Да, отвернулись многие. Среди них большинство временщиков, которые выдавали себя за друзей и товарищей, но на самом деле были просто прилипалами. Которъш я был нужен как начальник, как первый секретарь МГК, да и только.
На Пленумах ЦК, других совещаниях, когда деваться было некуда, наши лидеры здоровались со мной с опаской какой-то, осторожностью, кивком головы давая понять, что я в общем-то, конечно, жив, но это так, номинально, политически меня не существует, политически я - труп.
Какое-то смутное ощущение от отсутствия звонков со стороны тех, кто раньше все время звонил, а теперь вдруг перестал. Странно... Часто думал, как я бы повел себя на их месте? Все же уверен в себе абсолютно, никогда бы не бросил человека в беде. Слишком это уж противоречило бы каким-то элементарным человеческим принципам.
Трудно описать то состояние, з котором я пребывал. Трудно. Началась настоящая борьба с самим собой. Анализ каждого поступка, каждого слова, анализ своих принципов, взглядов на прошлое, настоящее, будущее, анализ моих отношений с людьми, и даже в семье, - постоянный анализ, днем и ночью, днем и ночью. Сон три-четыре часа, и опять одолевают мысли.
В таких случаях люди часто ищут выход в религии, обращаются к Богу, некоторые запивают. У меня не случилось ни того, ни другого. Осталась вера в людей, но уже совсем другая - только в преданных друзей. Наивной веры уже не было.
Я, вспоминая, пропустил через себя сотни людей, друзей, товарищей, соседей, сослуживцев. Пропустил через себя отношение к жене, к детям, внукам. Пропустил через себя свою веру. Что у меня осталось там, где сердце, - оно превратилось в угли, сожжено. Все сожжено вокруг, все сожжено внутри...
Да. Это было время самой тяжелой схватки - схватки с самим собой. Я знал, что если проиграю в этой борьбе, то, значит, проиграю всю жизнь. Поэтому и напряжение было такое, поэтому сил осталось так мало.
Меня все время мучили головные боли. Почти каждую ночь. Часто приезжала "скорая помощь", мне делали укол, на какой-то срок все успокаивалось, а потом опять. Конечно, семья поддерживала чем могла. Бессонные ночи напролет проводила у моей кровати Наина, дочери Лена и Таня помогали как могли. Особенно когда начинались страшные приступы головной боли, готов был лезть на стенку, еле сдерживал себя, чтобы не закричать. Это были адские муки. Часто терпения просто не хватало, и думал, вот-вот сорвусь.
Верил врачам Юрию Алексеевичу Кузнецову, Анатолию Михайловичу Григорьеву и другим, обещавшим, что все это пройдет, это перенапряжение, которое лечит только время. А голова не отключалась... И так изо дня в день. Сдавали нервы. Был невыдержан, иногда срывал это на семье. Когда успокаивался, становилось стыдно, неловко перед самыми близкими мне людьми. Семье многое пришлось выдержать в этот период, но она все прощала.
Жена, дети пытались как-то успокоить меня, отвлечь. А я чувствовал это и заводился... В общем, тяжко им тогда было со мной. И во многом благодарен им, что мне удалось выдержать, вырваться из того удушья.
Потом, позже, я услышал какие-то разговоры о своих мыслях про самоубийство, не знаю, откуда такие слухи пошли. Хотя, конечно, то положение, в котором оказался, подталкивало к такому простому выходу. Но я другой, мой характер не позволяет мне сдаться. Нет, никогда я бы на это не пошел.
Да, жизнь изгнанника... И все-таки это была не жизнь на острове. Это был полуостров, и соединяла мой остров с материком небольшая дорожка. Это была людская дорожка, дорожка верных, преданных друзей, многих москвичей, свердловчан, да и людей со всей страны. И их не беспокоило, что их заподозрят в контактах со мной...
Я стал чаще гулять по улице. Когда работал, вообще забыл, что это такое - просто пройтись и погулять, без охранников, помощников, как обыкновенный москвич, такой же, как все. Это было замечательное состояние. Может быть, единственная радость за все то черное время. Незнакомые люди встречали меня на улице, в магазине, в кинотеатре, приветливо улыбались. Как-то смягчало это, и одновременно думалось - вот, пожалуйста, просто прохожие, а у них благородства значительно больше, чем у тех, многие из которых называли себя друзьями или вершили судьбами.
Что я являюсь политическим изгнанником, мне давали понять везде, хотя я работал министром, первым зампредом Госстроя, тем не менее все время меня пытались представить человеком в чем-то ущербным. Конечно, решать вопросы в таком положении было трудно, иногда невозможно.
Какие-то кошмарные полтора года... Да и работа, честно говоря, не по мне. Хотя я, как обычно, и окунулся в нее с головой, но все-таки слишком уже втянулся в партийную, политическую жизнь. На этом месте мне не хватало общения с людьми.
Западная пресса к моему имени проявляла постоянный интерес, за каждое интервью меня обязательно упрекали в верхах, поскольку я старался говорить правду. Я не хотел чего-либо скрывать, о чем-то умалчивать, встречаясь с западными журналистами. Десятилетиями нам все время внушалось, что западная пресса только обманывает, только лжет - делает все, чтобы написать про нас гадости и вранье. На самом деле представителей серьезной западной журналистики чаще всего отличает компетентность, глубокий профессионализм, безукоризненное следование журналистской этике, я не говорю про "желтую" прессу, с ней, к сожалению, мне тоже пришлось повстречаться.
Я достаточно спокойно, философски относился к тому, что наша пресса обходит меня вниманием: я знал, журналисты тут ни при чем. Я видел, наоборот, как газетчики пытались пробить материалы через свое руководство, где было бы хоть слово обо мне или маленький абзац. Но материалы эти все равно из номера снимались, а журналисты нередко шли на серьезные конфликты. Но были и другие статьи - злые, несправедливые.
Трудно складывались отношения и с интеллигенцией, кто-то пустил миф, наверное, это как-то связали с моим характером, - что я лидер сталинского типа, но это абсолютная неправда. Хотя бы потому, что я нутром, всем своим существом против того, что произошло в те годы. И когда отца уводили ночью, а было мне шесть лет, я это тоже помню.
Впрочем, именно интеллигенция в этот момент не пошла на поводу у аппарата и протянула мне руку. Ирина Архипова, Екатерина Шевелева, Кирилл Лавров, Марк Захаров, многие писатели, художники поздравляли меня с праздниками, присылали письма, приходили поговорить, приглашали в театры, на концерты. Помню телеграмму, как всегда смешную и добрую, от Эдуарда Успенского, детского писателя, придумавшего Чебурашку. Все эти весточки мне были очень дороги.
С трудом, с большим трудом завоевывал сам себя. Месяц за месяцем что-то восстанавливалось, не сразу, но восстанавливалось. Перестали мучить головные боли, хотя спал так же плохо.
Кто остался верен до конца, кто переживал по-настоящему, искренне, кто приезжал поддержать в самую трудную минуту - так это студенческие друзья. Я им благодарен бесконечно. Да они и сейчас переживают, потому что так уж получилось, что я нахожусь в какой-то вечной борьбе.
Постепенно, медленно я входил в колею. Активно включился в работу в Госстрое. Неожиданно для себя выяснил, что не потерял профессионального уровня, все строительные вопросы, входящие в мою компетенцию, мне были близки и знакомы. Я все-таки боялся, что уже отстал.
С Горбачевым мы не встречались и не разговаривали. Один раз только столкнулись в перерыве между заседаниями Пленума ЦК партии. Он шел по проходу, а я стоял рядом, так что пройти мимо меня и не заметить было нельзя. Он остановился, повернулся ко мне, сделал шаг: "Здравствуйте, Борис Николаевич". Я решил поддерживать тональность, которую предложит он. Ответил: "Здравствуйте, Михаил Сергеевич". А продолжение разговора надо связать с тем, что произошло буквально за несколько дней до этого.
Несмотря на опалу и, по сути, политическую ссылку, меня пригласили в Высшую комсомольскую школу - встретиться со слушателями, молодыми ребятами и девчатами. Пробивали они это очень тяжело. Первым проявил инициативу Юрий Раптанов, секретарь комитета комсомола ВКШ, его поддержали почти все учащиеся, кстати, большинство коммунисты, ребята очень зрелые, умные, энергичные.
Сначала секретарь комитета пришел к ректору. Тот замахал руками: "Ты что, Ельцина приглашать?!." Но Юра стал настаивать, обратился в партком. Секретарь парткома был настроен несколько иначе, более прогрессивно, что ли, он предложил: давайте обсудим этот вопрос на парткоме. И там решили пригласить Ельцина на встречу. Ректор, видя, что все голосуют "за", и понимая, что если он один скажет "против", то ему трудно будет работать в этом коллективе, тоже проголосовал "за". Студенты позвонили мне, и мы договорились о дне и времени встречи. Конечно, все об этом узнали, и прежде всего в ЦК ВЛКСМ, мне сообщили, что будто первый секретарь ЦК комсомола В. Мироненко два раза приезжал в ВКШ, чтобы не допустить этой встречи. Тем не менее она состоялась.
Я уже знал, что встреча будет острой. Так оно и получилось. Сначала я сделал вступление - изложил взгляд на отдельные вопросы политики, экономики, социальной сферы, рассказал о процессах, происходящих в партии. Оно сразу определило остроту дальнейших вопросов и ответов. Принцип у меня был и остался всегда такой: отвечать на самые-самые неудобные вопросы. Ну, и пошли записки острые, сложные, иногда обидные, трудные, всякие... Были вопросы и личностного характера, и обо мне, и о Горбачеве, и о других членах Политбюро и секретарях ЦК - я тоже на них отвечал. Даже на вопросы, какие недостатки у товарища Горбачева, что по тем временам и представить себе было невозможно. Встреча длилась около пяти часов. Все эти пять часов я выстоял на трибуне. Реакция у слушателей была бурная, потом фрагменты этой встречи были опубликованы в газете ВКШ - конечно, в изложении, коротко, но острее, выше, чем находилась планка гласности в тот момент в целом в средствах информации. Конечно, все пять часов были записаны кем надо...
Итак, когда мы поздоровались, Горбачев спросил: "Что, с комсомольцами встречался?" Я говорю: "Да, была встреча, и очень бурная, интересная". "Но ты там критиковал нас, говорил, что мы недостаточно занимаемся комсомолом?.." Я говорю: "Не совсем точно вам передали. Я говорил не "недостаточно", я говорил, "плохо" занимаются".
Он постоял, видимо, не нашел, что ответить. Несколько шагов мы прошли рядом. Я сказал ему, что вообще, наверное, надо бы встретиться, появляются вопросы... Он ответил: "Пожалуй, да". Ну, и все. Я считал, что, конечно, инициатива должна идти от него. На этом наш разговор закончился.
Вот за полтора года, пожалуй, единственный случай, больше мы не разговаривали, не встречались.
И все-таки я чувствовал: лед тронулся. Мое заточение подходит к концу. Начинается какое-то новое время, совершенно неизведанное, непривычное. И в этом времени пора находить себя.
26 марта 1989 года.
Последний день. Воскресенье. Я чувствую по всем своим домашним легкое волнение, излишнюю суету. Как-то это передается и мне. Но, конечно, мое необычное состояние могут заметить только жена и дети. Кто-то выглянул в окно и с ужасом увидел, что во дворе уже ждут с теле- и видеокамерами представители западных телекомпаний, прямо у дверей подъезда. Уже несколько месяцев соседство зарубежных корреспондентов стало для меня почти таким же привычным явлением, как и присутствие доверенных лиц. Последние дни я уже не мог шага сделать один, спрятаться от журналистов было невозможно. Я, конечно, понимал, это их работа, их профессия, но, честно признаюсь, выдержать такое давление очень тяжело.
А сегодня, понял я, будет пик журналистского ажиотажа. Жена и дети впервые увидят и почувствуют, что это такое, думаю, что это произведет на них тягостное впечатление.
Мы собираемся, одеваемся почти торжественно, выборы - всенародный праздник, и выходим из подъезда. И тут же на нас накидывается толпа журналистов, советских почти нет, в основном западные. Они зачем-то снимают наш семейный поход от дома до Фрунзенского районного Дворца пионеров, где расположен избирательный участок. Я, честно говоря, не очень понимаю, для чего они запечатлевают эти "исторические" кадры, но они носятся, снимают нас то сзади, то спереди.
А у самого Дворца совсем страшная картина. Примерно сто человек с камерами, светом, вспышками, диктофонами окружают меня, наседают, задают вопросы, перебивая, кричат на всевозможных языках. Прорываюсь сквозь толпу, поглядываю на своих, как там они... Они держатся, но явно из последних сил. Поднялся на второй этаж вместе с этой людской, наседающей на меня, массой, зарегистрировался, мне выдали бюллетень.
Я подходил к урне, на меня нацелились десятки объективов. Мне почему-то вдруг стало смешно... Я вспомнил тысячи одинаковых снимков из недавнего прошлого, когда наш стареющий лидер величественно и надолго замирал у урны с бюллетенями, ему явно нравился и этот праздник выборов, и он сам, и завтрашняя будущая фотография на первых полосах всех газет и журналов: "Генеральный секретарь ЦК КПСС, председатель Президиума Верховного Совета СССР товарищ Л. И. Брежнев на избирательном участке..."
И когда на меня наставили теле-, кино- и фотокамеры, я почувствовал, насколько нелепо это выглядит со стороны, пробормотал: "Так дело не пойдет, это кадр из эпохи застоя", - быстренько опустил бюллетень и поспешил к выходу. Кажется, меня никто не успел сфотографировать за этим торжественным занятием: опусканием бумаги в щель, - все корреспонденты бросились за мной и по дороге снесли кабину для тайного голосования. В общем, мне было искренне жаль членов избирательной комиссии, на них обрушился смерч, ураган, и я попытался как можно скорее выйти на улицу, чтобы увести всю эту разбушевавшуюся журналистскую братию из здания Дворца пионеров.
Примерно в течение получаса я не мог вырваться из плотного кольца окружения, отвечал на вопросы по поводу выборов, своих шансов, будущего, прошлого и т. д. и т. п. Наконец прорвался, и почти бегом мы вместе с семьей поспешили от продолжающих нас преследовать журналистов в дом к моей старшей дочери, который был ближе. Там мы от всех спрятались и могли спокойно отдышаться и как-то осознать то, что происходит сегодня. А сегодня настал решающий день. И этот день подведет итоги предвыборной борьбы не с соперником, а с аппаратом.
Практически на каждом избирательном участке столицы находились мои бескорыстные помощники, которые, во-первых, тщательно следили за работой комиссии, чтобы исключить махинации, подтасовки (но я в это не верил, думал, на такое никто бы не пошел), а во-вторых, они сообщали результаты голосования, когда становились известными самые первые предварительные итоги.
За цифры, практически за каждый голос, мы -волновались не случайно. Стало известно о неожиданно принятом решении - всех советских служащих, работающих за рубежом в 29 странах, причислить к Московскому национально-территориальному округу. Это была еще одна, наверное, последняя попытка повлиять на результаты выборов. Всем было ясно, что цифры из-за рубежа поступят самые безрадостные. Скорее всего, в каждом посольстве все послушно проголосуют так же, как проголосовал посол. Все-таки это за границей... Именно поэтому в Москве должен был быть явный перевес, чтобы никакие печальные известия из-за рубежа не могли повлиять на результат.
Когда журналисты, дежурившие у подъезда старшей дочери, поняли, что ждать меня бессмысленно, и разошлись, мы выбрались из своего убежища и решили просто погулять по городу. Каким-то светлым было это путешествие по Москве. Проходили люди, здоровались, улыбались, желали успеха...
Вечером мне сообщили первые предварительные результаты. По всем округам с явным преимуществом я шел впереди. Практически ничто уже не могло помешать моей победе.
"Борис Николаевич! К Вам очень хорошо относятся по всей стране. Все-таки странно, почему делегатом партконференции Вас избрали в Карелии. Почему не в Москве? Или в Свердловске?"
"Скажите, почему на конференции Горбачев Вас не поддержал?"
"Помните Чикирева? Кого он защищал, когда стучал себя в грудь?"
"Не жалеете ли Вы, что с критикой культа личности Генсека выступили перед юбилеем 70-летия Октябрьской революции, а не на XIX партконференции? Не отказало ли Вам чувство политического момента?"
(Из записок москвичей во время встреч, гчитнн-гов, собраний)
К XIX Всесоюзной партконференции готовились все. Готовилось руководство, аппарат Центрального Комитета, многого от нее ждала партия, да и все общество. Сейчас уже можно определенно сказать, что, конечно, конференция смогла дать толчок развитию общества. Однако не стала тем историческим поворотным моментом в жизни страны, каким партконференция должна была стать. Некоторые ее решения оказались более консервативны, чем состояние общества в тот момент. Например, предложение о совмещении функций партийных и советских руководителей, начиная с Генсека и заканчивая районными секретарями, явилось для людей чем-то вроде грома среди ясного неба. Даже Сталин, помнится, не позволил себе соединить две эти должности... Народ это предложение активно не поддержал, зато большинство делегатов послушно приняли резолюцию на этот счет.
Как я уже сказал, к партконференции готовились. Тщательнее обычного избирали делегатов, причем избирали по инструкции, разработанной ЦК- В организации псевдовыборов активно преуспел Разумов, первый зам. зав. орготделом ЦК. Все кадровые вопросы были практически в его руках, и потому субъективизм, симпатии, антипатии, протекционизм были проявлены в полной мере.
Я тогда находился как бы в изгнании, работал в Госстрое, и руководству партии, властям, конечно, не хотелось, чтобы я вернулся к политической жизни. А я в себе чувствовал и силы, и желание начать работать, по сути, заново, да и принципы не позволяли мне спокойно, без борьбы уйти с политической арены.
В тот момент мое выступление на октябрьском 87-го года Пленуме ЦК по-прежнему для всего народа было скрыто, и, конечно, определенный ореол таинственности веял над всей этой ситуацией.
Партийные организации страны стали выдвигать меня делегатом на конференцию. И первой задачей аппарата было не допустить моего избрания. Я был министром, должность достаточно высокая, и в общем сомнений не было, что министры на конференцию будут избраны. Но, смотрю, всех по разным регионам избирают, а меня нет. Полное молчание. Конечно, существовал реальный шанс быть не избранным на XIX партконференцию. Сначала я даже как-то не осознал, что шанс этот более чем велик, но аппарат старался вовсю, - прошло время, и скоро выяснилось, что я оказался единственный министр, не избранный на конференцию. И тогда я понял, насколько все серьезно.
Я считал, что должен попасть на XIX партконференцию и обязан там выступить. Но что делать, если партаппарату, как фокуснику, манипулирующему выборами, удастся меня изолировать, я не знал. По крайней мере, я бы не стал куда-то звонить, чего-то от Горбачева или других членов Политбюро требовать, говорить, что я член ЦК, меня не выдвигают, так не положено, это нечестно... Я не скрывал, по крайней мере, сам от себя, что XIX партконференция, во-первых, даст мне возможность объяснить людям, что же произошло на октябрьском Пленуме, а во-вторых, предоставит, может быть, последний шанс вырваться из политической изоляции и опять начать активно участвовать в общественной жизни страны. Я всегда считал и сейчас считаю, что ничего политически ошибочного в моем выступлении на октябрьском Пленуме ЦК партии не было. И потому был уверен, что мое обращение с трибуны XIX партконференции к ее делегатам, к коммунистам страны, просто к людям поставит все на свои места. Если бы я оказался не избран на конференцию, для меня это было бы тяжелейшим ударом. Наверное поэтому даже не пытался загадывать, что буду делать, если конференция начнется без меня. Уехал бы из Москвы, смотрел бы конференцию по телевизору, попросил бы у Разумова пригласительный билет?.. Нет, даже гипотетически не хочу рассуждать на эту тему. Я обязан был стать делегатом партконференции, и другого варианта быть не могло.
Поднялись свердловские, московские предприятия, коллективы других городов стали принимать решения о моем выдвижении делегатом конференции. Но аппарат стоял насмерть, и часто все это походило просто на фарс в традициях самых-самых застойных времен. Хотя вроде вокруг разгар перестройки, по крайней мере, уже третий ее год. Систему придумали такую: партийные организации выдвигают множество кандидатур, затем этот список попадает в райком партии, там его просеивают; затем в горком партии, там просеивают еще раз; наконец, в обком или ЦК компартии республики. Решая в узком кругу, оставляли лишь тех, кто, в представлении аппарата, не подведет на конференции, будет выступать и голосовать так, как надо. Эта система действовала идеально, и фамилия "Ельцин" пропадала еще на подступах к главным верхам.
Как я уже говорил, активно проявили себя москвичи, выдвинув меня на многих предприятиях, но где-то, еще не доходя до горкома, а в других случаях и в самом горкоме, моя кандидатура исчезала. Многие партийные организации Свердловска выдвинули меня - Урал-маш, Электромеханический завод, Уралхиммаш, Верх-Исетский завод, Пневмостроймашина и другие крупные предприятия. И Свердловский горком под этим мощным нажимом принял решение рекомендовать меня. Но это еще не все, следующий этап - пленум обкома партии. Там разгорелись настоящие страсти.
Когда рабочие пригрозили забастовкой, а пленум все не мог принять решение, чувствуя, что напряжение нарастает, ситуация может выйти из-под контроля, в ЦК решили отступить. И практически уже на последнем региональном пленуме, проходящем в стране, - он состоялся в Карелии, - меня избрали на конференцию. Мои "доброжелатели" не могли позволить, чтобы я прошел делегатом от таких крупных организаций, какими являлись Москва и Свердловск. Поэтому чуть ли не в последний день я оказался в Петрозаводске. На пленуме меня встретили хорошо, тепло, побывал я в нескольких организациях. Интересный край, интересные люди, хотя, как и всюду, много проблем - экономических, социальных... В общем, так я оказался среди тринадцати делегатов XIX партконференции от Карельской областной партийной организации.
В этот момент произошло еще несколько острых ситуаций. Я рассказывал уже, что во время политической изоляции имя мое в советской прессе было под запретом - такого человека, как Ельцин, вообще не существовало. А западные журналисты постоянно просили у меня интервью, одно из них я дал трем американским телекомпаниям, в том числе и Си-би-эс. Мне сложно понять, зачем понадобилось американцам, выпуская программу в эфир, перемонтировать один из моих ответов, но тем не менее они это сделали, и разразился большой скандал. На одной из пресс-конференций Горбачев сказал: мы с ним, то есть со мной, разберемся, и если он забыл, что такое партийная дисциплина и что он пока еще является членом ЦК, мы ему напомним, в общем, что-то в этом духе.
Кроме этого, произошел еще один неприятный для меня эпизод. Перед самой партконференцией совершенно неожиданно для меня позвонил обозреватель "Огонька" Александр Радов и предложил сделать для журнала большую беседу. Хотя мне было и приятно, что один из самых популярных журналов в стране, я его обычно читаю полностью, - решил рискнуть и попытаться напечатать интервью со мной, все же я сказал - нет. "Мы будем долго разговаривать с вами, - сказал я журналисту, - вы подготовите беседу, дальше опять будем серьезно работать уже с текстом, а потом все это запретят печатать". Радов настаивал, говоря, что "Огонек" сильный журнал, мы ничего никому показывать не будем, главный редактор В. Коротич острые материалы берет на себя; в общем, уломал он меня, я согласился. И действительно, мы много работали над этим интервью, для меня это было первым выступлением в советской прессе после октябрьского Пленума, поэтому я очень серьезно отнесся к этой публикации. Ну и, естественно, когда все уже было готово, ко мне приехал обескураженный Радов и сообщил, что публикацию из "Огонька" сняли. Коротич решил показать интервью в ЦК, и там потребовали, чтобы материал не появлялся на страницах журнала.
Я не очень удивился, поскольку внутренне был к этому готов, хотя, конечно же, расстроился. Психологически чрезвычайно тяжело ощущать себя немым в собственной стране и не иметь возможности что-то объяснить или сказать людям. Но в этой ситуации больше всего меня поразил В. Коротич, который вдруг стал объяснять в своих интервью, что беседу со мной он не опубликовал потому, что она якобы была не очень хорошая и будто бы я отвечал не на те вопросы, какие журнал интересовали, в частности, мало рассказал о своей новой работе, и вообще с этой беседой надо еще долго работать... Короче, главный редактор решил взять всю ответственность на себя и прикрыть собой руководство ЦК. Зачем? Неужели он сам не понимал, что безнравственно не давать слово человеку, который думает иначе, чем пусть даже сам Генеральный секретарь? Кому, как не ему, журналисту, защищать общечеловеческие принципы свободы слова? Но нет, он начал выкручиваться, что-то выдумывать, вместо того чтобы сказать то, что было на самом деле... Ну, если уж боялся, на худой конец мог бы просто промолчать. Так было бы честнее.
Достарыңызбен бөлісу: |