Александр Филиппов Социология интеллектуалов: Арнольд Гелена и Хельмут Шельски



бет4/5
Дата28.06.2016
өлшемі258.5 Kb.
#163959
1   2   3   4   5

В противоположность расхожему мнению, что Шельски в своих социологических сочинениях с самого начала специализировался на разыскании стабильных структур, мы обнаруживаем у него явное предощущение грядущего конфликта, а истоки этого конфликта обнаруживаются в напряженном взаимодействии со стабильными институтами критически-рефлектирующей субъективности, которая хотя и описывается как свойство современного человека вообще, но социологически может быть зафиксирована только как нечетко очерченная группа интеллектуалов. Подтверждение нашей точки зрения мы находим у известного западногерманского социолога В. Липпа, участника мемориального сборника «Хельмут Шельски — социолог в Федеративной Республике». По мнению Липпа, Шельски был «социологом свободы». В период, к которому относятся цитированные нами статьи, первоначальный порыв, связанный с восстановлением страны после войны, уже иссяк. Упрочились и утвердились новые структуры: бюрократия, техника, автоматизация, средства массовой коммуникации, система социальных гарантий. Тогда в США Д. Белл с удовлетворением говорил о «конце идеологии», а в ФРГ А. Гелен — о «конце истории» и «культурной кристаллизации», означавшей окончательное отвердение всех основных структур. Именно в них искал Шельски место и возможность свободы – и находил ее в нонконформистской установке по отношению к обществу, в уединении, в институционализации постоянной рефлексии. И тут он оказывался ближе не к Гелену и даже не к Дарендорфу (с его знаменитыми дистинкциями в «Человеке социологическом» [4]), а к Хабермасу и всей Франкфуртской школе. По Липпу, соответствующий понятийный аппарат он пытался в начале 70-х годов использовать для контакта с левым студенческим движением. Но, в отличие от франкфуртцев, он оставался институционалистом. «Шельски не нравилось у Гелена не только то обстоятельство, что у того слишком мало оставалось места движению рефлексии, поискам смысла отдельным человеком и свободе субъекта. Прежде всего, Шельски не мог согласиться, что цельные „истинные" институты были только в прошлом и даже только в архаическую эпоху развития человечества, а в настоящем надо констатировать их „отсутствие”» [14, 87]. Но, отказываясь видеть, как Гелен, только упадок в современных институтах, теоретически осмыслить реально происходившие процессы упадка он не смог и потому под конец впал, подобно Гелену, в культур-критические ламентации. Не все обстояло гладко и с постижением субъективного. По Липпу, антиинституциональное поведение Шельски понимает трагическим образом: оно не только оказывается виноватым перед существующими институтами, но и не имеет гарантий новой институциональной целесообразности, «и, в конце концов, даже там, где подчеркивается диалог, дискуссия, аргументация, обстоятельства оказываются против него» [14, 92]. Правда, Липп, как нам кажется, переоценивает склонность Шельски сводить баланс институционального и субъективного в пользу последнего. Дело не в одном иституционализме Шельски, но и в том, что он чувствовал себя тысячью нитей привязанным именно к данным, не без его участия созданным институтам ФРГ именно как гарантам индивидуальной свободы.

Итак, в те годы, когда Гелен сочувственно-социологически говорил о трудностях интеллигенции, Шельски не без тревоги писал о напряженном отношении между критической рефлексией и стабильностью институтов. Когда Гелен клеймил разбушевавшуюся субъективность, Шельски рассуждал о том, что рефлексия (в предельном социальном осуществлении – «элита рефлексии», интеллектуалы) грозит опрокинуть самые условия своего существования. Еще со времени классического немецкого идеализма, говорит Шельски, техника рефлексии состояла в том, что обращение мышления на себя самое служило оценке социальных отношений с точки зрения несомненных целей. Для нынешней рефлектирующей элиты эти ценности суть «посюстороннее спасение», «окончательная эмансипация всего общества» и т. п. При этом она стремится «монополизировать рациональность», выдает свое знание за высшее, интегральное знание, рациональность как таковую, снимающую ограниченность других родов знания. Недаром Шельски недобрым словом поминает немецкую традицию ставить разум выше рассудка, а ценностную рациональность — выше целевой.

Рассуждая о видах знания, Шельски целит в Юргена Хабермаса. Он напоминает о знаменитом членении знания у М. Шелера на знание ради господства (практического овладения миром), знание ради образования (внутреннего саморазвертывания личности) и знание спасения (участия личности в божественной мирооснове). Отдавая приоритет «эмансипаторному знанию» (знанию, позволяющему человеку эмансипировать себя и общество), Хабермас, говорит Шельски, делает выбор в пользу знания ради спасения. Культивирование «интимно-личностного» развития, наряду с принципом диалога, обговаривания, критического переосмысления, — это буржуазно-либеральный идеал. И поскольку по ранней книге Хабермаса об общественном мнении "Структурные изменения общественности" [11] можно было судить о его либеральной установке, она встретила позитивное отношение Шельски. Но когда критика локальная превратилась, как решил Шельски, в критику тотальную, а субъективность вышла за пределы частной жизни и стала меркой для этой тотальной критики, она перестала быть той непосредственной личностной субъективностью, которая предполагается в буржуазно-гуманистической традиции.

Вообще, в такой критике все близкое, знакомое, сподручное отвергается в пользу постулированных идеалов, многие из которых суть недопустимая экстраполяция этого близкого и знакомого. Именно так — вслед за Геленом — трактует Шельски и утопический идеал «большой семьи», который выдвигают «новые левые», отвергая реальную семью как обитель частной жизни. За конкретными обвинениями Шельски скрывается, однако, очень сложный вопрос: существует ли еще в современном обществе (а для Шельски это в первую очередь западногерманское общество) инстанция, которая была бы компетентна «мыслить всеобщее». Это не сугубо философский вопрос. Это совершенно конкретная проблема. Если известно, что любое профессиональное знание локализовано границами своего предмета, то естественны поиски тех, кто мог бы познавать (и нести ответственность) за общество в целом. Это должны быть люди, не только не ограниченные узкими профессиональными воззрениями, но и узким классовым или групповым интересом. Неоднократно предпринимались попытки увидеть в этой роли суверена или работников государственного аппарата. Так было и в Германии в эпоху строго иерархического деления общества. Тогда предполагалось, что верхушка общества, помимо частного «верхушечного» интереса, желает сохранения и процветания всего общества.



Но одновременно существовала и другая традиция — традиция «общественного мнения», «общественности» или (в формулировке А. Вебера и К. Маннгейма) «свободно парящей интеллигенции». Здесь и возникает своеобразное родство-противостояние интеллигенции и бюрократии. Если Шумпетер и Гелен преимущественно обращали внимание на сродство претензий интеллектуалов и иерархической структуры общества, то Шельски больше заинтересован не тем высшим слоем управляющих, о которых Шумпетер пишет, что они имеют «добуржуазное» происхождение, а судьбами «образованной буржуазии» и «буржуазной образованности». Либеральное государство в Германии, пишет Шельски, возникло благодаря образованным чиновникам. «Этот слой „слуг государства” жил этосом служения, который налагал на них такие же обязательства по отношению к объективности, как и по отношению к основанной на автономии совести идеалистической нравственности» [17, 113]. Конечно, это касается только нормативных представлений. В жизни играли свою роль и другие соображения. Однако характерно, что именно из этого слоя вышли и М. Вебер, и Ф. Лассаль, и О. Бисмарк, и А. Швейцер. Даже нацистский режим не смог бы существовать, не сумей он использовать это самое стремление чиновников служить «объективно необходимому». И в то же самое время именно этот слой дал наиболее решительных борцов с нацизмом внутри Германии, полагает Шельски. С этим же слоем он связывает и послевоенное возрождение. Историческое значение этого слоя состоит в том, что он соединяет, опосредует «практически ориентированную функциональность» и следование «буржуазно-гуманистическим» идеалам. Основным институтом, объединяющим и опосредующим оба этих момента, является немецкий университет в том виде, как он был основан В. фон Гумбольдтом. Ныне же, продолжает Шельски, именно это «стабилизированное напряжение» между, с одной стороны, индивидуально-нормативной нравственностью, а с другой — развитием и общественным приложением функционального знания находится в процессе разрушения. Кризис образования, неспособного соединить передачу функциональных знаний с нравственно-гуманистическим воспитанием, кризис университета, ставшего базой возникновения среди студентов преимущественно гуманитарных (т. е., в свою очередь, лишенных «функциональных знаний» и соответствующих установок) специальностей тех самых тенденций, которые Шельски определил как «новую религию спасения», — все это Шельски рассматривает в связи с соответствующими изменениями и в аппарате управления. «В наши дни давно уже отказались от сопряженных с „государственной службой” обязательств, предусматривавших свободное от господства и нейтральное по отношению к партиям служение общему благу в рамках основной политической конституции общества, в которой воздают должное личным усилиям (Leistungen)" [17, 124]. У этого отказа есть две стороны. С одной стороны, появилась возможность эксплуатировать готовность к служению, которая сохраняется у "образованного слоя". Подчиняясь политикам, которых больше интересует успех на выборах, чем общее благо; подчиняясь "макиавелистской господствующей клике", какая была в нацистской Германии, "он служит целям, за которые, исходя из своих просвещенчески-нравственных высших целей, отвечать не может" [17, 124]. С другой стороны, именно этот опыт приводит к тому, что данный слой "чувствует обязанность политически „ангажироваться”, т. е. самому стремиться к политическому господству", отказаться от „свободы от господства" [17, 124]. Однако в целом Шельски считает теперь естественной враждебность «социально-религиозной элиты» всем техникам, инженерам, управляющим — всем, кто имеет дело с объективными закономерностями, с «давлением обстоятельств». Никакого настоящего развития идея о том, что – им же самим описанная — моральная деградация государственного аппарата и превращение университетского профессора из «слуги государства» в «социал-религиозного проповедника» представляет собой двуединый процесс, у него не получает. Зато много и подробно говорится о том, что современный престиж образования не имеет под собой реальной почвы и что это пережиток тех времен, когда оно соединяло в себе нравственный, институциональный и функциональный моменты.

Таким образом, легко ощутить у Шельски ту же тоску по каким-то большим, выходящим за круг обыденного существования и даже принципиально трансцендирующим его целям, которую он находит у своих сограждан. Шельски соглашается с Геленом, что целей таких на самом деле нет. Значит, все построения новой «рефлектирующей элиты» ложны. Но тоска по ним есть — оттого-то есть социальный базис, поддающиеся внушению интеллектуалов-проповедников люди (в 1979 г. Шельски написал целую книгу, посвященную критике одного из таких интеллектуалов — Э. Блоха [18]; в специальном ее разделе «Община Блоха» он рисует «социальный портрет» его последователей, людей, не находящих утешения в круге наличного существования). Гелен и Шельски отрицают не только конкретные цели и аргументацию левого молодежного движения в ФРГ, его идеологов и «симпатизантов», но всякую, как мы уже сказали раньше, претензию на высшую, «интегральную» рациональность вообще. У них очень печальный опыт. Оба автора сильно обожглись на молодежном движении и порожденном им младоконсерватизме. Только у Гелена в последний период его творчества этатизм вытеснил либерализм, так что Шельски, остававшийся убежденным либералом, достаточно резко критиковал его в своих поздних работах. В приложении ко второму изданию книги «Работу делают другие», отвечая на критику, Шельски с сожалением отмечал, что до сих пор еще не исследован вопрос: не есть ли в ФРГ, как и в США, классический либерализм единственно возможная форма консерватизма?



Многое говорит за то, что Шельски показывает нам проблему именно в праволиберальной перспективе. Правильно расставить акценты и, быть может, еще сильнее приблизиться к социальной реальности ФРГ нам поможет одно из острейших выступлений Шельски. Шельски – социолог ФРГ по преимуществу – дополняет свое теоретическое исследование «персональными делами» наиболее характерных, но его мнению, представителей «нового клира». В книге «Работу делают другие» таких «дел» три: знаменитого психоаналитика А. Мичерлиха; крупного иллюстрированного еженедельника «Шпигель» и его издателя Р. Аугштайна, а также Нобелевского лауреата писателя Г. Бёлля («дело» Э. Блоха, как мы уже говорили, разрослось до целой книги).

Проиллюстрируем его подход именно "делом Бёлля". Бёлль был не только писателем, но и публицистом. В начале 70-х годов темой его публицистики неоднократно становились террористы, в том числе и знаменитая группа Баадера—Майнхоф. Бёлль принадлежал к тем «симпатизантам», кто смещал общественное мнение в сторону сочувственно-терпимого отношения к «гонимым», «жертвам системы». Но политические просчеты Бёлля образуют не основной, а вспомогательный материал для Шельски. Шельски отнюдь не инкриминирует возникновение или развитие терроризма критикуемым интеллектуалам. «Не философия мнимых радикалов „Франкфуртской школы” или „левых писателей” является причиной анархистского террора Баадера — Майнхоф, но беспомощно упущенные всеми демократическими партиями Федеративной республики духовные тенденции в университетах. О том, что там происходило, Бёлль и другие писатели подозревали столь же мало, сколь и депутаты всех партий бундестага» [17, 356]. Шельски специально подчеркивает, что крупные «левые» теоретики (Маркузе, Негт) и писатели (Йенс, Вальраф) отмежевались от терроризма. Он явно предчувствовал реакцию, подобную упрекам Р. Аугштайна, заявившего после выхода книги, что Шельски ставит интеллектуалов на одну доску с террористами и призывает к вмешательству государство. Но этого у Шельски нет, «Террористы, такие, как банда Баадер —Майнхоф, именно благодаря применению физического насилия исключаются из группы смыслопроизводителей и посредников смысла, которые были предметом моего исследования» [17, 433]. Шельски как социолога интересует специфика той «публичности», в которой Бёлль с большой энергией, бросая на чашу весов весь свой писательский авторитет, проводил свои мнения. Как мы видели, Шельски совмещает в своей книге два подхода: от «жреческого» и от «классового» господства. Соответственно этому исследование о «Шпигеле» акцентирует «классовый» аспект и называется «Шпигель. Боевой листок классовой борьбы», а о исследование о Бёлле — «жреческий»: «Бёлль — кардинал и мученик». Это не мешает ему и в случае с Бёллем начать с «классовых» аналогий, заявив, что Бёлль борется за обладание и господство над средством производства, называемым «публичностью». В доказательство Шельски приводит заявления Бёлля о консерватизме мелкой провинциальной печати в ФРГ. Для Шельски это свидетельство того, что концентрация средств массовой информации Бёлля не раздражает как таковая. Критикуя крупные газетные концерны, он имеет в виду лишь Шпрингера, но не Аугштайна, а критики теле- и радиокорпораций у него вообще нет. Бёлль критикует печально известную шпрингеровскую газету «Бильд», но он не учитывает, говорит Шельски, что ввести контроль на свободном рынке печатной продукции очень трудно. Если Бёлль спрашивает, кто притянет к ответу «Бильд», то Шельски, соглашаясь с ним по существу вопроса, спрашивает все же: а кто притянет к ответу самого Бёлля? Не только «Бильд» распространяет ложную информацию. То же делал и Бёлль, защищая террористов (что сам потом и признал, не указав, правда, в чем именно он исказил или передал ложную информацию).

Натолкнувшись на резкую публичную критику, Бёлль, продолжает Шельски, использовал ее, чтобы окружить себя ореолом мученичества. Критику любого рода он называл «фашистской травлей интеллектуалов». Шельски цитирует многочисленные заявления Бёлля, что тот не может жить в «этой стране» (ФРГ), не может работать в атмосфере травли. Не сомневаясь в искренности его слов, Шельски, однако, замечает, что Бёлль охотно использует возможность «публичных страданий» «в стремлении оставаться в центре событий» [17, 359]. Мы видим, что Шельски снова и снова возвращается к мысли о независимой моральной инстанции, способе ее конституирования и силе воздействия, о любопытных преобразованиях универсалистской этики в руках тех, кто претендует на исключительное ее представительство. Здесь Шельски «побивает» Бёлля его же собственным универсализмом. «Но есть еще одна сторона, которую я нахожу достойной презрения, -пишет он почти сразу вслед за тем высказыванием, которым мы оборвали наше предшествующее изложение. — Тот самый Бёлль, который жалуется, что невозможно духовно работать в обстановке постоянных гонений, который чувствует себя преданным, который хочет покинуть страну и т.д., этот самый Бёлль не тратит ни единой мысли или фразы но поводу того, что в этой стране есть немалая группа духовно работающих, которых три или четыре года постоянно подвергают гонениям, оскорбляют, оплевывают, жены которых подвергаются угрозам и оскорблениям, по отношению к которым сознательно применяется настоящий «психотеррор», а нередко и физическое насилие; он, кажется, не знает, что этими методами некоторые из них были доведены до самоубийства или тяжких заболеваний; он не хочет видеть, что „эту страну" давно уже покинул ряд людей, чтобы иметь возможность снова духовно трудиться. Конечно, это были не писатели, но ученые, а немецкие университеты для Бёлля — на Луне» [17, 359].

Противоречивую книгу Шельски можно правильно понять, только если оценивать все его содержательные высказывания с точки зрения его же высказываний теоретических. Из теоретических высказываний должно следовать, что не только «левая», но и «правая» пресса относится к органам «смыслопроизводства». А политические симпатии Шельски заставляют его почти исключительно критиковать «левых». Тогда понятно, почему он говорит, что Бёлль и «Шпигель» борются со Шпрингером за власть. С другой же стороны, «виновны» в господстве только гуманистически-универсалистски настроенные «смыслопроизводители». Тогда понятна критика именно «левых». Понятно и утверждение Шельски, что «Шпигель» представляет «новый класс», а Шпрингер и его «Бильд» — старый, капиталистический. Интерес же Шельски направлен именно на этот новый класс — вот он его и критикует. А вот как соединились эти две оценки на страницах одной книги, ответить труднее.

Определенный свет на эту проблему может пролить критика и антикритика Шельски. При том, что позиция его вообще не отличается ясностью, понимания она встретила еще меньше, чем заслуживала. Достаточно сказать, что сам Шельски заключил свою книгу выражением опасения, что понята она будет как «травля интеллектуалов». Так и случилось, и даже Хабермас не удержался от этого ярлыка. Впрочем, тот же Хабермас приводит поистине убийственные замечания Р. Левенталя о «трех ложных отождествлениях», на которых базируется Шельски: 1) отождествление «общественного сектора» и класса; 2) отождествление влияния и власти и 3) отождествление необходимо кратковременного эсхатологически-хилиастического притязания веры и религии, способной к долговременному влиянию на обыденную жизнь общества [11, 46]. Хабермас к тому же называет среди истоков неоконсервативной критики «нового класса» не только идеологические клише времен процесса Дрейфуса. Он указывает и на реальные тенденции в обществе: например, на увеличение доли «академических профессий», повышение роли системы науки и воспитания. Шельски же пишет лишь о небольшом круге людей, создавая конструкцию, которая соответствует «разве что самим неоконсервативным интеллектуалам». Но, подобно Шельски, Хабермас указывает и на важную роль кризиса в системе образования. Реформа образования проходила действительно под влиянием леволиберальных установок, но из ее во многом непредвиденных последствий неоконсерваторы сделали вывод о разрушительных культур-революционных намерениях интеллектуалов, объединяя критику общества, левый терроризм и систему образования в одну «фатальную связь».

Среди теоретиков, более позитивно относящихся к Шельски, его теоретическая конструкция тоже не нашла особого сочувствия. Уже цитированный М. Пришинг полагает, что определение интеллектуалов как элиты рефлексии приводит Шельски к порочному кругу, а в понятии «нового класса» он просто противоречит себе, ибо с ним плохо совместимы определения, близкие к понятию «свободно парящей интеллигенции». Издателя, редактора, леворадикального студента и профессора объединяет только то, что они воздействуют на общественное сознание. Но нельзя — здесь Пришинг совпадает с Левенталем — путать влияние и власть. Нельзя, продолжает он, не учитывать различий между «левыми» обществоведами, нельзя отождествлять их с обществоведами вообще, а тех — с интеллектуалами как таковыми. Нельзя забывать, что аппарат информации и социализации в ФРГ имеет скорее либерально-консервативный, чем «левый», характер. Впрочем, соавтор Пришинга по мемориальному сборнику X. Зайдль более свободно использует соответствующие понятия. Хотя он (как и многие сочувствующие Шельски авторы) склонен видеть в «господстве смыслопроизводителей» временный феномен, сильно переоцененный Шельски в смысле значимости и долговременности, он видит в этих понятиях иную, «практическую» пользу. «Теперь каждому глупому университетскому кривляке или лодырю можно возразить, что сам-то он — смыслопроизводитель; можно классифицировать всякого болтуна, который еще и не разговаривал в своей жизни с рабочим и уж тем более не занимался ручным трудом, но захлебываясь говорит об угнетении, как члена эксплуататорского класса элиты рефлексии...» и т.д. [23, 108—109]. То, что так наивно высказывает Зайдль, действительно нашло применение у неоконсервативных идеологов. С точки зрения возможности такого применения Шельски и критиковали чаще всего, он же отвечал, что оценивают не содержание, а воздействие книги.

Легко заметить, что все такого рода возражения часто бьют мимо цели. С самого начала было ясно, что большинство построений Шельски относительно «классовой борьбы» нельзя понимать совершенно буквально. Точно так же и его высказывания о леворадикальном движении суть лишь моменты более обширного построения, так и не подвергнутого соответствующей критике. Но самой непредсказуемой оказалась реакция Г. Бёлля, постаравшегося стать выше личных обид. Бёлль предложил рассмотреть ту объективную тенденцию, в результате которой разрушились общезначимые авторитеты, а их место заступили «относительно ненадежные силы»: писатель, да и вообще интеллектуалы. «То, что общественность, общество и даже государство, писал Бёлль, — не порождает больше чувствительно функционирующей моральной инстанции... это я нахожу гораздо более обеспокоивающим. ..» [17, 434]. Если для Шельски Бёлль слишком уж объективистски смотрит на вещи и потому напрасно не ощущает своей вины в происходящем, то главное для него все-таки в другом: в современных условиях всякий, кто начинает ориентироваться на средства массовой информации, будь то писатель или ученый, создавший общедоступный бестселлер, не может избежать и сопряженных с этим опасностей. Ему навязывают ту самую роль, которую Бёлль так болезненно воспринимает. «Что можно противопоставить этому? На это есть лишь один последовательный ответ: молчание в этого рода средствах коммуникации...». На такое молчание Шельски выражал готовность обречь и себя.

Воспринимая Шельски как теоретика правых партий, Бёлль задавал вопрос, откуда такая пропасть между интеллектуалами и ХДС? Для Шельски это лишнее свидетельство того, что для Бёлля писатели — политическая сила, это основная ошибка политической позиции писателя. И отсюда же, говорит Шельски, ошибочное мнение о моей книге, будто я снова пишу о противоречии между «духом» и «властью». «Я хочу высказать это ясно: Я сожалею как раз о тождестве „духа” и власти в современной ситуации Федеративной Республики, ибо это уводит „дух”... на партийно-политические фронты власти, которые он затем пытается реализовать как свои собственные. Противоположность «смыслопроизводителей», вскрывшаяся в Федеративной Республике, состоит в отношении литературы и науки. Почему господин Бёлль усматривает оппонента по диалогу в ХДС? … Потому что он в своем общественном воздействии ставит себя на этот уровень. Почему не хочет он, что касается «другой стороны», войти в диалог с такими философами, как Гелен или Люббе, такими политологами, как Хеннис или Кальтенбруннер, или такими социологами, как Альберт или Луман? В опасности — не «общественное мнение»; но его духовно продуктивным истокам в литературе и науке по ту сторону партийно-политических или «соотнесенных с властью» идентификаций угрожает ныне в Федеративной Республике опасность взаимонепонимания. Здесь корень поляризации» [17, 439].



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет