«Берлин, — заявил он, — больше не является военной целью». Когда это заявление стало известно в американских войсках, некоторые их подразделения находились всего в 45 милях от Берлина



бет4/65
Дата15.07.2016
өлшемі1.91 Mb.
#200042
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   65
* * *

Доктор Артур Лекшейдт, протестантский пастор Меланхтонской церкви в Крейцберге, был охвачен горем и отчаянием. Его церковь, готическая, с двумя шпилями, была разрушена, а паства рассеялась. Руины церкви виднелись из окон его квартиры, расположенной на первом этаже. Зажигательная бомба попала прямо в церковь, и через минуту все здание было охвачено огнем.

Прошло уже несколько недель, но горе не притупилось. Однажды в разгар налета, забыв о собственной безопасности, пастор Лекшейдт вбежал в горящую церковь. Алтарная [18] часть величественного здания и великолепный орган были еще невредимы. Взбегая по узким ступенькам на хоры, Лекшейдт думал только об одном: успеть сказать последнее прости любимому органу и церкви. С глазами полными слез доктор Лекшейдт играл свою прощальную песнь. Изумленные пациенты ближайшей городской больницы и жители, укрывшиеся в подвалах соседних домов, слышали, как под аккомпанемент рвущихся над Крейцбергом бомб меланхтонский орган исполняет гимн «В жесточайшей нужде я взываю к Тебе».

Сейчас пастор тоже прощался, но прощание его было другого рода. Перед ним на письменном столе лежал черновик письма к тем его многочисленным прихожанам, которые покинули город или служили в армии. «В то время, как сражения на востоке и западе держат нас в постоянном напряжении, — писал пастор, — немецкая столица подвергается непрерывным воздушным налетам... вы можете представить, дорогие друзья, какой богатый урожай собирает смерть. Гробов не хватает. Одна женщина рассказала мне, что предложила двадцать фунтов меда за гроб для своего погибшего мужа». Выводя следующие строки, доктор Лекшейдт испытывал не только скорбь, но и гнев. «Нас, священников, не всегда призывают на похороны жертв авианалетов. Часто партия проводит похороны без священника... без Божьего слова». Снова и снова пастор описывал разрушения города. «Вы не представляете, как выглядит теперь Берлин. Прекраснейшие здания превратились в руины... У нас часто нет ни газа, ни света, ни воды. Бог спасает нас от голода! На черном рынке продукты стоят неимоверно дорого». Заканчивалось письмо на горькой, безнадежной ноте: «Не знаю, когда снова смогу передать вам весточку. Вероятно, скоро все связи будут разорваны. Увидимся ли мы когда-нибудь? Все в руках Божьих».

* * *

Другой священник, отец Бернард Хаппих, целенаправленно пробирался на велосипеде по заваленным обломками улицам Далема. Уже несколько недель его беспокоила одна деликатная проблема. Ночь за ночью он просил у Бога совета и размышлял, как поступить. Теперь решение было принято. [19]

Услуги священников пользовались огромным спросом, но особенно справедливым это утверждение было в отношении отца Хаппиха. 55-летний священник, поперек удостоверения личности которого было проштемпелевано «Иезуит: не пригоден к военной службе» (подобное нацистское клеймо предназначалось для евреев и прочих опасных, подозрительных личностей), был еще и высококвалифицированным доктором медицины. У отца Хаппиха было множество обязанностей, и, кроме всего прочего, он был духовным отцом Далемского дома — сиротского приюта, родильного дома и приюта для подкидышей, управляемого миссией сестер Пресвятого Сердца. Именно мать-настоятельница Кунегундес и ее паства стали причиной сомнений и принятого священником решения.

Отец Хаппих не питал никаких иллюзий на счет нацистов или исхода войны. Он давным-давно понял, что Гитлер и его жестокий «новый порядок» обречены на гибель. Теперь решительный момент стремительно приближался. Берлин в капкане и скоро окажется во власти завоевателей. Что станет с Далемским домом и его добрыми, но совершенно непрактичными сестрами?

Отец Хаппих остановился у Далемского дома. Здание было повреждено незначительно, и сестры были уверены, что их молитвы услышаны. Отец Хаппих не разубеждал их, но, будучи практичным человеком, думал, что чуду немало поспособствовали удача сестер и ошибки наводчиков.

Проходя через холл, священник поднял глаза на огромную статую в голубых с золотом одеждах: святой Михаил, предводитель небесного воинства, борец со вселенским злом, стоял высоко подняв меч. Хотя вера сестер в святого Михаила была вполне обоснованной, отец Хаппих радовался тому, что принял свое решение. Как и все остальные, он слышал рассказы беженцев, спасающихся от наступающих русских, об ужасах, творящихся на востоке Германии. Многое, как он был уверен, было сильно преувеличено, но кое-что было правдой. Поэтому он решил предупредить сестер. Оставалось правильно рассчитать время и, главное, подобрать единственно верные слова. Отец Хаппих был сильно встревожен. Ну как сообщить шестидесяти монахиням и послушницам, что им грозит изнасилование? [20]

Глава 3

Страх сексуального насилия пеленой накрыл город, ибо Берлин после почти шести лет войны был, главным образом, городом женщин.

Вначале, в 1939 году, в столице проживало 4 321 000 человек. Однако огромные боевые потери, призыв на военную службу как мужчин, так и женщин и добровольная эвакуация миллиона горожан в более безопасную сельскую местность в 1943–1944 годах сократили эту цифру более чем на треть. Теперь мужское население Берлина составляли в основном дети до восемнадцати лет и мужчины после шестидесяти. Число мужчин в возрасте от 18 до 30 лет едва достигало 100 000, и большую их часть составляли освобожденные от воинской повинности или раненые. В январе 1945 года население города оценивалось в 2 900 000 человек, но для середины марта эта цифра, безусловно, была слишком велика. После восьмидесяти пяти авианалетов менее чем за одиннадцать недель и перед лицом угрожавшей городу осады многие бежали. Военные власти теперь оценивали гражданское население Берлина в 2 700 000 человек, из которых более двух миллионов были женщины, но и эти цифры были всего лишь приблизительными, хотя и основанными на имеющейся информации.

Получение истинной цифры осложнялось колоссальным исходом беженцев из оккупированных Советами восточных областей. По некоторым данным, число беженцев достигало 500 000. Сорвавшись с насиженных мест, они тащили свои жалкие пожитки на спине, в запряженных лошадьми или ручных тележках и зачастую гнали перед собой домашних животных. Уже несколько месяцев все дороги на Берлин были забиты нескончаемым потоком гражданских лиц. Большинство из них не оставались в столице, а двигались дальше на запад, но за ними тянулся шлейф кошмарных историй; их рассказы о пережитом распространялись по Берлину, как эпидемия, заражая многих горожан смертельным страхом.

Беженцы рассказывали о мстительном, свирепом и мародерствующем завоевателе. Люди, бегущие от польской границы или из оккупированных районов Восточной Пруссии, Померании и Силезии, создавали образ врага, не ведавшего [21] снисхождения. Беженцы утверждали, что русская пропаганда подстрекает Красную армию не щадить никого. Они рассказывали о манифесте, якобы написанном главным советским пропагандистом Ильей Эренбургом. Манифест распространялся в Красной армии по радио и через листовки.

«Убивайте! Убивайте! — призывал манифест. — В немецкой расе нет ничего, кроме зла!.. Следуйте указаниям товарища Сталина. Истребите фашистского зверя в его берлоге раз и навсегда! С помощью силы сломите расовую гордость немецких женщин. Возьмите их, как ваш законный трофей. Убивайте! Штурмуйте и убивайте! Вы — доблестные солдаты Красной Армии!»{1}

Беженцы рассказывали, что передовые части Красной армии дисциплинированны и сдержанны, но следующие за ними вспомогательные войска — дезорганизованная толпа. Во время диких пьяных оргий эти красноармейцы убивают, грабят и насилуют. Многие русские командиры, как заявляли беженцы, похоже, закрывают глаза на действия своих людей. Во всяком случае, они не пытаются их останавливать. [22]

Все, от крестьян до мелкопоместного дворянства, сообщали одно и то же, и везде в потоке беженцев были женщины, рассказывавшие истории о жестоком насилии, от которых кровь стыла в жилах: под дулом пистолета их заставляли раздеваться догола и многократно насиловали.

Сколько здесь было вымысла, а сколько правды? Этого берлинцы не знали. Зато те, кто знал о зверствах и массовых убийствах, совершенных немецкими войсками СС в России, а таких были тысячи, боялись, что эти истории правдивы. Те, кто знал о том, что происходило с евреями в концентрационных лагерях, — еще один ужасающий аспект национал-социализма, о котором свободному миру только предстояло узнать, — тоже верили беженцам. Эти наиболее информированные берлинцы вполне могли поверить в то, что угнетатель превращается в угнетаемого, что колесо возмездия завершает полный оборот. Многие из тех, кто представлял масштаб преступлений Третьего рейха, не собирались рисковать. Высокопоставленные чиновники и партийные функционеры потихоньку вывезли из Берлина свои семьи или как раз занимались этим.

В городе оставались фанатики и простые берлинцы, менее осведомленные и не представляющие реальной ситуации. Они не могли или не желали покидать Берлин.

«О, Германия, Германия, мой фатерланд, — писала Эрна Зенгер, 65-летняя домохозяйка, мать шестерых детей, в своем дневнике. — Доверие приносит разочарование. Преданно верить значит быть глупым и слепым... но... мы останемся в Берлине. Если все сбегут, как наши соседи, враг получит желаемое. Нет... такого поражения мы не хотим».

Мало кто из берлинцев мог бы утверждать, что не подозревает о сути опасности. Почти все слышали истории беженцев. Одна супружеская пара, Хуго и Эдит Нойман из Крейцберга, была проинформирована по телефону. Их родственники, проживавшие в оккупированной русскими зоне, рискуя своими жизнями, незадолго до того, как была прервана всякая связь, предупредили Нойманов о том, что победители безудержно насилуют, убивают и грабят. Однако Нойманы остались в столице. Фабрика Хуго была разбомблена, но бросить ее казалось немыслимым.

Другие пропускали страшные рассказы мимо ушей, потому что больше не верили или почти не верили ни информации, [23] распространяемой беженцами, ни правительственной пропаганде. С того момента, как в 1941 году Гитлер отдал приказ о неспровоцированном вторжении в Россию, на немцев обрушился неослабевающий огонь пропаганды, разжигающей ненависть. Советские люди представлялись нецивилизованными недочеловеками. Когда события приняли иной оборот и русские погнали вспять немецкие войска на всех фронтах, доктор Йозеф Геббельс, хромоногий шеф пропаганды рейха, приумножил свои усилия, особенно в Берлине.

Помощник Геббельса, доктор Вернер Науман, в частной беседе признался, что «наша пропаганда относительно русских и того, что населению следует ожидать от них в Берлине, была так успешна, что мы довели берлинцев до состояния крайнего ужаса». К концу 1944 года Науман почувствовал, что «мы перестарались — наша пропаганда рикошетом ударила по нас самих».

Теперь тон пропаганды изменился. В то время как от империи Гитлера отрывали кусок за куском, а Берлин разрушали квартал за кварталом, Геббельс переключился с запугивания на подбадривание; теперь людям говорили, что победа поджидает за ближайшим поворотом. Реально Геббельсу удалось лишь пробудить в пестром по национальному составу Берлине чувство черного юмора, которое приняло форму грубых насмешек берлинцев над собой, своими вождями и всем светом. Берлинцы быстро переиначили девиз Геббельса «Фюрер приказывает, мы следуем» в «Фюрер приказывает, мы терпим то, что следует». Что касалось обещаний окончательной победы, непочтительные убеждали всех «наслаждаться войной, потому что мир будет ужасен».

В атмосфере ужаса, на грани паники, нагнетаемой рассказами беженцев, действительность искажалась и слухи побеждали факты и здравый смысл. По городу ползли жуткие истории о кошмарнейших зверствах. Русских описывали узкоглазыми монголами, безжалостно и без раздумий убивающими женщин и детей. Говорили, что священников заживо сжигают огнеметами, монахинь насилуют, а потом голыми гоняют по улицам. Пугали, что женщин превращают в проституток, переезжающих вслед за воинскими частями, а мужчин отправляют на каторгу в Сибирь. Даже по радио как-то передали, что русские прибивали языки жертв [24] к столам. Менее впечатлительные считали эти истории слишком фантастическими.

Находились и те, кто точно знал, что грядет. Знала правду и пятидесятипятилетняя врач Анна Мария Дюранд-Вевер, выпускница Чикагского университета и одна из самых известных в Европе врачей-гинекологов, знаменитая также своими антинацистскими взглядами (она была автором многих книг, в которых боролась за права женщин, равенство полов и контроль рождаемости — за все, что было запрещено нацистами). Она убеждала пациенток своей частной клиники бежать из Берлина, поскольку, осмотрев огромное количество женщин-беженок, пришла к выводу, что в отношении изнасилований реальность гораздо страшнее слухов.

Сама доктор Дюранд-Вевер намеревалась остаться в Берлине, но теперь она повсюду носила с собой маленькую капсулу с быстродействующим цианидом. Проработав врачом много лет, она сомневалась, сможет ли покончить жизнь самоубийством, но капсулу в сумочке все же носила. Она верила, что если русские возьмут Берлин, то каждой женщине от восьми до восьмидесяти лет грозит изнасилование.

Доктор Маргот Зауэрбрух была потрясена количеством беженок — в том числе и не подвергшихся сексуальному насилию, которые пытались совершить самоубийство. В ужасе от того, что они слышали или чему были свидетелями, многие вскрывали себе вены. Некоторые даже пытались убить своих детей. Скольким действительно удалось покончить с собой, никто не знал — доктор Зауэрбрух видела только тех, кто пытался. Однако становилось очевидным, что, если русские захватят город, по нему прокатится волна самоубийств.

Большинство врачей соглашались с этим мнением. Хирург Гюнтер Лампрехт из Вильмерсдорфа записал в своем дневнике: «...главная тема — даже среди врачей — техника самоубийства. Разговоры подобного рода становятся невыносимыми».

И это были не просто разговоры. Смертельные планы уже осуществлялись. В каждом районе Берлина врачей осаждали пациенты и друзья, жаждущие получить информацию о наиболее быстром способе самоубийства и выпрашивающие рецепты на яды. Когда врачи отказывались помочь, люди обращались [25] к аптекарям. Тысячи обезумевших от страха берлинцев принимали решение умереть любым способом, но не сдаться Красной армии.

«Как только я увижу первую пару русских сапог, я покончу с собой», — поверяла по секрету своей подруге Юлиане Боник двадцатилетняя Криста Мойнир. Криста уже раздобыла яд, как и другая подруга Юлианы Рози Хоффман и ее родители. Хоффманы пребывали в подавленном состоянии и не ждали от русских пощады. В то время Юлиана не знала, что Хоффманы — родственники рейхсфюрера Генриха Гиммлера, шефа гестапо и СС, человека, ответственного за массовые убийства миллионов заключенных в концентрационных лагерях.

Предпочтительным средством самоуничтожения был яд, главным образом цианид. Особым спросом пользовался тип капсул, известный как пилюля «КСВ». Это концентрированное цианистоводородное соединение было таким сильнодействующим, что смерть наступала почти мгновенно — даже пары его могли убить. С чисто немецкой предусмотрительностью некое правительственное учреждение запасло в Берлине огромные количества этого вещества.

Нацистские функционеры, старшие офицеры, руководители правительственных департаментов и чиновники меньшего масштаба могли без труда достать этот яд для себя, своих родственников и знакомых. Врачи, аптекари, стоматологи и сотрудники лабораторий также имели доступ к пилюлям или капсулам. Некоторые даже усиливали их действенность. Рудольф Хюкель, профессор патологии Берлинского университета и самый известный в городе патолог-онколог, добавил в цианидовые капсулы для себя и своей жены уксусную кислоту. Он уверил жену, что уксусная кислота ускорит действие цианида.

Некоторые берлинцы, которым не удалось достать быстродействующий цианид, запасали барбитураты или производные цианида. Комедийный актер Хайнц Рюман, которого часто называли «немецким Дэнни Кеем», так боялся за свою красавицу жену, актрису Герту Файлер, и маленького сына, что на всякий случай спрятал в цветочном горшке жестяную банку с крысиным ядом. Бывший посол нацистской Германии в Испании, генерал-лейтенант в отставке Вильгельм Фаупель планировал отравить себя и свою жену большой [26] дозой лекарства. У генерала было больное сердце. Во время приступов он принимал возбуждающее средство, содержащее дигиталис. Фаупель знал, что слишком большая доза вызовет остановку сердца и все закончится очень быстро. Он даже сделал запас лекарства для своих друзей.

Некоторым людям самым лучшим и смелым выходом из ситуации казалась последняя пуля. Однако, как ни удивительно, ошеломляющее число женщин, в основном пожилых, выбрало самый кровавый путь — бритву. В семье Кецлер из Шарлоттенбурга Гертруда, сорокадвухлетняя и в обычных обстоятельствах веселая женщина, носила в своей сумочке бритвенное лезвие, так же как ее сестра и свекровь. Подруга Гертруды Инге Рюхлинг также имела бритву, и обе женщины часто обсуждали, какой способ ухода из жизни надежнее — перерезать запястья поперек артерий или вдоль.

Правда, оставался шанс, что столь радикальные меры не понадобятся. Большинство берлинцев все еще лелеяли последнюю надежду. В страхе перед Красной армией подавляющее большинство населения, особенно женщины, теперь отчаянно желали захвата Берлина англо-американскими войсками.

Время близилось к полуночи. В глубоком тылу русских войск, в городе Бромберге, капитан Сергей Иванович Голбов обвел мутным взглядом большую гостиную роскошной квартиры на третьем этаже, которую он и два других военных корреспондента только что «освободили». Голбов и его друзья были пьяны и веселы. Каждый день они мотались к линии фронта в девяноста милях от штаб-квартиры в Бромберге за новостями, но на данный момент все было тихо; до начала штурма Берлина никаких интересных событий не ожидалось. Так что после долгих месяцев сбора материалов на передовой двадцатипятилетний красавец Голбов наслаждался жизнью.

С бутылкой в руке он стоял посреди гостиной, разглядывая богатую обстановку. Ничего подобного он никогда раньше не видел. Огромные картины в массивных золоченых рамах украшали стены. На окнах — атласные шторы. [27] Диваны и кресла обиты дорогой парчой. Полы застелены толстыми турецкими коврами, с потолков гостиной и столовой свисают огромные хрустальные люстры. Голбов не сомневался в том, что владелец квартиры — какой-нибудь важный нацист.

В конце гостиной Голбов заметил приоткрытую дверь и распахнул ее. За дверью оказалась ванная комната. На вбитом в стену крюке, на веревке висело тело нацистского чиновника в полной форме. Голбов мельком взглянул на труп. Он видел тысячи мертвых немцев, но это висящее тело выглядело глупо. Голбов позвал товарищей и не получил ответа. Они развлекались в столовой — бросали хрустальную посуду, немецкую и венецианскую, в люстру и друг в друга.

Голбов вернулся в гостиную, намереваясь отдохнуть на длинном диване, но обнаружил, что диван уже занят. Там лежала мертвая женщина в длинном, похожем на греческую тунику платье с украшенным кисточками поясом. Она была совсем юной и, похоже, тщательно подготовилась к смерти. Волосы, заплетенные в косы, спускались на плечи. Руки были сложены на груди. Нежно обнимая бутылку, Голбов опустился в кресло и уставился на женщину. Из столовой доносились смех и звон бьющегося стекла. Девушке было чуть больше двадцати, и, судя по синеватым пятнам на ее губах, она приняла яд.

За диваном, на котором лежала покойница, стоял столик с фотографиями в серебряных рамках — улыбающиеся дети с молодой парой, видимо их родителями, и пожилая пара. Голбов подумал о своей семье. Во время блокады Ленинграда его мать и отец, умиравшие от голода, пытались сварить суп из чего-то вроде машинного масла, и этот суп убил их обоих. Один его брат погиб в первые дни войны. Другой, тридцатичетырехлетний Михаил, командир партизанского отряда, был схвачен эсэсовцами, привязан к столбу и сожжен заживо. Девушка, лежавшая на диване, умерла вполне безмятежно. Голбов глотнул из бутылки, приблизился к дивану, поднял покойницу на руки и подошел к окнам. За его спиной под взрыв смеха с грохотом обрушилась на пол хрустальная люстра. Голбов сам разбил не меньше стекла, швырнув мертвое тело прямо в закрытое окно. [28]



Глава 4

Берлинцы теперь с жаром говорили о британцах и американцах не как о завоевателях, а как об «освободителях». Экстраординарное изменение отношения к западным союзникам и соответствующие настроения приводили к любопытным результатам.

Мария Кеклер из Шарлоттенбурга упрямо не верила в то, что американцы и британцы позволят русским захватить Берлин. Она даже преисполнилась решимости помочь западным союзникам. Сорокапятилетняя седовласая домохозяйка сказала друзьям, что «готова сражаться и удерживать красных до подхода «друзей».

Многие берлинцы справлялись со своими страхами, слушая радиопередачи Би-би-си и отмечая каждую фазу сражений, бушевавших на крошащемся Западном фронте, так, будто они следили за маршем победоносной немецкой армии, устремившейся спасать Берлин.

Бухгалтер Маргарета Шварц ночь за ночью между авианалетами вместе со своими соседями детально планировала англо-американский бросок через Западную Германию. Каждая завоеванная миля казалась ей чуть ли не еще одним шагом к освобождению. Похожие чувства испытывала и Лизе-Лотта Равене. В своей заставленной книжными шкафами квартире в Темпельхофе она тщательно отмечала карандашом на большой карте каждый успех американцев и страстно желала им скорейшего продвижения. Фрау Равене не хотелось думать о том, что может случиться, если первыми в Берлин войдут русские. Она была полуинвалидом — стальные скобы охватывали ее бедра и правую ногу.

Тысячи людей были уверены в том, что первыми в Берлин войдут американцы. Их вера была по-детски наивной, смутной и непрочной.

Фрау Аннемария Хюкель, жена профессора патологии, начала рвать старые нацистские флаги на бинты для великого сражения, которое она ожидала в день прихода американцев. Двадцатилетняя Бригитта Вебер, всего три месяца назад вышедшая замуж, тоже не сомневалась в скором приходе американцев и думала, что точно знает, где они захотят разместиться. Как слышала Бригитта, американцы любят комфорт и красивые вещи. Разумеется, они тщательно [29] выбрали фешенебельный жилой район Николаеве. Сюда не упала ни одна бомба.

Многие, надеясь на лучшее, готовились к худшему. Здравомыслящая Пия ван Хэвен и ее друзья Руби и Эберхард Боргман неохотно пришли к заключению, что только чудо не позволит русским первыми войти в Берлин. Поэтому они ухватились за приглашение их доброго друга, веселого толстяка Генриха Шелле присоединиться к нему и его семье, когда начнется сражение за город. Шелле был хозяином одного из самых известных винных магазинов и ресторанов Берлина, расположенного на первом этаже дома, где жили Боргманы. Шелле превратил один из своих подвалов в отличное убежище с восточными коврами, портьерами и провизией, чтобы пережить осаду. Продуктов было немного, в основном картофель и консервированный тунец, зато в соседнем подвале хранились обильные запасы самых редких и изысканных вин, немецких и французских, коньяка «Хеннесси» и шампанского. «Раз уж придется ждать один бог знает чего, с тем же успехом можно ждать в комфорте, — сказал друзьям Шелле, а потом добавил: — Если закончится вода, у нас останется шампанское».

Бидди Юнгмиттаг, 41-летняя мать двух юных дочерей, думала, что все разговоры о приходе американцев и британцев «просто вздор». Она была англичанкой, вышедшей замуж за немца, и очень хорошо знала нацистов. Ее мужа, заподозренного в принадлежности к немецкой группе Сопротивления, казнили пять месяцев назад. Бидди считала, что нацисты будут так же ожесточенно сражаться против западных союзников, как и против русских, и ей хватало одного взгляда на карту, чтобы понять: вряд ли англо-американские войска войдут в Берлин первыми. Однако неминуемое наступление Красной армии не слишком тревожило Бидди. Ее они тронуть не посмеют. Разумная англичанка Бидди собиралась показать первым же встреченным русским свой старый британский паспорт.

Были среди берлинцев и те, кто полагал, что для защиты им не нужны никакие документы. Они с нетерпением ждали момента, когда смогут приветствовать русских в Берлине. Этот момент стал бы воплощением в жизнь мечты, ради которой [30] эти немногочисленные группы немцев строили планы и работали большую часть своей жизни. Преследуемые и разыскиваемые гестапо и уголовной полицией, лишь немногие закаленные испытаниями ячейки сумели уцелеть. Немецкие коммунисты и их сторонники нетерпеливо ждали спасителей с востока.

Коммунисты Берлина были преданы делу свержения гитлеризма, однако они были так разбросаны, что не могли принести ощутимую пользу, во всяком случае западным союзникам. Коммунистическое подполье действительно существовало, но получало приказы только из Москвы и работало исключительно как советская шпионская сеть.

Хильдегард Радуш, с 1927-го по 1932 год депутат Берлинского законодательного собрания от коммунистической партии, сейчас жила почти верой единой. Полуголодная, замерзшая, она с несколькими другими коммунистами скрывалась в убежище близ деревни Прирос на юго-восточной окраине Берлина. Вместе с подругой Эльзе (Эдди) Клопч она жила в большом деревянном ящике из-под оборудования десять на восемь футов на цементном основании. Там не было ни газа, ни электричества, ни воды, ни туалета, но для сорокадвухлетней Хильдегард (которая называла себя «мужчиной в доме») это было идеальное убежище.

Хильдегард и Эдди жили вместе с 1939 года, а в Приросе скрывались почти десять месяцев. Хильдегард фигурировала в списке разыскиваемых нацистами преступников, но ей все время удавалось перехитрить гестаповцев. Самой главной проблемой Хильдегард, как и других коммунистов, была еда. Подача заявления на продовольственные карточки означала немедленное разоблачение и арест. К счастью, Эдди, хотя и сочувствовала коммунистам, в розыске не числилась и каждую неделю получала паек. Однако этого скудного пайка едва хватало для одного человека. (Официальная газета нацистов «Вёлькишер беобахтер» напечатала недельную норму выдачи продуктов для взрослого: четыре с четвертью фунта хлеба, два фунта мяса и колбас, пять унций жиров, пять унций сахара. Кроме этого каждые три недели выдавались две с четвертью унции сыра и три с половиной унции эрзац-кофе.) Иногда обеим женщинам удавалось пополнить свой рацион за счет осмотрительных покупок на черном рынке, но цены там были чрезмерными: [31] кофе, например, стоил от ста до двухсот долларов за фунт.

Хильдегард постоянно терзалась двумя мыслями: о еде и освобождении Красной армией. Но ожидание давалось нелегко, и даже простое выживание с каждым месяцем становилось все труднее, как она методично отмечала в своем дневнике.



13 февраля Хильдегард написала: «Русские давно должны быть здесь... собаки до меня еще не добрались».

18 февраля: «С 7 числа никаких известий от Жукова о Берлинском фронте, а мы отчаянно ждем их прихода. Скорее, товарищи, чем быстрее вы придете сюда, тем быстрее закончится война».

24 февраля: «Была сегодня в Берлине. Кофе из термоса, ломтик сухого хлеба. Трое мужчин подозрительно смотрели на меня. Такое утешение, что Эдди рядом со мной. Все равно есть нечего. Эдди ходила достать сигарет по продовольственной карточке, которую она купила на черном рынке, — по ней дают десять сигарет. Сигарет в магазине не было, так что она взяла пять сигар. Она надеялась обменять шелковое платье и две пары чулок на что-нибудь съедобное. Ничего не вышло. Нет даже хлеба с черного рынка».

25 февраля: «Три сигары выкурены. Все еще никаких официальных сообщений от Жукова. И от Конева тоже».

27 февраля: «Я вся извелась от ожидания. Для человека, которому не терпится взяться за работу, торчать в этой клетке — катастрофа».

19 марта: «В поддень мы пировали — картошка с солью. Вечером поджарили картофельные оладьи на рыбьем жире. Вкусно».

И в первый весенний день Хильдегард все еще ждала и записывала в своем дневнике: «схожу с ума от голода». О русском фронте все так же ничего не было известно. Единственные новости, о которых она смогла написать, это то, что «ветры уносят зиму, светит солнце и воздух прогрелся. Обычные авианалеты... судя по звуку разрывов, самолеты приближаются к нам». И позже она отмечает, что западные союзники стоят на Рейне и, по ее мнению, «могут быть в Берлине через двадцать дней». Хильдегард с горечью замечает, что берлинцы предпочитают освободителей [32] из капиталистических стран, и надеется, что русские поторопятся и к Пасхе Жуков начнет наступление.

Примерно в двадцати пяти милях к северу от Прироса в Нойенхагене на восточной окраине Берлина еще одна коммунистическая ячейка томилась в ожидании. Ее члены тоже жили в постоянном страхе перед арестом и смертью, но они были более активны и лучше организованы, чем их товарищи в Приросе, и более удачливы: они находились всего в тридцати пяти милях от Одера и ожидали, что их район будет одним из первых захвачен русской армией.

Члены этой группы работали каждую ночь под самым носом гестапо, готовясь к освобождению. Они знали имена и местонахождение всех местных нацистов, эсэсовцев и гестаповцев. Они знали, кто станет сотрудничать, а кто — нет. Некоторых намечали для немедленного ареста, других — для ликвидации. Эта группа была так хорошо организована, что даже составила детальные планы будущего управления районом.

Все члены этой ячейки с нетерпением ждали прихода русских и были уверены, что их рекомендации будут приняты. Однако никто не ждал так нетерпеливо, как Бруно Царцики. Он так мучился язвой желудка, что почти не мог есть, но все говорил, что в тот день, когда придет Красная армия, его язва зарубцуется; он был в этом уверен.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   65




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет