Я бы считал, что прежде всего нужно было бы перестраивать работу именно партийных комитетов, партии в целом, начиная с Секретариата ЦК, о чем было сказано на июньском Пленуме Центрального Комитета партии.
Я должен сказать, что после этого, хотя и прошло пять месяцев, ничего не изменилось с точки зрения стиля работы Секретариата ЦК, стиля работы товарища Лигачева.
То, что сегодня здесь говорилось, - Михаил Сергеевич говорил, что недопустимы различного рода разносы, накачки на всех уровнях, это касается хозяйственных органов, любых других, - допускается именно на этом уровне, это в то время, когда партия сейчас должна как раз взять именно революционный путь и действовать по-революционному. Такого революционного духа, такого революционного напора, я бы сказал, партийного товарищества по отношению к партийным комитетам на местах, ко многим товарищам не чувствуется. Мне бы казалось, что надо так: делай уроки из прошлого, действительно сегодня заглядывай в те белые пятна истории, о которых говорил Михаил Сергеевич. Надо прежде всего делать нам выводы на сегодняшний день. Надо прежде всего делать выводы в завтрашнее. Что же нам делать? Как исправлять, как не допускать то, что было? А ведь тогда просто дискредитировались ленинские нормы нашей жизни, и это привело к тому, что они потом, впоследствии, ленинские нормы, были просто в большей степени исключены из норм поведения жизни нашей партии.
Я думаю, что то, что было сказано на съезде в отношении перестройки за 2 - 3 года - 2 года прошло или почти проходит, сейчас снова указывается на то, что опять 2 - 3 года, - это очень дезориентирует людей, дезориентирует партию, дезориентирует все массы, поскольку мы, зная настроения людей, сейчас чувствуем волнообразный характер отношения к перестройке. Сначала был сильнейший энтузиазм - подъем. И он все время шел на высоком накале и высоком подъеме, включая январский Пленум ЦК КПСС. Затем, после июньского Пленума ЦК, стала вера как-то падать у людей, и это нас очень и очень беспокоит. Конечно, в том дело, что два эти года были затрачены на резра-ботку в основном всех этих документов, которые не дошли до людей, конечно, и обеспокоили, что они реально ничего за это время и не получили.
Поэтому мне бы казалось, что надо на этот раз подойти, может быть, более осторожно к срокам провозглашения и реальных итогов перестройки в следующие два года. Она нам дастся очень и очень, конечно, тяжело, мы это понимаем, и даже если сейчас очень сильно - а это необходимо революционизировать действия партии, именно партии, партийных комитетов, то это все равно не два года. И мы через два года перед людьми можем оказаться, ну я бы сказал, с пониженным авторитетом партии в целом.
Я должен сказать, что призыв все время принимать поменьше документов и при этом принимать их постоянно больше, - он начинает уже просто вызывать и на местах некоторое отношение к этим постановлениям, я бы сказал, просто поверхностное, что ли, и какое-то неверие в эти постановления. Они идут одно за другим. Мы призываем друг друга уменьшать институты, которые бездельничают, но я должен сказать на примере Москвы, что год тому назад был 1041 институт, после того, как благодаря огромным усилиям с Госкомитетом ликвидировали 7, их стало не 1041, а 1087. За это время были приняты постановления по созданию институтов в Москве. Это, конечно, противоречит и линии партии, и решениям съезда, и тем призывам, которые у нас есть.
Я думаю еще об одном вопросе. Он не простой, но здесь Пленум, члены Центрального Комитета партии, самый доверительный и самый откровенный состав, перед кем и можно, и нужно сказать все то, что есть на душе, то, что есть и в сердце, и как у коммуниста.
Я должен сказать, что уроки, которые прошли за 70 лет, - тяжелые уроки. Были победы, о чем было сказано Михаилом Сергеевичем, но были и уроки. Уроки тяжелых, тяжелых поражений. Поражения эти складывались постепенно, они складывались благодаря тому, что не было коллегиальности, благодаря тому, что были группы, благодаря тому, что была власть партийная отдана в одни-единственные руки, благодаря тому, что он, один человек, был огражден абсолютно от всякой критики.
Меня, например, очень тревожит - у нас нет еще в составе Политбюро такой обстановки, а в последнее время обозначился определенный рост, я бы сказал, славословия от некоторых членов Политбюро, от некоторых постоянных членов Политбюро в адрес Генерального секретаря. Считаю, что как раз вот сейчас это просто недопустимо. Именно сейчас, когда закладываются самые демократические формы отношения принципиальности друг к другу, товарищеского отношения и товарищества друг к другу. Это недопустимо. Высказать критику в лицо, глаза в глаза, это - да, это нужно. А не увлекаться славословием, что постепенно, постепенно опять может стать "нормой". Мы этого допустить просто не можем. Нельзя этого допустить.
Я понимаю, что сейчас это не приводит к каким-то определенным уже, недопустимым, так сказать, перекосам, но тем не менее первые какие-то штришки вот такого отношения есть, и мне бы казалось, что, конечно, это надо в дальнейшем предотвратить.
И последнее. (Пауза.)
Видимо, у меня не получается в работе в составе Политбюро. По разным причинам. Видимо, и опыт, и другое, может быть, и отсутствие некоторой поддержки со стороны, особенно товарища Лигачева, я бы подчеркнул, привели меня к мысли, что я перед вами должен поставить вопрос об освобождении меня от должности, обязанностей кандидата в члены Политбюро. Соответствующее заявление я передал, а как будет в отношении первого секретаря городского комитета партии, это будет решать уже, видимо, пленум городского комитета партии".
Сказав все это, я сел. Сердце мое гремело, готово было вырваться из груди. Что будет дальше, я знал. Будет избиение, методичное, планомерное, почти с удовольствием и наслаждением.
Даже сейчас, уже столько времени прошло, а ржавый гвоздь в сердце сидит, я его не вытащил. Он торчит и кровоточит. Тут мне, наверное, даже самому себя сложно понять. Неужто я ждал другой реакции от нынешнего, в большинстве своем консервативного состава ЦК? Конечно, нет. Будущий сценарий был предельно ясен. Он готовился заранее, и, как я сейчас понял, независимо от моего выступления. Горбачев, так сказать, задаст тон, затем ринутся на трибуну обличители и станут обвинять меня в расколе, в амбициях, в политических интригах и т. д. Ярлыков будет так много, что хватит на целую оппозиционную партию. Жаждущих засвидетельствовать свое рвение в моральном уничтожении "заблудившегося коллеги по партии" окажется даже слишком много, и выступающих придется сдерживать.
Так все и случилось. Здесь я еще раз процитирую стенограмму Пленума.
"Горбачев. Наверное, далее мне удобнее вести заседание.
Л и га ч е в. Да, пожалуйста, Михаил Сергеевич.
Горбачев. Товарищи, я думаю, серьезное у товарища Ельцина выступление. Не хотелось бы начинать прения, но придется сказанное обсудить.
Хочу повторить основные моменты заявления. Первое. Товарищ Ельцин сказал, что надо серьезно активизировать деятельность партии и начинать это следует с Центрального Комитета КПСС, конкретно с Секретариата ЦК. Замечания в этой связи были высказаны Егору Кузьмичу Лигачеву.
Второе. Ставится вопрос о темпах перестройки. Утверждается, что назывались сроки перестройки два-три года. Отмечается, что такие сроки ошибочны, это дезориентирует людей, ведет еще больше к сумятице в обществе, в партии. Положение чревато такими последствиями, которые могут погубить дело.
Третье. Уроки мы извлекаем из прошлого, но, видимо, с точки зрения товарища Ельцина, не до конца, поскольку не созданы механизмы в партии, на уровне ЦК и Политбюро, которые бы исключали повторение серьезных ошибок.
И, наконец, о возможности продолжить работу в прежнем качестве. Товарищ Ельцин считает, что дальше он не может работать в составе Политбюро, хотя, по его мнению, вопрос о работе первым секретарем горкома партии решит уже не ЦК, а городской комитет.
Что-то тут у нас получается новое. Может, речь идет об отделении Московской парторганизации? Или товарищ Ельцин решил на Пленуме поставить вопрос о своем выходе из состава Политбюро, а первым секретарем МГК КПСС решил остаться? Получается вроде желание побороться с ЦК. Я так понимаю, хотя, может, и обостряю".
Я все-таки не могу удержаться и не прервать цитирование Михаила Сергеевича. Смотрите, как ловко, как замечательно он передернул. Вот уже, оказывается, я хочу возглавить борьбу Московского горкома партии против ЦК. Политическое дело пришито, настрой, так сказать, и тональность нужная дана. Я, естественно, там, на Пленуме, вскакиваю, протестую, но это уже роли никакой не играет.
"Садись, садись, Борис Николаевич. Вопрос об уходе с должности первого секретаря горкома ты не поставил: сказал - это дело горкома партии.
Вот, собственно, все, кроме твоего возражения, будто я неправильно тебя понял, что ты ставишь вопрос и перед ЦК о своей работе в качестве секретаря горкома партии.
Правильно я интерпретировал в сумме твои высказывания, товарищ Ельцин?
Давайте обменяемся мнениями, товарищи. Вопросы, думается, поставлены принципиальные.
Это как раз тот случай, когда, идя к 70-летию Великого Октября, и этот урок надо извлечь для себя, для ЦК и для товарища Ельцина. В общем, для всех нас.
В этом вопросе надо разобраться.
Пожалуйста, товарищи. Кто хочет взять слово?
Члены ЦК знают о деятельности Политбюро, политику оценивают, вам видней, как тут быть. Я приглашаю вас к выступлениям, но не настаиваю. Если из членов Политбюро кто-то хочет взять слово, то я, естественно, предоставлю. Пожалуйста.
Товарищи, кто хочет выступить, поднимите руку".
Ну, а дальше все пошло, как и ожидалось. Но одно дело, когда я теоретически выстраивал все это в голове, размышляя о том, какие доводы будут приводиться в ответ на мои тезисы, кто выступит. Казалось, что выйдут не самого крупного калибра и не близкие люди... А вот когда все началось на самом деле, когда на трибуну с блеском в глазах взбегали те, с кем вроде бы долго рядом работал, кто был мне близок, с кем у меня были хорошие отношения, - это предательство вынести оказалось страшно тяжело. Я уверен, сейчас этим людям стыдно читать ту брань в мой адрес, которую они говорили. Но слово сказано, и от этого никуда не уйти.
Одно выступление за другим - во многом демагогичные, не по существу, бьющие примерно в одну и ту же точку: такой-сякой Ельцин. Слова повторялись, эпитеты повторялись, ярлыки повторялись. Как я выдержал, трудно сказать.
Выступает Рябов, с которым столько в Свердловске вместе работали. Зачем? Чтобы себе какую-то тропинку проложить вверх, если не к будущему, то хотя бы к своей пенсии? И он тоже начал обливать... Это было совсем тяжело. Первый секретарь Пермского обкома - Коноплев, Тюменского - Богомяков, и другие... Уж вроде работали рядом, уж, кажется, пуд соли вместе съели - но каждый, каждый думал о себе, каждый считал, что на этом деле можно какие-то очки себе заработать. Из членов Политбюро для меня неожиданными были выступления Н. И. Рыжкова и А. Н. Яковлева - я не думал, что они могут сказать такие слова. Генеральному, мне кажется, хотелось, чтобы именно они выступили, поскольку я всегда к ним относился с уважением, и значит, мне слушать их будет особенно больно.
Я уже знал, что после этого начнется долгий процесс, который надо вытерпеть, что сейчас, на Пленуме, меня из состава кандидатов в члены Политбюро не выведут. Нужно ждать Московского Пленума, и на нем сначала меня освободят от должности первого секретаря горкома партии, а потом на другом Пленуме уже выведут из Политбюро. Так оно и получилось. Проголосовали в конце Пленума за короткую резолюцию "считать выступление политически ошибочным" и предложили МГК рассмотреть вопрос о моем переизбрании. Хотя ничего там и близко политически ошибочного нет, и в этом теперь могут убедиться практически все, кто прочитал мое выступление в журнале.
Кстати, когда было объявлено о выходе во втором номере журнала "Известия ЦК КПСС" за 1989 год стенограммы октябрьского Пленума ЦК, я не стал стремиться раньше времени прочитать этот текст. Дождался, когда журнал пришел домой, я подписываюсь на него. Прочитал свое выступление. Удивился слегка - мне казалось, что выступил я тогда острее и резче, но тут, видимо, время виновато, с тех пор общество так продвинулось вперед, столько прошло острейших дискуссий, и на XIX партконференции, и в течение предвыборной кампании... А тогда это была первая критика Генерального секретаря, первая попытка не на кухне, а на партийном форуме гласно разобраться, почему перестройка начала пробуксовывать. Это была первая, так сказать, реализация провозглашенного плюрализма.
А вот выступления других так называемых ораторов я читать не стал. Не смог пересилить себя. Читать - это почти что заново пережить то страшное состояние несправедливости, ощущение предательства... Нет.
Трудное время. Пережил я это тяжело. Несколько дней продержался буквально на одной силе воли, не слег в больницу сразу. Седьмого ноября стоял у Мавзолея В. И. Ленина и был уверен, что здесь я последний раз. Больше всего огорчало, что не сумел довести до конца многое из того, что задумал в Москве, проблем горячих, острых больше чем достаточно. Мне кажется, что я встряхнул городскую партийную организацию, но многого не успел сделать. Чувствовал вину перед горкомом, перед коммунистами Москвы, перед москвичами. Но, с другой стороны, поскольку отношение в Политбюро ко мне вряд ли бы изменилось, а мои предложения по улучшению жизни города наталкивались на стену и в пику мне просто не решались, я не мог позволить себе, чтобы москвичи становились заложниками моего положения. Надо было действительно уходить...
Седьмого ноября произошел интересный случай. Я - еще кандидат в члены Политбюро, поскольку Пле-, нум ЦК, который примет решение о моем освобождении, пройдет позже. В день празднования юбилея Октября собрались генеральные секретари и первые секретари коммунистических и рабочих партий соцстран. Они приехали на совместное совещание, а кроме этого, у каждого были отдельные беседы с Горбачевым. Безусловно, они задали вопросы обо мне, и, конечно же, он всю эту ситуацию интерпретировал. Я могу только догадываться, что он говорил, но, конечно же, он считал во всем виноватым меня. И вот Седьмого ноября вместе со всем составом Политбюро и секретарями ЦК мы шли к Мавзолею, как всегда, по ранжиру - члены Политбюро по алфавиту, кандидаты по алфавиту, секретари ЦК по алфавиту, ну, и Горбачев первый... Руководители компартий сначала поздоровались с ним, как обычно, просто за руку, и все. Потом с нами. Доходит очередь до Фиделя Кастро - подхожу к нему, вдруг он меня троекратно обнимает и что-то по-испански говорит, я не понимаю, но чувствую товарищеское участие. Я жму руку и говорю: "Спасибо". Настроение, конечно, было архиневажное. Дальше, через несколько человек, Войцех Ярузельский делает то же самое: троекратно обнимает и по-русски говорит: "Борис Николаевич, держись!" Я тоже так, тихонечко, сказал, что благодарен за участие. И это все на глазах у Горбачева и на глазах у остальных наших партийных лидеров. Это вызвало у них, пожалуй, даже еще большую настороженность по отношению ко мне.
Они старались не разговаривать со мной, как бы вдруг их не увидели за этим странным занятием. Хотя в тот период некоторые из членов Политбюро в душе, я думаю, поддерживали меня, может быть, не во всем, но поддерживали. Кое-кто из них прислал на праздник поздравительные открытки. Горбачев не посылал. Но и я ему не посылал тогда. Кто мне прислал - тем и я отправил. Конечно, в Политбюро были и есть люди, разделяющие мою позицию, ценящие в какой-то степени самостоятельность суждений, поддерживающие внутренне мои предложения. Но их было немного.
На таких встречах я обычно был прикреплен к кому-то из генеральных или первых секретарей, обычно к Фиделю Кастро. С ним у меня были очень хорошие отношения. На этот раз я был свободен. Очень, конечно, себя неуютно чувствовал на приеме, старался быть в стороне.
Девятого ноября с сильными приступами головной и сердечной боли меня увезли в больницу. Видимо, организм не выдержал нервного напряжения, произошел срыв. Меня сразу накачали лекарствами, в основном успокаивающими, расслабляющими нервную систему. Врачи запретили мне вставать с постели, постоянно ставили капельницы, делали уколы. Особенно тяжело было ночью, я еле выдерживал эти сумасшедшие головные боли. Ко мне хотела зайти проведать жена, ее не пустили, сказали, что беспокоить нельзя, - слишком плохо я себя чувствовал.
Вдруг утром одиннадцатого ноября раздался телефонный звонок: АТС-1 "Кремлевка", обслуживающая высших руководителей. Это был Горбачев. Как будто он звонил ке в больницу, а ко мне на дачу. Он спокойным тоном произнес: "Надо бы, Борис Николаевич, ко мне подъехать ненадолго. Ну, а потом, может быть, заодно и Московский Пленум горкома проведем". Говорю: "Я не могу приехать, я в постели, мне врачи даже вставать не разрешают". "Ничего, - сказал он бодро, - врачи помогут".
Этого я никогда не смогу понять. Не помню в своей трудовой деятельности, чтобы кого бы то ни было - рабочего, руководителя - увезли больного из больницы, чтобы снять с работы. Это невозможно. Я уже не говорю, что это элементарно противоречит КЗОТу, хотя у нас вроде к руководителям КЗОТ отношения не имеет. Как бы плохо Горбачев ни откосился ко мне, но поступить так - бесчеловечно, безнравственно. Я от него просто этого не ожидал. Чего он боялся, почему торопился, рассчитывал, что я передумаю? Или считал, что в таком виде со мной как раз лучше всего на Пленуме Московского горкома партии расправиться? Может быть, добить физически? Понять такую жестокость невозможно...
Я начал собираться. Послушные врачи, запрещавшие мне не то что ехать куда-то, просто вставать, двигаться, принялись накачивать меня транквилизаторами. Голова кружилась, ноги подкашивались, я почти не мог говорить, язык не слушался, жена, увидев меня, стала умолять, чтобы я не ехал, просила, уговаривала, требовала. Я почти как робот, еле передвигая ногами, практически ничего не понимая, что происходит вокруг, сел в машину и поехал в ЦК КПСС.
Жена, изведенная за эти дни моей болезнью, не выдержала и резко высказалась в адрес начальника 9-го Управления КГБ Плеханова. Она говорила ему: "Это садизм, как вы посмели отпускать больного, вы зачем-то охраняете его, а теперь сами из-за своей трусости можете его убить..." Ему, конечно, ответить было нечего, он был винтиком системы, которая продолжала "замечательно" функционировать. Надо Ельцина охранять - будем охранять, его положено больного привезти - привезем. Я думаю, они бы меня и из могилы доставили куда угодно, на любой Пленум, если бы поступило задание, итак, в таком виде я оказался на Политбюро, практически ничего не соображая. Потом в таком же состоянии очутился на Пленуме Московского горкома... Вся партийная верхушка появилась на Пленуме, когда все участники уже сидели. Главные партийные начальники дружно расположились в президиуме как на выставке, и весь Пленум смотрел на них затравленно и послушно, как кролики на удавов.
Как назвать то, когда человека убивают словами, потому что действительно это было похоже на настоящее убийство?.. Ведь можно было просто освободить меня на Пленуме. Но нет, надо было насладиться зрелищем предательства, когда работавшие со мной бок о бок два года товарищи, взаимоотношения с которыми не были осложнены какими-то шероховатостями, вдруг начали говорить такое, во что поверить мне трудно до сих пор. Если бы я не был под таким наркозом, конечно, начал бы сражаться, опровергать ложь, доказывать подлость выступающих - именно подлость! С одной стороны, я винил врачей за то, что они разрешили вытащить меня сюда, с другой стороны, они накачали меня лекарствами так, что я практически ничего не воспринимал, и, может быть, я должен быть благодарен им за то, что они в этот момент спасли мне жизнь... Потом я часто возвращался к тому Пленуму, пытаясь понять, что же толкало людей на трибуну, почему они шли на сделку со своей совестью и бросались по указке главного егеря: ату его, ату... Да, это была стая. Стая, готовая растерзать на части, - я бы, пожалуй, иначе и не сказал...
Аргументов было мало, поэтому были или демагогия, или домыслы, или фантазии, или элементарная ложь. А другие набросились на меня просто из страха - раз надо травить, деваться некуда, будем травить. И еще в некоторых людях возникло вдруг странное чувство: наконец-то я тебя пощипаю, ты был начальником, я тебя не мог тронуть, зато сейчас!.. Все это, соединившись, создавало нечто страшное, нечеловеческое.
Так я был снят. Вроде бы по своему заявлению, но снят с таким шумом, визгом, треском, что отзывается во мне до сих пор. Все материалы Пленума были полностью опубликованы в газете "Московская правда". Когда только пришел на должность первого секретаря горкома партии, я потребовал, чтобы газета начала публиковать полные отчеты с Пленумов: и доклад, и выступления, причем без всяких купюр. На что ЦК партии и сейчас решиться не может, боится. Так что я оказался жертвой собственной инициативы. Шучу, конечно. Наоборот - правда, гласность никогда не могут быть во вред. Для людей непредвзятых публикация в "Московской правде" стала тяжелым ударом, она ясно говорила о нравах лакейства, страха, царивших в партийной верхушке.
Затем я опять попал в больницу. До февральского Пленума удалось выкарабкаться, хотя это уже был четвертый удар. Прошел Пленум достаточно ровно,
Горбачев предложил вывести меня из состава кандидатов в члены Политбюро.
Горбачев осторожно говорил о пенсии. Врачебный консилиум сразу предложил мне подумать об этом. Сначала я, посоветовавшись с женой, сказал: подождите, к этому разговору вернемся после выхода из больницы. Потом подумал, поразмышлял серьезно. Нет, решил, пенсия для меня - это верная гибель. Я не смогу перебраться на дачу и выращивать укроп, редиску - взвою или умру от тоски. Мне нужны люди, нужна работа, без нее я пропаду. Сказал врачам, что не согласен.
Прошло немного времени, мне опять в больницу позвонил Горбачев и предложил работу первого заместителя председателя Госстроя, министра СССР. Мне в тот момент было абсолютно все равно. Я согласился, не раздумывая ни одной секунды.
Мне часто задавали вопрос, да потом и я сам себя спрашивал, почему все же он решил не расправляться со мной окончательно. Вообще с политическими противниками у нас боролись всегда успешно. И можно было меня отправить на пенсию или послом в дальнюю страну. Горбачев оставил меня в Москве, дал сравнительно высокую должность, по сути, оппозиционер остался рядом...
Мне кажется, если бы у Горбачева не было Ельцина, ему пришлось бы его выдумать. Несмотря на его в последнее время негативное отношение ко мне, он понимал, что такой человек, острый, колючий, не дающий спокойно жить забюрокраченному партийному аппарату, - необходим, надо его держать рядышком, поблизости. В этом живом спектакле все роли распределены, как в хорошей пьесе. Лигачев - консерватор, отрицательный персонаж; Ельцин забияка, с левыми заскоками; и мудрый, всепонимающий главный герой, сам Горбачев. Видимо, так ему все это виделось.
А кроме того, я думаю, он решил не отправлять меня на пенсию и не усылать послом куда-нибудь подальше, боясь мощного общественного мнения. В тот момент и в ЦК, и в редакцию "Правды", да и в редакции всех центральных газет и журналов шел вал писем с протестом против решений Пленумов. Считаться с этим все-таки приходилось.
Мне нужно было выползать, выбираться из кризиса, в котором я очутился. Огляделся вокруг себя - никого нет. Образовалась какая-то пустота, вакуум. Человеческий вакуум. Странная жизнь. Кажется, работал в контакте с людьми. Вообще любил компанию. К людям всегда тянуло, а не к одиночеству. И когда предают один за другим, десяток, второй десяток людей, с которыми работал, которым верил, начинает появляться страшное чувство обреченности. Может быть, это характерная черта сегодняшнего времени? Может быть, у нас общество настолько зачерствело в результате всех этих черных десятилетий, что люди перестали быть добрыми? Как будто вокруг тебя очертили круг, и туда никто не заходит: боятся прикоснуться и заразиться. Как прокаженный. Прокаженный для тех, кто дрожит за свою судьбу, для тех, кто старается угодить, для конъюнктурщиков, но, как это ни грустно, и нормальных людей из тех, которые всегда чего-то боятся...
Достарыңызбен бөлісу: |