле Лилиан он тоже чувствовал себя словно в чужой стране.

— Не смейся надо мною, Лилиан, — говорил он в тот вечер. — Я знаю, что ты не поймешь меня, и все же я чувствую потребность говорить с тобой, как если бы ты меня понимала, потому что отныне я не могу не думать о тебе.

Он полулежал в ногах Лилиан, вытянувшейся на низенькой кушетке; любовница нежно ласкала его голову, которую он в любовной истоме положил ей на колени.

— Причиной моей утренней озабоченности… пожалуй, был страх. Можешь ты побыть серьезной хоть одно мгновение? Чтобы понять меня, можешь ты забыть на мгновение не то, во что веришь, потому что ты не веришь ни во что, но именно забыть, что ты ни во что не веришь? Я тоже ни во что не верил, ты знаешь; я верил, что я больше ни во что не верю, ни во что, кроме нас двоих, тебя, меня, и в то, чем я могу быть с тобой, в то, кем благодаря тебе я стану…

— Робер придет в семь, — прервала Лилиан. — Я говорю это не для того, чтобы торопить тебя, — но, если ты не перейдешь скорее к делу, он прервет нас как раз в тот момент, когда ты начнешь становиться интересным. Я ведь полагаю, ты не захочешь продолжить в его присутствии. Ты сегодня находишь нужным принимать удивительно много предосторожностей. Ты похож на слепого, который, прежде чем ступить, ощупывает палкой каждый уголок. Ты видишь, однако, что я абсолютно серьезна. Почему у тебя нет уверенности?

— С тех пор, как я знаком с тобой, я во всем уверен, — продолжал Винцент. — Я могу многое, я чувствую это, и, ты видишь, мне все удается. Но как раз это и ужасает меня. Нет, нет, молчи… Весь день сегодня я думал о том, что ты рассказала мне утром, о гибели «Бургундии» и о руках, которые отсекали тем, кто хотел взобраться в лодку. Мне все кажется, что кто-то хочет взобраться в мою лодку — я пользуюсь твоим образом, чтобы ты меня поняла, — что-то такое, чему я хотел бы помешать…

— И ты хочешь, чтобы я помогла тебе утопить все это, старый трус!..

Он продолжал, не глядя на нее:

— Что-то такое, что я отталкиваю, но чей голос доносится до меня… голос, который ты никогда не слышала, голос, который я слышал в детстве…

— Что же говорит тебе этот голос? Ты не решаешься повторить. Это меня не удивляет. Держу пари, что в его речи было что-то из катехизиса. Да?

— Но, Лилиан, пойми меня: единственная возможность избавиться от этих мыслей — высказать их тебе. Если ты будешь смеяться над ними, я затаю их в себе, и они меня отравят.

— Тогда говори, сказала она с таким видом, точно подчинялась неприятной необходимости. Затем — так как он молчал и по-детски прятал лицо в коленях Лилиан: — Ну! Чего же ты ждешь?

Она потянула его за волосы и заставила поднять голову.

— Да он в самом деле принимает эти мысли всерьез, право слово! Он побледнел. Послушай, мой мальчик, если ты хочешь разыгрывать младенца, то мне это не подходит. Нужно хотеть то, чего хочешь. Кроме того, ты знаешь: я не люблю тех, кто плутует в игре. Когда ты пытаешься втащить исподтишка в свою лодку того, кто только и хочет забраться туда, ты плутуешь. Я очень хочу играть с тобою, но играть честно; и я прямо заявляю тебе об этом, чтобы ты мог добиться успеха. Мне кажется, что ты можешь стать человеком весьма значительным; я чувствую в тебе большой ум и большую силу. Я хочу тебе помочь. Есть много женщин, которые губят карьеру своих возлюбленных; я же хочу поступить как раз наоборот. Ты уже говорил о своем желании бросить медицину и посвятить себя изучению естественных наук, выражал сожаление, что у тебя нет денег для этого… Теперь ты выиграл, пятьдесят тысяч франков — деньги немалые. Обещай же, что ты бросишь игру. Я предоставлю в твое распоряжение столько денег, сколько понадобится, при условии, что у тебя хватит сил пожать плечами, когда тебе будут говорить, что ты находишься на содержании.

Винцент встал и подошел к окну. Лилиан продолжала:

— Прежде всего, чтобы покончить с Лаурой, я считаю, что можно бы послать ей обещанные тобой пять тысяч франков. Теперь, когда у тебя есть деньги, почему бы тебе не сдержать слово? Из желания чувствовать себя еще более виновным по отношению к ней? Это мне совсем не нравится. Я питаю отвращение к грязным поступкам. Ты не умеешь опрятно отсекать рук. Итак, решено: мы отправимся на лето туда, где будут наиболее благоприятные условия для твоих работ. Ты говорил мне о Роскофе; я предпочла бы Монако, потому что знакома с князем, который может предложить нам яхту и устроить тебя в своем институте.

Винцент молчал. Ему было неприятно сообщить Лилиан — и он рассказал ей об этом лишь впоследствии, — что перед приходом к ней он побывал в гостинице, где Лаура с такой тоской и таким отчаянием ожидала его. Желая чувствовать себя наконец расквитавшимся с нею, он засунул в конверт те несколько банкнотов, на которые она больше уже не рассчитывала. Он вручил этот конверт коридорному и стал ждать в вестибюле подтверждения, что конверт передан ей в руки. Несколько мгновений спустя посланный сбежал вниз и вручил Винценту тот же конверт, на котором рукою Лауры было написано:


«Слишком поздно».
Лилиан позвонила, велела принести манто. Когда служанка вышла, она сказала:

— Ах, я хотела сказать тебе, пока он не приехал: если Робер предложит тебе поместить твои пятьдесят тысяч франков, остерегись принимать его предложение. Он очень богат, но постоянно ищет деньги. Посмотри: мне кажется, я слышу рожок его автомобиля. Он приехал на полчаса раньше, тем лучше… Насчет же того, о чем мы говорили…


— Я приехал пораньше, — сказал, входя, Робер, — потому что подумал: хорошо бы отправиться обедать в Версаль. Нравится вам моя идея?

— Нет, — отвечала леди Гриффитс, — бассейны нагоняют на меня тоску. Поедем лучше в Рамбуйе, времени у нас достаточно. Кормят там похуже, но зато нам будет удобнее разговаривать. Я хочу, чтобы Винцент рассказал тебе о рыбах. Он знает массу поразительных вещей. Не знаю, правда ли, что он говорит, но это занятнее, чем самые лучшие в мире романы.

— Романист, может быть, будет другого мнения на сей счет, — заметил Винцент.

Робер де Пассаван держал в руке вечернюю газету.

— Вы знаете, что Брюньяр назначен сегодня секретарем министра юстиции? Очень подходящий момент для награждения вашего отца, — сказал он, оборачиваясь к Винценту. Последний пожал плечами. — Мой дорогой Винцент, — продолжал Пассаван, — позвольте вам сказать, что вы очень его обидите, не попросив этого маленького одолжения, — он будет так счастлив отказать вам.

— Если только вы покажете пример, попросив его об этом одолжении для себя, — отпарировал Винцент.

Робер скорчил кислую гримасу:

— Нет, я кокетничаю своею неспособностью краснеть, даже получив орденскую ленточку. — Потом, обращаясь к Лилиан: — Вы знаете, в наши дни редко встречаются люди, достигающие сорока без сифилиса и орденов.

Лилиан улыбнулась, пожав плечами:

— Ради остроты он готов даже состариться!.. Скажите, пожалуйста, это цитата из вашей будущей книги? Она прозвучит свежо… Ступайте вниз, я надену манто и догоню вас.


— Я думал было, что вы не хотите больше видеться с ним? — сказал Винцент Роберу на лестнице.

— С кем? Брюньяром?

— Вы находили его таким дураком.

— Дорогой друг, — медленно отвечал Пассаван, остановившись на ступеньке и удерживая Молинье, ибо в это время он заметил леди Гриффитс и желал, чтобы она его услышала, — поверьте, у меня еще не было друга, который, после более или менее продолжительного знакомства со мной не представил бы доказательств своей глупости. Уверяю вас, Брюньяр выдерживал испытание дольше многих других.

— Чем я, может быть? — спросил Винцент.

— Что не мешает мне оставаться вашим лучшим другом, как видите.

— И это называется в Париже остроумием! — сказала Лилиан, подходя к ним. — Будьте начеку, Робер: ничто не увядает так быстро.

— Успокойтесь, дорогая: слова увядают лишь после того, как они напечатаны.

Они сели в автомобиль, который умчал их. Так как их разговор продолжал быть весьма остроумным, то мне не стоит передавать его здесь. Они выбрали столик на террасе, открытой в сад, который наступившие сумерки наполняли тенью. Вечер мало-помалу настраивал беседу на серьезный лад; подстрекаемый Лилиан и Робером, говорил почти исключительно Винцент.

XVII

— Я бы больше интересовался животными, если бы меня меньше увлекали люди, — заявил Робер.

— Может быть, — отвечал Винцент, — это объясняется тем, что вы считаете, будто люди слишком отличаются от животных. Нет ни одного крупного открытия в зоотехнике, которое не способствовало бы познанию человека. Тут все соприкасается, все связано одно с другим, и я думаю, что для романиста, который мнит себя хорошим психологом, никогда не проходит безнаказанно его невнимание к природе и незнание ее законов. В «Дневнике» Гонкуров, который вы дали мне почитать, я наткнулся на рассказ о посещении братьями естественнонаучных галерей зоопарка, где ваши очаровательные авторы жалуются на недостаток воображения у природы. Эта жалкая хула говорит об ограниченности и непонятливости их крохотных умишек. Напротив, какое разнообразие! Кажется, будто природа перепробовала один за другим все способы быть живой, развиваться, использовала все возможности материи и ее законов. Какой урок кроется в последовательном отказе от некоторых неразумных и неизящных палеонтологических начинаний! Какую экономию сделало возможным существование определенных форм! Внимательное их изучение объясняет мне заброшенность других форм. Даже ботаника может быть поучительной для нас. Когда я рассматриваю ветку дерева, то замечаю, что у черенка каждого листа ютится почка, способная через год, в свою очередь, дать росток. Когда я наблюдаю, что из множества почек распускаются самое большее две, которые благодаря самому своему произрастанию обрекают на истощение все прочие, я не могу удержаться от мысли, что так же точно бывает у человека. Произрастающие почки — это, понятно, всегда верхушечные почки, иными словами: наиболее удаленные от семейного ствола. Лишь подрезание или загибание, заставляя сок течь обратно, приводит к оживлению почек, расположенных поблизости от ствола, которые без этой операции не развились бы. Таким способом обращают во фруктовые деревья самые упрямые породы, которые, будучи предоставлены самим себе, произвели бы, несомненно, одну листву. Ах какая прекрасная школа — плодовый сад! И какими прекрасными педагогами могли бы быть многие садоводы! Достаточно самой малой наблюдательности, чтобы на птичьем дворе, на псарне, в аквариуме, в кроличьем садке, в хлеву приобрести гораздо больше знаний, чем мы получаем из книг и даже, поверьте мне, из общения с людьми, у которых все в большей или меньшей степени фальсифицировано.

Потом Винцент заговорил об отборе. Он изложил метод, обычно практикуемый экспериментаторами для получения наилучших сеянцев, — выбор ими самых крепких экземпляров; он перешел далее к экспериментальным прихотям одного садовода-фантазера, который из отвращения к рутине — можно сказать даже, бросив ей вызов, — решился, наоборот, подобрать самые хилые экземпляры, и какого бесподобного цветения он добился.

Робер, который сначала слушал Винцента вполуха, как человек, не ожидающий ничего, кроме скуки, больше не пытался его перебивать. Внимание Робера восхищало Лилиан, как дань уважения ее любовнику.

— Ты должен нам рассказать, — обратилась она к нему, — то, что, помнишь, рассказывал мне о рыбах и об их приспособленности к различным степеням солености моря… Правильно я говорю?

— За исключением некоторых регионов, — начал Винцент, — эта степень солености является величиной почти постоянной, и морская фауна выносит обыкновенно лишь самые незначительные отклонения от нормы. Но области, о которых я рассказывал, все же не являются необитаемыми; это, с одной стороны, области, подверженные значительному испарению, которое уменьшает количество воды по отношению к данному количеству соли, а с другой стороны, напротив, области, где постоянный приток пресной воды разбавляет соль и, так сказать, опресняет море, — области, расположенные по соседству от устьев больших рек или от таких мощных морских течений, как, например, Гольфстрим. В этих областях животные, называемые стеногалинными, хиреют и обречены на гибель, так как они не способны тогда защищаться против животных, называемых звригалинными, и неизбежно становятся их добычей; эвригалинные живут предпочтительно на границах больших течений, где плотность воды неустойчива и куда приплывают в агонии стеногалинные. Вам теперь понятно, не правда ли, что стеногалинные — это те животные, которые переносят только постоянную степень солености. Между тем как эвригалинные…

— Большие пройдохи,4 — перебил Робер, который истолковывал по-своему всякую мысль и обращал внимание во всякой теории лишь на то, что могло ему пригодиться.

— Большинство из них хищники, — серьезным тоном заметил Винцент.

— Ну, разве я не говорила тебе, что это стоит всех романов! — в восхищении вскричала Лилиан.

Винцент, словно преображенный, оставался нечувствителен к своему успеху. Он был необыкновенно серьезен и продолжал более тихим голосом, словно говорил сам с собою:

— Самым удивительным открытием последнего времени — по крайней мере, открытием, которое было для меня наиболее поучительным, — является открытие фосфоресцирующих органов у животных, обитающих в морских глубинах.

— Ах, расскажи нам об этом, — попросила Лилиан, папироса которой погасла, а поданное ей мороженое растаяло.

— Вам, конечно, известно, что дневной свет не проникает на значительную глубину. Кромешная тьма царит в морской глубине… в бездонных пучинах, которые долгое время считались необитаемыми; затем при помощи тралов из этих пучин удалось извлечь каких-то странных животных. Они слепые, как думали первоначально. Зачем им зрение во мраке? Очевидно, у них нет глаз; у них не может, не должно быть глаз. Все же их исследуют и с изумлением констатируют, что у некоторых есть глаза; что глаза есть почти у всех, не считая усиков поразительной чувствительности, которыми они также обладают. Все еще продолжаются сомнения; никак не могут взять в толк: зачем глаза, если ими ничего нельзя видеть? Глаза чувствительны, но чувствительны к чему?… И вот наконец обнаруживают, что каждое из этих животных, которых первоначально считали слепыми, испускает и излучает перед собой, вокруг себя свой свет. Каждое из них светит, сверкает, каждое лучезарно. Когда, извлеченные из глубин океана, они были брошены ночью на палубу корабля, стало светло, как днем. Движущиеся, мерцающие, разноцветные огни, вращающиеся маяки, сверкание звезд, драгоценных камней, с великолепием которых ничто не может сравниться, — утверждают те, которые их наблюдали.

Винцент замолчал. Они долго сидели, не говоря ни слова.

— Поедем домой, мне холодно, — сказала вдруг Лилиан.

Леди Лилиан села рядом с шофером под защиту ветрового стекла. На задних сиденьях открытого автомобиля мужчины продолжали разговор. В течение почти всего ужина Робер хранил молчание, слушая речи Винцента; теперь наступила его очередь.

— Такие рыбы, как мы, дружище Винцент, гибнут в стоячей воде, — сказал он, хлопнув по плечу своего приятеля. Он позволял себе кое-какие вольности с Винцентом, но не потерпел бы, если бы тот ответил ему тем же; впрочем, у Винцента не было к этому склонности. — Знаете, вы просто ослепительны! Каким превосходным лектором вы могли бы быть! Право, вы должны бросить медицину. Решительно не могу представить себе вас прописывающим слабительное и навещающим больных. Кафедра сравнительной биологии или что-нибудь в этом роде — вот что вам нужно…

— Я уже думал об этом, — сказал Винцент.

— Лилиан, вероятно, сможет добиться ее для вас, возбудив интерес к вашим изысканиям у своего друга князя Монако, который, мне кажется, отнесется сочувственно… Нужно будет поговорить с нею.

— Она уже говорила мне об этом.

— Так, значит, нет решительно никакого способа оказать вам услугу? — спросил он притворно огорченным тоном. — А между тем мне как раз нужно было обратиться к вам с просьбой.

— Теперь ваша очередь быть моим должником. Вы считаете, что у меня короткая память.

— Как! Вы все еще думаете о пяти тысячах франков? Но вы ведь возвратили их мне, дорогой! Вы мне больше ничего не должны… разве немного дружбы. — Он прибавил это тоном почти нежным, положив руку на плечо Винцента. — К ней я и собираюсь воззвать.

— Я слушаю вас, — сказал Винцент.

Но тут Пассаван вскричал, приписывая Винценту свое нетерпение:

— Куда вы торопитесь! Париж еще далеко, и время у нас есть, я полагаю.

Пассаван отличался особенной ловкостью по части взваливания на других ответственности за собственные выходки и за все, в чем он предпочитал не быть замешанным. Затем, притворившись, будто переходит к другой теме, — как те ловцы форели, которые из боязни вспугнуть свою добычу закидывают приманку подальше, а потом незаметно подтягивают ее, — он сказал:

— Кстати, благодарю вас за приглашение, которое вы передали вашему брату. Я боялся, что вы забудете.

Винцент махнул рукой. Робер продолжал: — Видели вы его после?… Не успели, да?… В таком случае странно, что вы еще не спросили меня о нашем разговоре. В сущности, это для вас безразлично. Вы совершенно не интересуетесь вашим братом. Что думает Оливье, что он чувствует, кто он и кем хотел бы стать, — вам нет до этого никакого дела…

— Что это? Упреки?

— Увы, да. Я не понимаю, не признаю вашего равнодушия. Когда вы лежали больной в По — еще куда ни шло, вам приходилось думать только о себе самом. Эгоизм входил в ваше лечение. Но теперь… Как! Подле вас находится это юное, трепетное существо, этот пробуждающийся ум, столько обещающий, который лишь нуждается в совете, в опоре…

Он позабыл в этот момент, что у него тоже есть брат.

Винцент, однако, не попался на удочку: преувеличенное негодование Робера внушило ему подозрение, что оно не очень искренно и что Пассаван замышляет совсем другое. Он молчал, ожидая, что будет дальше. Но Робер внезапно замолчал; при свете огонька папиросы, которую курил Винцент, он подметил у того на губах странную улыбку, и она показалась ему иронической; между тем больше всего на свете Пассаван боялся насмешки. Не это ли обстоятельство заставило его переменить тон? Или, скорее, невольное предчувствие, что они с Винцентом в некотором сговоре… Потом он продолжал как нельзя более естественным тоном, в котором слышалось: «С вами не нужно притворяться!»

— Так вот! С юным Оливье я имел приятнейший разговор. Этот мальчик мне чрезвычайно нравится.

Пассаван старался поймать взгляд Винцента (ночь была не слишком темная), но последний пристально смотрел перед собой.

— Ну вот, мой дорогой Молинье, та маленькая услуга, о которой я хотел просить вас…

Но и тут он ощутил необходимость сделать паузу и, так сказать, перестать играть свою роль, наподобие актера, твердо уверенного, что он приковывает к себе внимание публики, и желающего доказать это и себе, и ей. Он наклонился к Лилиан и сказал очень громко, словно желая оттенить доверительный характер того, что было им сказано, и того, что он намеревался сказать:

— Вы уверены, дорогая, что не простудитесь? У нас здесь есть плед, который лежит без дела…

Потом, не дожидаясь ответа, откинулся назад, в глубину автомобиля, и заговорил, снова понизив голос:

— Так вот: я хотел бы увезти с собою на лето вашего брата. Да, говорю вам это без обиняков: зачем лишние слова, когда мы говорим с глазу на глаз?… Я не имею чести быть знакомым с вашими родителями, которые, разумеется, не позволят Оливье отправиться вместе со мной, если вы не похлопочете за меня. Вы, без сомнения, найдете средство расположить их в мою пользу. Я полагаю, что вы хорошо знаете их и сумеете, вероятно, к ним подойти. Не будете ли вы столь любезны сделать это для меня?

Он подождал минугу, затем — так как Винцент молчал — продолжал:

— Послушайте, Винцент… Я скоро покидаю Париж… уезжаю, пока не знаю куда. Мне совершенно необходимо взять с собою секретаря… Вы ведь знаете, я основываю журнал. Я говорил об этом Оливье. Мне кажется, у него есть все нужные качества… Но я не хочу становиться лишь на свою эгоистическую точку зрения: мне кажется, все его качества найдут применение в журнале. Я предложил ему место главного редактора… Быть главным редактором журнала в его возрасте!.. Согласитесь, что это не каждый день случается.

— Это до такой степени необычно, что боюсь, как бы ваше предложение не напугало моих родителей, — сказал Винцент, повернувшись наконец к нему и пристально на него глядя.

— Да, по-моему, вы правы. Может быть, лучше не говорить об этом. Просто вы могли бы разъяснить им интерес и пользу путешествия, которое я собираюсь устроить ему, как вы думаете? Ваши родители должны понимать, что в его возрасте необходимо свет поглядеть. Так вы уладите дело с ними, а?

Он перевел дыхание, закурил новую папиросу, затем продолжал, не меняя тона:

— Так как, я надеюсь, вы окажете мне эту любезность, то и я постараюсь отплатить вам тем же. Я думаю, что мне удастся сделать вас участником кое-каких барышей, которые можно будет получать в одном предлагаемом мне совершенно исключительном деле… один мой приятель, занимающий высокое положение в крупном банке, приберегает акции этого предприятия для своих близких друзей. Но прошу вас, чтобы наш разговор остался между нами, ни слова Лилиан. Во всяком случае, я располагаю только весьма ограниченным числом акций; и не могу предложить участие в деле ей и вам одновременно… что выигранные вами вчера пятьдесят тысяч франков?…

— Я уже пристроил их, — отрезал Винцент довольно сухо, вспомнив о предупреждении Лилиан.

— Отлично, отлично… — поспешно заметил Робер несколько обиженным тоном. — Я не настаиваю. — Затем тоном, в котором звучало: «Я не способен сердиться на вас», сказал: — Если вы почему-либо передумаете, черкните мне словечко… ибо послезавтра, в пять часов вечера, будет уже поздно.

Винцент стал еще больше восхищаться графом де Пассаваном после того, как перестал принимать его всерьез.



XVIII



ДНЕВНИК ЭДУАРДА


2 часа

Потерять чемодан. Вот так история! Из всего его содержимого я дорожил только своим дневником. Но я слишком дорожил им. В сущности, меня сильно забавляет это приключение. Все же я желал бы снова стать обладателем моих бумаг. Кто их прочтет?… Может быть, я преувеличиваю их важность после того, как их потерял. Этот дневник прерывается в момент моего отъезда в Англию… Там я вел записи в другой тетради; теперь, вернувшись во Францию, я оставляю ее. Новая, в которой я пишу это, еще не скоро покинет мой карман. Это — зеркало, которое я всегда ношу с собой. Все, что со мной происходит, приобретает для меня реальное существование лишь тогда, когда я увижу его отражение в этом зеркале. Но после возвращения я, похоже, нахожусь в каком-то сне. Как тягостен был этот разговор с Оливье! А я надеялся, что он принесет мне столько радости… О, если бы он остался так же мало удовлетворенным, как и я; так же мало удовлетворенным и собой, и мной. Я не сумел ни сам вести разговор, увы! ни заставить его говорить. Ах, как трудно произнести самое незначительное слово, когда оно требует полного одобрения другого существа! Достаточно замешкаться сердцу, и оно отягчает и парализует мозг.


7 часов

Мой чемодан найден; или, по крайней мере, нашелся его похититель. Он является самым близким другом Оливье — вот что заплетает между нами своего рода сеть, и дело только — за мной затянуть потуже петли. Худо то, что всякое неожиданное событие до такой степени забавляет меня, что я теряю из виду цель, к которой стремлюсь.

Виделся с Лаурой. Мое желание оказать услугу обостряется всякий раз, когда я встречаюсь с каким-нибудь затруднением, когда приходится бороться с приличиями, банальностью и привычками.
Визит к старику Лаперузу. Мне открыла госпожа Лаперуз. Я не видел ее уже больше двух лет, однако она меня сразу узнала. (Не думаю, чтобы к ним часто приходили гости.) Впрочем, она сама очень мало изменилась; может быть, оттого, что я питаю предубеждение к ней, черты ее лица показались мне более жесткими, взгляд фальшивей, чем когда-либо.

— Боюсь, что господин Лаперуз не в состоянии принять вас, — сказала она мне тотчас же, с явным намерением не допускать меня к старику; затем, пользуясь своей глухотой, стала отвечать на вопросы, которые я ей не задавал: — Да нет же, нет, вы мне нисколько не помешали. Входите, пожалуйста.

Она ввела меня в комнату с двумя окнами во двор, в которой Лаперуз обыкновенно давал свои уроки. Не успел я сесть, как она затараторила:

— Я страшно рада, что могу поговорить с вами несколько минут наедине. Состояние здоровья господина Лаперуза, ваша старинная и преданная дружба с которым мне известна, сильно меня тревожит. Он так слушается вас: не могли бы вы убедить его, чтобы он больше заботился о себе! Что до меня, то все, что я ему твержу, производит на него не больше впечатления, чем песенка о Мальбруке.

И она пустилась в бесконечные упреки: старик отказывается от всяких забот о своем здоровье лишь из потребности мучить ее. Он делает все, чего ему не следовало бы делать, и не делает ничего, что ему необходимо. Выходит в любую погоду и ни за что не соглашается повязать шею платком. Ничего не ест за обедом и завтраком: «он, видите ли, не чувствует голода», и она не знает, что придумать, чтобы у него появился аппетит; но ночью встает с постели и наспех стряпает себе бог знает что.

Старуха, наверное, ничего не выдумывала; мне становилось понятно из ее рассказа, что лишь превратное толкование мелких безобидных поступков сообщало им в ее глазах оскорбительное значение, было понятно, какую чудовищную тень отбрасывала действительность в этом убогом умишке. Но не истолковывал ли превратно также и старик всей заботливости, всего внимания, которым окружала его старуха, считавшая себя жертвой? Не был ли он ее палачом? Я отказываюсь судить их, отказываюсь их понимать; или, вернее, как это всегда случается со мною, чем лучше я их понимаю, тем более терпимо я отношусь к ним. Остается факт, что два существа связаны друг с другом на всю жизнь и причиняют друг другу жесточайшие страдания. Я часто замечал, какое крайнее раздражение вызывает у одного из супругов малейшее проявление характера другого, ибо в «совместной жизни» это проявление характера всегда вызывает трение. И если трение обоюдно, то супружеская жизнь превращается в ад.

В своем парике с черными лентами, который придавал жесткость чертам ее бескровного лица, со своими длинными черными митенками, откуда, как когти, высовывались маленькие пальцы, госпожа Лаперуз имела вид гарпии.

— Он упрекает меня, что я слежу за ним, — продолжала она. — У него всегда была потребность долго спать, но ночью он притворяется спящим и, когда ему кажется, что я уснула, встает, роется в старых бумагах, иногда засиживается до утра, перечитывая со слезами на глазах старые письма своего покойного брата. Он хочет, чтобы я терпела все это не жалуясь!

Потом она стала жаловаться, что старик решил упрятать ее в богадельню; это было бы для нее тем более тяжело, прибавила она, что он совершенно не способен жить один и обходиться без ее забот. Все это было сказано слезливым тоном, который отдавал лицемерием.

В то время как она продолжала изливать свои сетования, дверь гостиной тихонько открылась за ее спиной и в комнату, неслышно для нее, вошел Лаперуз. При последних фразах супруги он посмотрел на меня с иронической улыбкой и поднес палец ко лбу, давая мне понять, что я имею дело с сумасшедшею. Затем с нетерпением и даже грубостью, на которую я не считал его способным и которая, казалось, оправдывала обвинения старухи (но объяснялась также необходимостью говорить настолько громко, чтобы она могла услышать его):

— Хватит, сударыня! Вы должны бы понять, что утомляете гостя вашей болтовней. Не вас пришел навестить мой друг. Оставьте нас.

Тогда старуха запротестовала, утверждая, что кресло, в котором она сидела, принадлежит ей и она не покинет его.

— В таком случае, — саркастически продолжал Лаперуз, — если вы позволите, уйдем мы. — Затем, обращаясь ко мне, сказал совсем мягко: — Пойдемте! Оставим ее.

Я в смущении отвесил старухе поклон и последовал за ним в соседнюю комнату, ту самую, где он принимал меня последний раз.

— Я рад, что вы имели возможность выслушать ее, — сказал он. — Да! Вот так целыми днями.

Он закрыл окна.

— Из-за уличного шума ничего не слышно. Я только тем и занимаюсь, что закрываю эти окна, которые госпожа Лаперуз беспрестанно снова распахивает. Ей все кажется, что она задыхается. Вечно она преувеличивает. Она отказывается понимать, что на дворе жарче, чем в комнате. Я нарочно повесил там маленький термометр, но, когда я ей показываю его, она говорит, что цифры ничего не доказывают. Она хочет быть правой, даже когда знает, что не права. Главная цель ее жизни — возражать мне.

Во время его речи мне показалось, что у него тоже не все в порядке; он продолжал, все больше возбуждаясь:

— Все, что госпожа Лаперуз делает в жизни шиворот-навыворот, она приписывает мне. Все ее суждения превратны. Слушайте, я дам вам наглядное пояснение моей мысли; вы знаете, что изображения внешнего мира получаются в нашем мозгу в опрокинутом виде и там уже нервный аппарат их выпрямляет. Так вот — у госпожи Лаперуз нет такого аппарата. У нее все остается вверх ногами. Можете себе представить, как это тяжко.

Он испытывал явное облегчение от этих объяснений, и я решил не прерывать его. Он продолжал:

— Госпожа Лаперуз всегда очень много ела. И вот представьте, она уверяет, будто это я много ем. Едва она увидит меня с куском шоколада (это моя главная пища), как сейчас же начинает ворчать: «Вечно он жрет!..» Она подглядывает за мной. Она ставит мне в вину то, что я встаю ночью с постели, чтобы украдкой поесть, она, видите ли, однажды поймала меня за приготовлением чашки шоколаду на кухне… Но что поделаешь? Видеть за столом, как она тут же, у вас под носом, набрасывается на еду, — воля ваша, это лишает меня всякого аппетита. Тогда она уверяет, словно я привередничаю из потребности ее мучить.

Он перевел дыхание и продолжал в каком-то лирическом порыве:

— Я в восторге от упреков, которые она мне делает!.. Так, когда она страдает от ломоты в пояснице, я жалею ее. Тогда она обрывает меня и, пожимая плечами, говорит: «Пожалуйста, не притворяйтесь, будто у вас есть сердце». Все мои поступки и слова объясняются желанием причинить ей страдание.

Мы сидели; но он то и дело вскакивал и тотчас же садился, охваченный каким-то болезненным возбуждением:

— Можете себе вообразить, что в каждой из этих комнат есть ее мебель и есть мебель моя! Вы только что слышали, как она говорила о своем кресле. Она обращается к приходящей горничной, когда та делает уборку: «Нет, это стул барина, не троньте его». И когда однажды я по рассеянности положил нотную тетрадь на ее столик, госпожа Лаперуз швырнула ее на пол. Уголки переплета сломались… О, долго так продолжаться не может… Но слушайте…

Он схватил меня под руку и понизил голос:

— Я принял меры. Она постоянно грозит мне, что, «если я буду продолжать», она найдет пристанище в богадельне. Я прикопил некоторую сумму, которой должно хватить на ее содержание в Сент-Перин; говорят, это одно из лучших заведений. Те несколько уроков, что я еще даю, почти не приносят мне дохода. Скоро мои ресурсы иссякнут; мне пришлось бы тогда прикоснуться к этой сумме, а я не хочу. Тогда я принял решение… Это произойдет через каких-нибудь три месяца. Да, я наметил дату. Если бы вы знали, какое облегчение я испытываю при мысли, что каждый час отныне приближает меня к ней.

Он сидел, наклонившись ко мне; теперь склонился еще ближе:

— Я отложил также несколько ценных бумаг. О, не бог весть что, но большего сделать не мог. Госпожа Лаперуз не знает об этом. Они в моем письменном столе, в конверте на ваше имя, с соответствующими распоряжениями. Могу я рассчитывать на вашу помощь? Я ничего не смыслю в делах, но один нотариус, с которым я говорил, сказал, что ренту можно будет выплачивать непосредственно моему внуку, вплоть до его совершеннолетия, и что тогда он вступит во владение ценными бумагами. Я подумал, вас не очень затруднит, если я попрошу вас, в качестве старого друга, понаблюдать, чтобы все это было исполнено? Я так мало доверяю нотариусам! Может быть, даже, для моего спокойствия, вы согласитесь взять с собой этот конверт сегодня?… Да, не правда ли?… Сию минуту я принесу его вам.

Он вышел, по обыкновению семеня, и вскоре снова появился с большим конвертом в руках.

— Извините, что я запечатал его, это для формы. Возьмите.

Я взглянул на него и прочел под моей фамилией каллиграфически выведенную надпись: «Вскрыть после моей смерти».

— Скорее спрячьте его в карман, чтобы я знал, что он в безопасности. Спасибо… Ах, я так ждал вас!..

Я часто испытывал такие торжественные минуты, когда всякое человеческое чувство может уступить у меня место какому-то почти мистическому трансу, своего рода восторгу, под действием которого мое существо превосходит себя или, точнее, освобождается от эгоистических привязанностей, как бы отрывается от самого себя и обезличивается. Тот, кто не испытал этого, не может, разумеется, понять меня. Но я чувствовал, что Лаперуз понимает это. Всякий протест с моей стороны был бы бесполезен, показался бы мне неприличным, и я ограничился крепким пожатием руки, которая была в моей. Глаза его странно блестели. В другой руке, в которой только что был конверт, он держал другую бумагу.

— Я написал здесь его адрес. Потому что теперь я знаю, где он. Саас-Фе. Знаете такое место? Это в Швейцарии. Я искал на карте, но не мог найти.

— Да, — отвечал я. — Это маленькая деревушка подле Сервена.

— Очень далеко отсюда?

— Не настолько, чтобы я не мог добраться туда в случае надобности.

— Как! Вы бы сделали это?… Ах как вы добры, — пробормотал он. — Ну а я слишком стар. Кроме того, я не могу из-за матери… Все же мне кажется, я… — Он замялся, подыскивая слово, затем закончил: — Я охотно отправился бы туда, если бы мог его повидать.

— Мой бедный друг… Я сделаю все, что в человеческих силах, чтобы привезти его сюда. Вы увидите маленького Бориса, обещаю вам.

— Спасибо… спасибо… — Он порывисто сжал меня в объятиях.

— Но обещайте мне не думать больше о…

— Ах, это другое дело, — сказал он, резко прерывая меня. И, словно желая помешать моим возражениям, отвлекая мое внимание, поспешно перевел разговор на другую тему: — Представьте себе, что недавно мать одной из моих прежних учениц вздумала сводить меня в театр! Это было около месяца тому назад. Шел утренний спектакль в «Комеди Франсез». Уже более двадцати лет, как я не переступал порога театрального зала. Давали «Эрнани» Виктора Гюго. Вы знаете эту вещь? По-видимому, спектакль был сыгран очень хорошо. Публика была в восторге. Я же невыразимо страдал. Если бы меня не удержали приличия, никогда бы я не высидел до конца… Мы сидели в ложе. Друзья мои старались успокоить меня. Я готов был обратиться к публике. Ах как они могут? Как они могут?…

Не поняв сначала, на что он, собственно, негодовал, я спросил:

— Вы сочли, что актеры плохи?

— Разумеется. Но как решаются ставить подобные мерзости на сцене?… А публика аплодировала! И в театре были дети, дети, которых привели с собой родители, зная содержание пьесы… Это чудовищно. И это в театре, который субсидирует государство!

Негодование этого превосходного человека развеселило меня. Я чуть было не расхохотался и возразил, что не может быть драматического искусства без изображения страстей. В свою очередь он возразил мне, что изображение страстей фатально подает дурной пример. Так мы спорили какое-то время; я сравнил тогда патетический элемент драмы со вступлением духовых в оркестре:

— Например, это вступление тромбонов, которым вы так восхищаетесь в симфониях Бетховена…

— Но я вовсе не восхищаюсь этим вступлением тромбонов! — вскричал он с необыкновенной горячностью. — Почему вы хотите заставить меня восхищаться тем, что меня волнует?

Он дрожал всем телом. Нота негодования, почти враждебности в его голосе была для меня неожиданностью и, казалось, удивила его самого, потому что он продолжал более спокойно:

— Заметили ли вы, что современная музыка стремится главным образом к тому, чтобы сделать сносными и даже приятными известные аккорды, которые мы изначально считали диссонансами?

— Разумеется, — отпарировал я, — все должно в заключение свестись к гармонии, слиться в гармонию.

— В гармонию! — повторил он, пожав плечами. — Я не вижу в этом ничего, кроме желания приучить ко злу, к греху. Чувствительность притупляется; чистота тускнеет; реакции становятся менее живыми; все терпят, все принимают…

— Послушать вас, так не решишься даже отнимать детей от груди.

Но он продолжал, не слушая меня:

— Если бы люди были способны снова исполниться нетерпимостью юности, то пришли бы в ярость, увидев, во что они превратились.

Было уже слишком поздно, чтобы пускаться в метафизический спор; я сделал попытку снова перевести разговор на более близкую для него тему:

— Не стремитесь же вы ограничить музыку выражением только светлой радости? В этом случае было бы достаточно единственного аккорда — непрерывного совершенного аккорда.

Он сжал обе мои руки, в его взгляде светилось безграничное благоговение, и словно в экстазе он повторил несколько раз:

— Непрерывный совершенный аккорд, да, именно совершенный, непрерывный, гармонический аккорд… Но вся наша вселенная во власти диссонансов, — прибавил он печально.

Я попрощался с ним. Он проводил меня до двери и, поцеловав, пробормотал:

— Ах как долго еще нужно ждать разрешения аккорда.






Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   35




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет