Публикуется по книге: Омуркулов Кадыр. Стон ледника: Публицистика и проза. Б.: Шуру, 2004. 264 стр



бет5/11
Дата16.06.2016
өлшемі1.21 Mb.
#139227
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11
Глава пятая. СТОН ЛЕДНИКА
ЖИЛИ-БЫЛИ
Жили-были старик со старухой, и был у них медведь. Вернее, медведь, был у старика, которого звали Аязмергенчи, что значит Аяз — охотник. А старуха была почти не причем, она терпела зверя и уже, казалось, не замечала его, потому что, как признавалась сама Кумар, он порядком намозолил ей глаза. Старый Аяз — а тогда он еще не был старым — пришел с охоты с добычей. Привел это страшилище. И старуха — можно сказать, тогда еще совсем молодая — долгое время не соглашалась оставлять его дома, а тем более называть, как просил Аяз, Акжолтой — «приносящий удачу», хотя и была на сносях и в эту зиму родила мальчика. Причиной ее упорства, наверное, была сочувствие мужу: лохматый еще безымянный зверь, оказывается, первым набросился на Аяза и рассек ему ухо. Потом оно срослось, остался только розоватый шрам. Но это было потом, а с первым чувством, будь то гнев или любовь, трудно сладить, и отяжелевшая в ту пору Кумар запричитала, призывая проклятия на голову зверя, чем сильно всполошила соседей.

Старуха до сих пор носит в себе обиду на зверя, словно это не старого Аяза, а ее ухо ноет перед непогодой. Она упорно не признает его клички — Акжолтой.

Она называла медведя «тулуп» или «шкура», словно предугадывая естественный конец таких разбойников. Как бы там ни было, а прожили они вместе много лет. Всякое пришлось пережить за это время — и хорошее, и плохое, были разные времена, и тепло было, и холодно. История, о которой идет речь, случилась совсем недавно, поздней весной, когда все покрывается зеленью и жизнь становится в радость.

...Шел старый Аяз теплым весенним утром после исполнения служебных обязанностей, напросился на старости лет на спокойное место — сторожем на колхозную птицеферму: ведь каждому ясно, что нет никого смирнее ночных ослепших кур. А соседи говорили ему: «Аяз отдыхал бы. Ну чего не достает тебе? Все есть, и дети пристроены, и дальние, и ближние — все живы-здоровы. Отдыхал бы себе». Но Аяз настоял на своем н много часов проводил среди кур...

Шел старый Аяз проселком, а за ним, не отставая ни на шаг, ковылял медведь — он был вроде помощника при стороже, его побаивались деревенские собаки, страстные охотники до инкубаторских беспечных цыплят.

Шли они вразвалку, предвкушая сладкие сны, и, дойдя до хлопотливо журчащей речки, присели на зеленой лужайке. Старик не спеша снял стеганую безрукавку, положил на нее войлочную шапку, закатал широкие рукава рубахи, умылся, напился из ладони, а медведь тем временем побарахтался у камней и стал похож на мокрого суслика, потому что шерсть его промокла, как вата, повисла мокрыми клочьями.

Так было каждый день, и они, не сговариваясь, пошли дальше к дому. Дом стоял на пригорке, и надо было пройти мимо дворов, тополиной аллеи и кузницы. Как всегда, скандально залаяла собака соседа Абды.

Старуха Кумар, завидев их, вынесла самовар, поставила на кирпичи, залила водой. Старик вошел в просторный шалаш. Здесь пахло ветками и мятой. Он повесил ружье. Медведь шуршал за шалашом соломой, тоже располагаясь к отдыху.

Старик бережно открыл потертую крышку патефона и, не спеша, словно отдаляя минуты предстоящего удовольствия, стал накручивать пружину, ощупал пальцем иглу. Развязав узел ситцевого мешочка, взял единственную пластинку и, слегка протерев ее рукавом рубахи, поставил на диск. И возникли отдаленные звуки барабана и флейты. Это было «Болеро» Равеля. Патефон подарил старику колхоз давным-давно, после войны, в тот год, когда он выследил матерого волка. А патефон без пластинок — это все равно, что конь без уздечки. Так рассудили те, кто готовил подарок. А, как известно, когда что-то нужно, того обычно и не бывает: не было пластинки ни в своем, ни и соседнем сельпо. В последний момент кто-то обмолвился, что видел в раймаге. Далеко. За десять окриков. Окрик — это у нас, кыргызов, мера расстояния: один окрик, два окрика, семь окриков-вместо версты, километров. Да, далеко было до района. Но все же решили пластинку доставить.

Только саврасый скакун мог бы сказать, если бы обрел дар речи, что значит десять окриков, он обернулся туда и обратно за два часа, с него хлопьями падала бурая пена, и дышал он, как паровоз. Помнится, что бригадир похлопал его по мокрой стриженой холке, сказал сочувственно, но твердо: «За общее дело» и поставил на всю ночь на колхозный корм, рискуя выговором.

Действительно, в раймаге нашли пластинку — она была единственной и называлась «Болеро». Как выяснилось потом, никто раньше о ней не знал и не слышал. Аязу преподнесли подарок, и тут же, на сцене клуба, завели патефон, и, наверное, только теперь поняли по-настоящему аильчане, какой все же хороший подарок сделали охотнику.

...Доиграла пластинка, и Аяз все так же аккуратно и бережно вложил ее в ситцевый мешочек, и, пока он закрывал патефон, старуха расстелила скатерть в шалаше, принесла распаренный самовар.

— Хорошая музыка, — сказал старик. Кряхтя и сетуя на боль в ногах, он сел на одеяло.

— Будто первый раз слышишь!

С этих слов начиналось утро Аяза и Кумар — они означали приветствие. Затем обычно следовало молчание, и старик выпивал пиалу чая, прежде чем Кумар начинала посвящать его в разные новости. Но сейчас Кумар нарушила традицию, заговорила сразу. «Что-то стряслось», — подумал старик.

— Двадцать лет заводишь ты свой жаргылчак-ручную мельницу. Как тебе не надоест? Одно и то же! А новенький приемник без дела стоит.

— Хорошая музыка, — повторил старик, пытаясь направить разговор в привычное русло.

— Тем и хорошая, пока крутится — самовар закипает.

— Э-э, что ты понимаешь.

— Значить, я не понимаю, — сдержанно произнесла Кумар, — а ты сам понимаешь? А помнишь, когда я гостила у сватов, удавился наш месячный теленок? И все потому, что ты сидел и крутил свою мельницу.

Зашуршали ветки шалаша, показалась лохматая лапа Акжолтоя.

— А помнишь, как этот тулуп своротил печь и я три дня ее мазала?

— Ну, довольно, старуха, ты чего-то хочешь сказать, да не решаешься... Говори.

— Чего мне говорить, нечего мне говорить, — смягчилась Кумар, — все у нас не по-людски получается, — Сказав это, старуха замолчала, надеясь, что последует вопрос. Нет, не последовал. Пришлось начать самой:

— Ну-ка, скажи, неужели я хуже других старух? Чем хуже я этой глухой Асылбю или шепелявой Майраш? Ну, скажи!.. А ведь они купили вчера в автолавке цветные шалевые платки.

— Ко-ош! — старик успокоился, узнав причину. — Я же тебе взял маасы1, как ты и просила...

— У них тоже есть маасы.

— Ладно, старуха, уймись.

— Уймись, — усмехнулась Кумар. — Все до последнего рубля отдал Абды, сидим, как нищие.

— Он же дом строит. Вернет.

— Вернет этот скряга! Год будешь ждать. А завтра лавка уезжает.

— Ничего не поделаешь.

— Займи у Абды.

— Так я же сам дал ему деньги.

— А теперь пусть вернет часть.

— Как это?

— Вот я тебе и говорю, что не по-людски. А глухая Асылбю и шепелявая Майраш уже пять раз проходили в платках мимо нашего дома. Воображают! Что я, хуже них?

Кумар стала повторяться. От обиды, конечно. И потому Аяз рассудил:

— Все вы, старухи, одинаковы. А тут еще как назло медведь неосторожно повернулся, затрещали прутья шалаша и зазияла дыра.

— Ах ты, тулуп несчастный, шкура неободранная! — разгневалась Кумар. — Его только не хватало! Сбрось ты его с обрыва, ради бога, или отдай в школу, пусть из него чучело сделают...

Она схватила каталку и замахнулась было на медведя, но старик нашел для нее те слова, которые не могли не успокоить ее:

— Будет тебе платок.

...Старуха Кумар сказала правду — Абды был скрягой. Это знали все, знал и сам Абды. Поначалу аильчане пытались было осудить земляка, но потом, после одного случая, оставили в покое, примирились, как если бы человек родился картавым или кривоногим.

А случай был такой.

Каждый раз на исходе осени, когда умолкал па полях шум комбайнов и тракторов, старики начинали рядить и судачить, как скоротать предстоящую зиму, где, когда и у кого собираться.

И вот однажды, на очередной сходке, попросился в компанию стариков Абды. «Молод», — сказали старики. «Ничего себе, — возразил Абды, — пятьдесят скоро». «Молод — радуйся». Тогда вступился за него один из аксакалов — трудно сказать, кто именно, ибо сейчас все отказываются: «У него уже внуки — это раз, и мясо будет кому крошить — это два. Давайте примем». Согласились...

Проходили недели, наступила очередь Абды приглашать гостей. «Хорошо, — воскликнул Абды, — это счастье, когда в доме гости! Для вас не только барашка, я телки не пожалею». «Не вздумай», — озабоченно ответили ему аксакалы. «Нет, мудрые, я ради вас на все готов. Но вот что не дает мне покоя: а правы ли мы, что затеяли эти сборища-шерне? Совесть меня мучает. Шерне — это пережиток, это обычай, который остался от феодализма. А в каком веке мы живем?..»

Абды защелкал языком, покачал головой и опустил глаза. Задумались старики, внутренним оком оглядели свое прошлое и настоящее. Стали ждать, когда их начнет мучить совесть, но совесть упорно отмалчивалась. И тогда сказал самый мудрый: «Ты не прав, Абды». И шерне вновь пошло по кругу, только без Абды, который, говорят, с этого дня и получил к своему имени приставку «скряга». В аиле есть его тезки — Абды-рябой и Абды-учитель. Когда у него спрашивают: «Так ты какой Абды?» — он отвечает. «Скряга» и заливается привычным веселым смехом. А барашек, что не был зарезан им на шерне, стал маткой и принес двойню…

Прислонясь к ограде Абды, Аяз смотрел на резвившихся ягнят. «Все старухи одинаковы, — рассуждал он. — То подай, это подай. Вчера сапожки, сегодня — платок. Правда, платок — это не бог весть что, но ведь и Абды — не золотая рыбка». — Так думал Аяз, Абды стоял рядом и ждал, что скажет старик.

— Я к тебе, — сказал Аяз.

— Ага,— кивнул Абды.

— Займи денег. Рублей тридцать-сорок.

— Интересно, — удивился Абды, — я же сам у тебя занял.

— Все старухи платки купили, моя тоже хочет.

— Да-а, ты прямо удивил. Будто у тебя денег нет на платки?! Ты же видишь — я дом строю, — Абды показал на закатанные выше колен шаровары, — глину месил.

Аяз сказал:

— Я верну деньги... Если не веришь мне, я могу тебе Акжолтоя оставить дня на два.

— Деньги тебе займи, еще и медведя оставишь!

— Абды, меня старуха домой не пустит, понимаешь.

— Слишком много она себе позволяет. — Абды встал и, отряхивая свисающие шаровары, прошел домой, вынес деньги. Они попрощались, и Аяз пошел в сторону сельпо, где стояла автолавка. Акжолтой побрел за ним. Погрустневший Абды провожал их взглядом и вдруг, словно что-то вспомнив, крикнул:

— Послушай, дед! – Аяз остановился. — Оставь медведя. Медведя, говорю, оставь!..

Платок оказался на удивление красивым — большой, с ярким рисунком, с шелковыми кистями. «Не зря старуха шумела», — подумал про себя Аяз. Он так и сказал притихшей Кумар:

— На, принимай царский подарок. Накинь на себя... — Как тут ослушаешься? Надела она новое плюшевое платье, жакетку застегнула на все серебряные пуговицы, обула мягкие маасы и платок подаренный повязала.

— Ну прямо — невеста на выданье, — пошутил Аяз.

— Скажешь тоже, — смутилась Кумар.

— Пройди туда, а теперь сюда. Хорошо, ну, хорошо! — Она любовалась платком, не могла нахвалиться. Не заметили, как солнце поднялось, и полдень наступил. Старуха все поглядывала на дорогу — нет ли кого. Куда запропастилась Асылбю и Майраш, когда надо, они и носа не высунут... Кругом ни души. Только высоко в небе гудел самолет. Но и он быстро улетел.

— Старик, — обратилась Кумар, стараясь придать голосу будничность, — схожу-ка я к шепелявой Майраш, принесу заварку для чая.

— Сходи, и к Асылбю зайди заодно.


***
Утром следующего дня Аяз, как всегда, шел по проселочной дороге, остановился у речки, умылся, послушал ее звонкий лепет и направился к дому. Прошел тополиную аллею, миновал ограду соседа Абды и шел бы он дальше, да что-то заставило его остановиться.

Оглянулся и увидел Абды, ведущего на поводу медведя. Акжолтой был обвязан ремнями и, хрипя, тянул за собой толстое бревно. Аяз пошел ему навстречу.

— Абды, ты что придумал? Разве так годится? — В голосе старика зазвучала обида. Абды хихикнул:

— Это же хищник, зверь! Пусть привыкает.

— Он же старый, как я.

— Привыкнет. Вон сколько натаскал! — Абды показал на кучу бревен.

— Стыда в тебе нет, — рассердился Аяз. — А ну, отпрягай! — Он подошел к Акжолтою и стал было отстегивать ремни, но Абды взял его за руки.

— Успокойся. Я же купил у тебя хищника. Теперь он мой, чего ты вмешиваешься?

— О чем ты говоришь? Я же тебе не продавал!

— Не продавал? А платок, что — с неба свалился?

— Я занял у тебя. Завтра отдам.

— Не надо мне ни завтра, ни послезавтра.

— Абды, по-хорошему говорю, освободи Акжолтоя. — Аяз снял с плеча ружье.

Это развеселило Абды.

— Ну, давай, давай, стреляй! Да на что ружье твое годится? Во-он птичка щебечет — в нее и стреляй! — Абды вздохнул и повел медведя дальше.

Грустный, лежал старик в шалаше и слушал «Болеро». Обида на душе после разговора с Абды не проходила. «Бесстыдник,— думал Аяз, — нарочно загонит он Акжолтоя. Больно смотреть зверю в глаза». Печально вздохнул старик, ох, как печально. Давно не было ему так грустно и скверно. Он стал припоминать, когда с ним такое еще случалось, перебирал в памяти пережитое и вспомнил тот единственный, казалось, случай, опять же с ним, с Акжолтоем, связанный. Отвез он медведя в горы, в густые еловые леса, решил отпустить на волю. Хоть и привыкли они друг к другу, прижились и все же, рассудил старик, каждому свое, человеку — людское, а зверю воля. Посидели они рядом, попрощались и старик рысью погнал лошадь, даже не оглянулся, чтобы увидеть Акжолтоя в последний раз. Жалко было, худо было, привык, как к человеку. Но чему быть, того не миновать, — думал Аяз, пытался отвлечься и забыть. Так и просидел он целый день насупленно, не вымолвив слова, словно пост какой соблюдал. На следующий день, проснулся утром и глазам своим не поверил: Акжолтой сидел у шалаша, рядом с бешиком — колыбелью и привычно сторожил сон младенца. Как ни злилась, ни кричала на медведя старуха, а сидеть гляделкой у колыбели позволяла, потому что могла быть тогда спокойной, что ни куры, ни щенята не потревожат сон ребенка. В такие минуты на старуху сходила милость. «Ах ты тулуп косолапый», — говорила она, и это звучало как «светик мой» или «радость моя». И вот сидел он, покорный Акжолтой, у колыбели, старик не поверил глазам, но не проронил ни слова, не пошевелил пальцем, словно знал твердо, что так оно и будет, повернулся на другой бок и задремал...

Все это вспомнил Аяз и вновь опечалился... Вошла старуха и сняла пластинку с патефона. Кумар была тиха, усерднее обычного, она видела, что старик не в духе, и догадывалась чем это вызвано.

— Хорошая музыка, — сказала Кумар, но тот на нее так посмотрел, что она чуть не разлила чай.

— Что ты понимаешь! — старик обрушил на нее давно сдерживаемую ярость: — Ну ладно, скряга Абды чужой, что с него спросишь? А ты своя, одним одеялом укрываемся... Из-за тебя все!

— Не я одна, — робко сказала Кумар,— шепелявая Майраш, глухая Асылбю...

— Да замолчи ты! Почему вас молния не ударит?!

— Ну, старик...

— Что — старик?!

— Из-за этого тулупа?..

— Не тулуп он — душа живая!

...Вечером Аяз потащил соседу козу.

Скряга Абды посмотрел на козу, у которой от страха выкатывались и стекленели глаза, отвернулся, жалостливо покачал головой:

— Ты что, старик, не в своем уме? Зачем мне коза?

— Я тебе деньги отдам, а ее — впридачу...

Аяз старался быть спокойным, а в груди сердце разрывалось на части.

— Не надо мне козу и денег не надо! Мне медведь — помощник.

— Абды, прими козу, побойся бога, мы с твоим отцом были друзьями.

— Да, хороший был у меня отец, — замечтался Абды.

— Что правда, то правда, дети всегда в отца, - закивал Аяз.

— Хороший, да непутевый, — сказал Абды.

— Верно, непутевый, — согласился Аял. — Помню, его на охоту взял и пожалел — всю дичь мне перепугал,

— Да, хороший был он человек, но медведя не отдам. Коза — враг, все сожрет, кустика не оставит.

— Да это тихая коза, смирная.

— Ты что сватаешь ее как невесту?.. За такого здорового медведя такую маленькую козу?! Не дам, нет, не дам.

Так и пришел Аяз домой ни с чем, пустил козу пастись, закинул веревку на крышу дома.

— Может, что выпьешь? — спросила Кумар.

— Не надо мне чаю... Ах ты, скряга! Как в сказке все — и скряга есть, и баба-яга есть!

Старик пролежал до глубокой ночи в шалаше, подождал, пока луна не поднимется из-за гор. Луна была молодой, шириной на два пальца, как ребро верблюда. Она струила мягкий, прозрачный свет, и чуть пообвыкнув, можно было различить тропинку и каждый кустик.

Аяз пошел взглянуть на Акжолтоя и, если будет возможность, пошептаться с ним, повздыхать.

Абды привязал медведя в зимнем стойле для коровы. Оно было сделано из толстых бревен и накрыто шифером. Между бревнами можно было просунуть руку, стойки стояли на расстоянии аршина.

Старик окликнул медведя, стал нашептывать ласково, просил извинения, обещал освободить из неволи. Акжолтой не шелохнулся, не повел ухом, а только громко сопел и вздыхал во сне. Намаявшись за день, он спал.

— Устал, бедняга, — прошептал Аяз, — спи, Акжолтой, я подожду.

Старик остался сидеть у забора, ждать за толстыми бревнами. Здесь его и разбудила старуха под утро, в молочные сумерки. Кое-где мерцали звезды.

— Вставай, старик, — сказала Кумар, — не печалься, не мучай себя, я что-то придумала.

— Что еще? — сонно пробурчал Аяз.

— Пошли. — Больше она не сказала ни слова.

Вернувшись домой, она с какой-то торжественностью подоила корову, словно совершала обряд или чудодейство. Обвязав ведро марлей, она подвесила его на яблоневый сук. Молча подала Кумар старику палку и вывела со двора корову, жестом велела Аязу идти за ней.

— Эй, ты что надумала, — насупился старик. Кумар молчала.

— Я тебя спрашиваю! — повысил голос Аяз.

— Ты погоняй, — молвила наконец Кумар, — погоняй. Старик остановился, как вкопанный.

— Так ты корову хочешь отдать? Ты что — рехнулась?

— Не ты доишь, не твоя корова. Сама знаю... Где ты найдешь такую большую козу как медведь?! Нет такой козы...

Аил дремал, истекали последние минуты блаженной ночи. Спали в доме Абды.

Собака на цепи лениво приоткрыла один глаз, признала знакомых, заскулила сладко и снова погрузилась в свой чуткий песий сон.

Кумар прошла в стойло и, привязав там корову, вывела медведя. Акжолтой шел тяжело, как старик, на ходу натягивающий на себя шубу. Увидев Аяза, стоявшего за забором, он поднял морду и замотал головой, положил лапу на его плечо, полез обниматься.

— Ну, Акжолтой, ну! — пожурил его Аяз, потрепав за ухо, и, чтобы не заметила старуху, потер кулаком глаза.

Старуха цокнула языком:

— Тоже мне мужики... Пошли!

Они двинулись гуськом.

— Вот смеху будет, — попыталась улыбнуться старуха, — увидит скряга корову, глазам не поверит. Будет рассказывать, что медведь отелился. Вот увидишь, будет рассказывать, хотя узнает нашу буренку...

— Узнает — вернет...

И когда они уже подходили к дому, Кумар, чтобы совсем успокоить старика, сказала ему:

— Ты знаешь у нашей коровы вымя тугое, как ремень... Пусть жена скряги помучается. Так ей и надо, верно, Акжолтой?..

Медведь, словно соглашаясь, мотнул головой.

Растворились звезды в небе, как зернистая соль в воде. Забрезжил рассвет. Начинался новый день поздней весны, с виду обычный и неприметный...

Вот так все и было.
1975 г.
ЯСНОВИДЕЦ ИЗ АЛАБАША
В то лето в аиле Алабаш все только и говорили о снежном человеке. Казалось бы, откуда маленькому аилу, что приютился, как ласточкино гнездо, высоко в горах, в одном из тысячи ущелий, далекому от каких бы то ни было научных страстей, знать об этом загадочном существе. Ведь в других аилах было спокойно. Но случилось так, что одна из тропинок бесконечных искателей, уверенных в том, что напали на след снежного человека, пролегла через аил Алабаш. И если бы его нашли тогда, то, как знать, имя старой доброй Керез могло бы занять свое достойное место в этой истории. Преклонный возраст согнул ее в пояснице, но это не мешало ей всегда быть в добром расположении духа и, не зная устали, присматривать за большим хозяйством. Это она приветила жаждущих путников с ледорубами и рюкзаками и угощала джармой1 из чугунного шестиведерного казана, это она, близоруко щуря глаза и потирая ноющую поясницу, указала дорогу на Овечий перевал и рассказала, как найти Белую пещеру у снежного полога Муз-Адыра — Ледяной Гряды. Соседи издали поглядывали на странных пришельцев в штормовках, не решаясь зайти во двор Керез и утолить свое любопытство.

Гости, а это была одна из поисковых групп, вели себя сдержанно, были немногословны. Поблагодарив хозяйку за джарму, они дружно поднялись и, вытянувшись в цепочку, направились в ту даль, где сквозь полуденное марево проступали еле видимые очертания Ледяной Гряды.

Не успел утихнуть стук кованых ботинок путников щебень единственной улочки аила, как все свободные от летней колхозной страды старухи и многодетные бабы были у старой Керез. Та поведала, как оробела вначале — одни бородатые мужики и все с какими-то керки-топориками.

— Потом осмотрелась, вижу, не ангел смерти послал их ко мне. Достойные люди, достойные гости, — сказала она, радостно покачивая головой, — восемьдесят лет живу, шестьдесят — варю джарму, но первый раз, поверьте мне, первый раз в жизни опорожнили одним духом весь казан.

— Да, это хорошая примета, — молвила одна из старух

— Это к добру, к достатку, — поддержала ее другая.

Все нетерпеливо ждали, когда же расскажет Керез, зачем приходили путники.

— Чтобы узнать, где находится Ак-чункур — Белая пещера, — объяснила наконец Керез. — Они ищут снежного человека.

— Снежного человека?! — удивились в один голос старухи. — Это что за диковина?

— Говорят, он такой же, как и мы, только дикий, — стала объяснять Керез, чувствуя, как поразила новость собравшихся, — ростом побольше, голышом ходит.

— Ок! — всплеснула руками старуха, повязанная теплым платком, словно в былые годы, отгоняя от себя соблазн, но все же отогнула край платка и выставила ухо, чтобы не пропустить ничего из сказанного, зашептала быстро и привычно: — Ой-тобо, тобо, ой-тобо1!

— Ну, заладила, ой-тобо, — усмехнулась добрая Керез. — Я что слышала, то и передаю. Не сама придумала.

— Сколько живем здесь, а про такое и слышать не слышали...

— Ой, не скажи,— стала припоминать крепкая молодуха с грудным ребенком на руках, — иду я днями через холм у Рябого камня. За хворостом ходила, притомилась, дай, думаю, передохну, воды ключевой напьюсь. Сбросила вязанку, вдруг вижу — кто-то стоит, здо-о-оровый такой, я так и обомлела...

— Значит, о таком думала, в мыслях носила...

— Притомилась, видно, — рассудила добрая Керез, — ты же кормящая. Этот в снежных горах живет, у ледников, потому и называется — снежный.

— А-а,— облегченно вздохнула еще одна старая женщина, — а я-то решила, что он весь снежный, слепленный, думаю, как это так случилось, не может быть.

— А как же он не мерзнет в снегу?

— Он волосатый, как зверь.

— Ой-тобо, тобо, ой-тобо!

— Давно у нас такого не было, жили спокойно...

Посудачили старухи и многодетные бабы и разошлись. К вечернему ужину весь аил, и стар и млад, только и говорил о чудовище, об Ак-чункуре, где якобы часто он появляется. Дивились аильчане, говорили, что это выдумки праздных людей. Но ведь принимала же добрая Керез путников, серьезных и озабоченных, выпили же они казан джармы, значит, не басни это, не сказки. Да, чудо чудное! Пусть пионеры спросят у своих учителей, решили старики. А пионеры и спрашивать не стали, уже слышали раньше о снежном человеке, читали даже где-то, только не придали значения, думали, что это не касается жителей маленького аила Алабаш. Вот и пионеры говорят то же. Как же быть? Потолковали, посоветовались и решили ждать, пока Байтерек спустится с гор. Уж он-то должен знать, сколько раз ему приходилось распутывать, казалось бы, безнадежно запутанные узлы. Что ни говори, он — ясновидец.

Решили ждать Байтерека.
В аиле Алабаш его считали ясновидцем. Говорили о нем «олуя» или «кёзачык», что значит «знающий», «предсказывающий», «прозорливый», одним словом — ясновидец. Вначале это забавляло его, и он не пытался даже переубеждать уверовавших в него, тем более что это были люди пожилые, годящиеся ему в отцы и матери, уважаемые в аиле. Всегда почтительный к старшим, Байтерек не мог пререкаться с ними, а при случае говорил, смущенно улыбаясь и стараясь быть убедительным:

— Напрасно вы, дядюшка (или тетушка), верите тому, ничего во мне такого нет, да и времена нынче иные...

— Правильно, сынок, говоришь, — соглашались те, — очень даже правильно. Кто же из ясновидцев не говорил такого, все так говорят. Никто из них не сказал вот, поглядите, я — олуя, я — кёзачык. Это может только какой-нибудь прохвост. Твой дар — это свыше, тебе самому не узреть. Твое дело — сомневаться, наше дело — верить.

Услышав это впервые, он испытал чувство благодарности человеческой доброте и доверчивости, в самом деле, люди способны приписать тебе и приумножить способности, которых ты не имеешь, «Вот чудаки, — думал он про себя, — чудаки-добряки. Нашли ясновидца. Надо же. Как говорит тетушка Алдей: «Ой-тобо, тобо, ой-тобо...»

А началось-то все с обычной шутки, никто тогда не придал этому значения.

Гулял он с друзьями на веселой вечеринке. Время было послевоенное. Люди, месяцами и годами знавшие только печаль и страдания, радовались теперь каждому выдававшемуся случаю или событию. Радовались вместе, сообща. Добрая весть в какой-нибудь одной семье аила была общей радостью. Истосковались тогда люди по хорошим вестям.

Родился сын у друга Байтерека Мёнгубая. Одногодками были друзья, вместе росли, вместе птичьи гнезда разоряли, вместе пахали плугом на быках колхозное поле, в один год поженились, но Мёнгубай, счастливчик, стал отцом раньше Байтерека.

Шел пир горой. И вот возьми и скажи тогда Байтерек, что у него самого непременно родится дочь. И он так ласково посмотрел на свою жену Кайыр, что она только ради этого взгляда, казалось, была согласна родить ему семь дочерей. «Непременно дочь, — повторил Байтерек, — и тогда мы со своим другом сосватаем своих детей».

— Поглядите на него, на этого ясновидца, — пошутил кто-то из приятелей, вызывая общий смех. Никто из сидящих не подозревал тогда, что так оно и будет.

— Ну, если ты такой кудесник, предскажи и мне, — попросил другой.

— У тебя будет сын,— не задумываясь, изрек Байтерек и, не дожидаясь очередной шутки, оглядев сидящих кругом друзей, радостно уверял: — И у тебя сын родится, вот посмотришь. А у вас... — встретившись взглядом с незнакомым человеком старше себя (это был родственник Мёнгубая из соседнего аила), Байтерек мгновение замешкался, — и у вас сын родится. — Счастливый радостью друга, Байтерек так хотел в эту минуту счастья всем остальным.

Так оно и случилось. У Байтерека родилась дочь, у его двух друзей сыновья. И ровно через год приехал в Алабаш тот незнакомец из соседнего аила, родственник Мёнгубая, нашел Байтерека на дальнем джайлоо, где тот пас яков, и обнял его крепко, по-братски, по-дружески, и они покатились, хохоча и повизгивая, по пахучей, густой траве. У этого человека было открытое лицо с улыбчивыми морщинами и странное имя Из. Потом стала известна причина его буйной радости. Он десять лет не имел детей, и только на одиннадцатый год у него родился долгожданный ребенок. Сын. Никогда не смог бы забыть тот вечер Из у Мёнгубая, когда ему, бездетному, поблескивая глазами, Байтерек предсказал сына. Тогда он только закрыл глаза и сказал про себя: «Да будет по-твоему, масло на твои уста, ясный и добрый человек».

Сын. Для Иза это было невероятным чудом. И первым делом он прибыл отблагодарить того незнакомца, всегда смущенно улыбающегося парня. Он прибыл отблагодарить его за добрые пожелания, которые тот высказал совершенно незнакомому человеку. «Пожелавший добро — добро принес,— рассудил счастливый Из, ставший отцом, — отныне он самый близкий и родной человек».

— У меня родился сын, как ты предсказал. Понимаешь, сын! — хохотал Из. — Наследник! Я теперь не бесследен, у меня есть копытце... — И он опять обнимал Байтерека и не давал сказать ему слова.

Из привез овцу и, получив благословение Байтерека, зарезал ее и сам же освежевал. А позже, когда в юрте Байтерека собрались гости, чабаны и табунщики, выбравшие пастбища рядом с ним, Из достал из курджуна1 белый чапан2, сшитый руками его жены, и накинул его на плечи смущенного Байтерека.

— Моя жена не могла приехать со мной, но просила передать тебе свою сердечную радость — ее не выразишь словом. Это она сшила своими руками, когда носила под сердцем дитя. Ты для нас самый дорогой человек. Ты названый отец моего сына. Пусть быстро износится на тебе новый чапан, но пусть долгой будет твоя жизнь, Байтерек.

Добрая весть не осталась почивать на травах и камнях джайлоо, она облетела аил в одно мгновение.

— Ну, вот! — сказала тогда добрая Керез, убежденная в счастливом даре Байтерека.— Разве я не говорила, разве он не ясновидец?!

Это было началом. С тех пор что бы ни говорил Байтерек, что бы ни делал, этому в аиле придавалось особое значение. Нельзя, конечно, сказать, что он сразу и окончательно приобрел славу ясновидца, но к нему прислушивались, хотя и был он молод, четверти века не прожил, сказанное им примечали. Стоило Байтереку поделиться с собеседником, вглядываясь в ночное осеннее небо, что вот Луна проплывает в своем кочевье под руслом Плеяд — значит, лютой будет зима, это тотчас становилось известным в Алабаше, и аильчане запасали лишнюю вязанку дров на зиму. А уже зимой, приметив отливающий холодом месяц, похожий на остро отточенный крестьянский серп, который, казалось, готов был вспороть черное брюхо неба, Байтерек подтверждал, что холодов не миновать, но зато — успокаивал он — весна придет щедрая, сторицей оправдает зимние невзгоды, будет обильной на дожди, и напоят они тучные хлеба, и трава прорастет на камнях. То были приметы погоды. И наблюдательный крестьянин, отец Байтерека, который всю жизнь был связан с землей, пахал, бороновал и сеял, передал ему свои навыки, поведал о бесконечных приметах. Да и другие в аиле могли бы сами по приметам определить предстоящие времена года, мало ли было умудренных годами стариков... Но приметы приметами, а слова Байтерека отныне звучали для алабашцев как предсказание.

Как бы там ни складывалось, а история с благодарным Изом была началом восхождения Байтерека на ясновидящей стезе.

Шли годы. Месяцы, подчиняясь круговороту времени, скатывались в вечность. На смену зимам приходили вёсны, на смену вёснам — лето.

Никто не мог лучше и вернее Байтерека подсказать чабанам и табунщикам место летовки. Пастбища, ущелья, долины, расщелины — то была его стихия. Все урочища, каждый пригорок, перевал, каждый камень и кустик, вплоть до самого Муз-Адыра, знал Байтерек, по всем тропам и тропинкам и по бездорожью прошел он со своими яками. С гор он спускался позже всех, с наступлением зимы — яки тепла не любят, не переносят — и поэтому он знал, в какой ложбине снег лежит поглубже, а где унесен ветром, где земля дышит теплом под снежной шубой, а где скована обледенелой коркой.

Незаменимым яководом был Байтерек, в области им гордились. Вот уже двадцать лет ходил за яками и на другую работу не просился. В каких только переплетах ему не приходилось бывать: и в лавину попадал, и приморозило однажды — еле в чувство привели, и в буране трое суток кружил одиноко, снегом питался, а все яе терял охоты, не оставлял яков.

Иногда, доверив яков жене Кайыр и подпаску, он на своем чалом коне спускался с гор в аил, обещал через неделю вернуться, но проходило три дня, и он уже не находил себе места, слонялся, не зная куда приложить руки: клевер скосил, полил картошку, сделал петли у дверей сарая, дневники детям подписал, кого обласкал, кого наказал, повозился в капоте легковой машины, ключи от которой вручил ему колхоз как передовику на слете животноводов, садился за руль, нажимал на педали и, как всегда, думал про себя: «Хорошая, мудреная штука, сын приедет из армии, скажу — твоя машина, вот обрадуется». Что еще? Надо бы навес смастерить, чтобы под дождем скошенную траву скирдовать. Да уж ладно, не горит, не капает, в другой приезд. И на четвертый день вез его чалый обратно в горы, к снегам.

Встречались на пути аильчане, спрашивали о здоровье, о жене, детях, о погоде в горах, о яках, звали в гости,

Бывало, в эти короткие приезды забегали к нему соседушки. Керез приносила в маленьком алюминиевом бидончике джарму, садилась с краю у арычка, где Байтерек косил клевер, и пока он затачивал косу или пил холодную джарму, успевала рассказать аильные новости. А однажды пожаловалась она на Алдей, тетушку Ойтобо.

Была женщина как женщина, старуха как старуха, а теперь покоя от нее нет в аиле. Куда ни придет Ойтобо, там начинает хворать ребенок...

— Что она, чумная, что ли?

— Ок! — вздрогнула добрая Керез. — Не приведи господи! Сглазная она стала. Поглядит своими маленькими глазками, прищурится — и все, после ее ухода здоровый ребенок начинает бредить в жару, тошнит его.

— А может, он на солнце лишнее побыл, — улыбается Байтерек, — лето нынче жаркое.

Что же ты думаешь, мы за восемьдесят лет солнца не видели? — обижается добрая Керез. От сглаза это. Никакого спасу.

Байтерек не спеша укладывал косой еще рядок клевера, а Керез все вздыхала:

— Никакого спасу. Что же нам делать?

— Не убивайся, тетушка, это дело поправимое,— все еще улыбаясь, успокаивал Байтерек настойчивую соседку,— скажите Ойтобо, чтобы она три дня с утра до полудня глядела на синий камушек, и тогда исчезнет из ее глаз дурная силушка,

— На синий камушек? — переспросила добрая Керез.

— На синий-пресиний. Такой трудно будет, наверное, найти.

— Да я ей сама отыщу, всю нашу речку Алабаш босиком обшарю.

— Давай, тетушка. Только не забудь, три дня с утра до полудня, меньше никак нельзя.— А про себя подумал: «Пусть дома сидит Ойтобо, нечего в ее возрасте по дворам бегать, надоела, видать, всем своими пересудами — вот и думают на нее дурное. Пусть посидит, а к тому времени и жара приутихнет».

Нашла-таки Керез синий камушек, три дня сидела Ойтобо с утра до полудня, на камушек тот глядела, в глазах рябило, слезы текли ручьями, взмолилась наконец: «Да пусть глаза мои вытекут, если я, худое помыслив, взгляну на детишек. Ойтобо, тобо, ой-тобо!» И реже стала после того Ойтобо ходить по дворам, и не слышно стало ее звонкого голоса в соседних домах. А иной раз, когда по привычке ее тянуло к подругам сообщить какую-нибудь скандальную новость в аиле, она вспоминала свой синий камушек, отчего начинали подергиваться веки и рябило в глазах, и она, тягостно вздохнув: «Ойтобо», принималась полоскать чистые пиалы или крутить веретено с нитью.

Прошли дни, палящее солнце стало ласковее, повеяло с гор свежим ветерком, и голопузые мальчишки уже не барахтались с утра до позднего вечера в речных заводях, и не лихорадило их, как прежде, в жару, не тошнило. И росла молва о достоинствах Байтерека.

Но пришло время рассказать о случае, после которого уже не оставалось никаких сомнений в его необычном даре предвидения. После этого случая люди говорили, что «Байтерек знает все, кроме дня своей смерти», а молодые здоровались почтительно, малыши останавливали свои шумные игры, прятали альчики в карманы или за пазуху, если он проходил рядом.

А случилось это весной, только-только стаял мартовский снег. Сын Байтерека, увлекающийся астрономией, сказал за утренним чаем, что этой ночью будет частичное затмение Луны.

— Чудо чудное,— только и промолвил Байтерек, покачав головой, и внимательно посмотрел на Керез, присутствовавшую при разговоре.

Добрая Керез признается потом, что взгляд этот был хотя и безмятежным, но загадочным, и по этой причине к вечеру все аильчане знали о разговоре ясновидца с сыном. Было ясно, что неспроста Байтерек взглянул на Керез, был в этом смысл, и оставалось только внимательно наблюдать за ним. Однако до вечера ничего особенного не было заметно. Семья Байтерека отужинала, как всегда, под ветвистой шелковицей. Первым поднялся Байтерек и до темноты провозился в саду, срезая сухие ветки старых яблонь, затем собрал их и сложил у печи. И только после всего этого он велел жене постелить постель в саду, под деревьями, велел стелить на всех, чтобы спать в саду всей семьей.

Кайыр возразила было, дети, мол, замерзнут, но те и слушать не стали и с восторженным визгом несли уже из дома одеяло и подушки.

«Это неспроста»,— решила самая близкая соседка, добрая Керез. «Неспроста»,— согласились остальные. А в киргизских аилах, как известно, никогда не было заборов, а потому и секретов не было от соседей, кроме ночных. И все в Алабаше этой пронизывающей прохладной весенней ночью спали во дворах.

— Чудеса! — сказал Байтерек, потеплее укрываясь одеялом. — Как это происходит затмение Луны?

Этот вопрос относился к сыну, который увлекался астрономией, и тот в двух словах объяснил, что это бывает тогда, когда Земля оказывается между Луной и Солнцем, что затмение — это тень, падающая от Земли.

— Чудеса! — повторил Байтерек и, угадывая в темноте черноголовых ребятишек на белых подушках, наказал им: — И чтобы никто не спал, пока не кончится затмение. Вы должны это видеть, такое руками не сотворишь. Это мать-природа, дети мои.

Затмение длилось недолго, тень прошла лишь по краю мутно-серебристого диска Луны.

— Смотрите и запомните,— сказал тогда Байтерек детям, — у Земли тоже есть своя тень. Если бы не Луна, откуда бы мы это знали?

Когда тень исчезла, как легкий налет далеких невидимых туч, закачалась земля. Вначале был легкий толчок, словно живой плод, толкнувшийся под сердцем будущей матери. Толчок был еле уловим, разве только приложившись ухом, услышишь. Но потом он повторился сильнее, а затем качнуло — зашуршали деревья в саду, словно от ветра. Байтерек приподнялся в постели, но очередной толчок уложил его снова на подушку.

— Земля качнулась, — как можно спокойнее произнес Байтерек, чтобы не напугать проснувшуюся жену, — господи, не приведи к худу.

— Это от затмения, — прошептала жена.

— Нет, мама, просто совпадение, — уверенно сказал сын, увлекавшийся астрономией.

— Чудеса! Кто бы мог подумать, — задумчиво проговорил Байтерек.

Прошло первое оцепенение, утихли толчки, и Байтерек направился к разваленному от землетрясения сараю, где испуганно, на весь аил, мычала корова, мычали и в соседних дворах, тревожно выли и лаяли собаки. Проснулся весь аил. У кого развалился сарай, у кого пристройки, даже некоторые дома из красного кирпича дали трещину.

Нужно ли говорить, с каким почтением произносилось в эту ночь имя Байтерека. Это он, ясновидец, надоумил всех перебраться на ночь во дворы. Разрушенное не печалило, главное, дети остались целы, люди живы. Во всех дворах Алабаша на все лады благословляли Байтерека.

— А почему он не сказал, что будет землетрясение? — спрашивали одни. На что другие отвечали:

— Чтобы страха прежде времени у тебя не было и сердце не остановилось. Страх — это, брат, беда. Он же посмотрел внимательно на Керез, значит, давал понять: быть начеку.

А Байтереку позже было неловко и стыдно видеть в глазах аильчан бесконечную признательность. Такой же стыд он пережил в детстве, когда двенадцатилетним мальчишкой его взял на охоту известный на всю долину охотник Куртан. Охотник подстрелил лисицу, а когда вернулись домой, сказал, что это сделал Байтерек. Мальчик знал, что добрый Куртан сказал это, чтобы ободрить его, но, когда его приласкала мать и похвалил отец, он готов был провалиться сквозь землю.

— Да откуда же я мог знать такое?! — досадливо отказывался Байтерек от приписываемых ему заслуг. — Такое вряд ли кто предскажет.

— А ты предсказал,— благодарно глядели на него седобородые старцы, глухие к его признаниям.

— Говорят, змеи чувствуют землетрясение, рыбы, я же ни то и ни другое.

— Ты — человек! — согласно кивали аильчане, и это звучало гордо.

— Вот чудеса так чудеса! — воскликнул в сердцах Байтерек и потом уже, поняв, что теперь ему не переубедить упрямых старожилов Алабаша, он придумал шутку, чтобы над ней сообща посмеяться.

— Значит, узнаю я у сына, что ночью будет затмение Луны, частичное, а это выходит по науке, что Земля наша отбрасывает тень. Ну, вроде бы Земля будет смотреться на Луну, как в зеркало. И вот взглянет она на себя и увидит наш аил Алабаш, а там сараи покосившиеся и трухлявые, дедовские еще. Не понравится этоЗемле. Вот, думаю, она и тряхнет, чтобы снести их со своего лица, как прыщики. Сами-то вы, алабашевцы, милые сородичи, ни за что не порушите свои старые сараи, уж так вы привыкли к ним, так приросли...— Байтерек, озорно улыбаясь, глядел на старожилов-земляков и ждал дружного смеха.

— Верно ты говоришь насчет сараев. Мы у тебя как на ладони, Байтерек,— признался один из них, а остальные молча с ним согласились.

Вот тогда-то Байтерек, наверное, смирился со своей участью. Вот тогда-то он и решил меньше говорить, больше молчать, не то ведь все, что бы он ни сказал, воспринимали как новое предзнаменование, не в том прямом и ясном смысле, что вкладывал в свои слова Байтерек, а непременно иносказательно, непременно отыскивали в них намеки, лукавую мудрость. Вот тогда-то, повинуясь своему тихому характеру и врожденному чувству стыдливости, он и стал искать уединения в горах, где и зимой и летом лежат снега.
Когда старая добрая Керез напутствовала и объясняла измученным жаждой путникам, ищущим снежного человека, как попасть в урочище Ботой к Белой пещере, там находился Байтерек, выпасавший по заведенному обычаю своих неприхотливых яков. Так было угодно случаю.

Узкая тропа привела искателей к Белой пещере, названной так, по всей видимости, из-за щербатых белых мраморных выступов или потому, что это место всегда было запорошено снегом. Путники, которых привело сюда единое стремление — найти снежного человека, не ожидали встретить здесь человека обычного, мыслящего. Вокруг было пустынно, стадо яков в поисках холода и пищи к этому времени разбрелось повыше пещеры. И только один лохматый и задумчивый, печальный и отрешенный взгляд которого, должно быть, выражал полнейшее безразличие к мирской суете, стоял перед пещерой, как истукан-хранитель, поставленный здесь еще в каменном веке. Животное не проявляло ни малейшего любопытства к появлению людей, оно не шелохнулось, и если бы не лениво перетирающие жвачку, как жернова, тяжелые челюсти, то можно было бы принять его за чучело.

Повеселели лица усталых и замерзших искателей, добравшихся до Белой пещеры, здесь они намеревались передохнуть и разбить палаточный лагерь, отсюда предполагалось вести поиски не дающего покоя загадочного существа. Опасливо поглядывая на крутые рога лохматого яка, путники вошли в пещеру, и то, что они увидели там, заставило их остановиться: в просторной сумрачной пещере, где можно было ходить, не вбирая голову в плечи, пахло арчовым дымом. В середине потрескивал костер, а рядом сидел человек в овчинном полушубке и подбрасывал в огонь сухие ветки. Он не ожидал столь многих гостей и, когда они поздоровались нестройно, вразнобой, то прежде чем пригласить их к огню, озабоченно спросил:

— Покойно ли в мире? Не с худыми ли вестями явились, путники желанные?

— По делу, по долгу,— ответили ему.— А привела нас сюда не дающая покоя страсть.

Отлегло от сердца Байтерека, и он не стал проявлять излишнее любопытство, не стал допытываться, какая такая «страсть», распушил огонь в костре, и те, поснимав с плеч отяжелевшие рюкзаки, дружно подсели к очагу, подставляя пламени озябшие руки и ноги. Байтерек веточкой выгреб из горячей золы что-то похожее на картофелину:

— С утра измучила изжога. Надо поесть паленого мяса, сбивает,— объяснил он и острым ножом соскреб твердую золу с шипящего комочка, перекидывая его с ладони на ладонь, отрезал кусочек и начал есть. Потом Байтерек соорудил над костром из веток арчи треножник и повесил чайник.

— Будем пить чай,— улыбаясь и потирая шершавые ладони, сказал он.

Искатели были людьми хотя и строгими, но тоже хлебосольными. На звериную шкуру у костра стали вываливать консервные банки, бумажные кульки, помидоры, булки...

— Мы — научная экспедиция, мы — поисковая группа,— с шумом отхлебывая из алюминиевой кружки горячий чай, сказал старший в группе, взглянув усталыми глазами на Байтерека, и усталым голосом добавил: — Мы ищем снежного человека.

— Какого?

— Снежного.

Обветренное морозом лицо Байтерека оставалось спокойным.

— Не слышал. Кто он такой?

— Если нам удастся найти его, — это будет самое сенсационное событие века. Наука и человечество получат бесценные сведения о наших далеких предках. Этот человек относится к неандертальской эпохе.

— Чудеса!

— Его видели здесь в районе Муз-Адыра.

— Это чуть выше, там мой друг Мёнгубай пасет яков. Как он выглядит, этот ваш снежный человек?

— Он высокого роста, волосатый, голый, вот это место прикрывает шкурой.

— Нет, это не Мёнгубай, — Байтерек некоторое время сидел молча, размышлял. — А что ему здесь надо?

— Он здесь обитает, здесь его жилище...

— Двадцать лет пасу яков, на самом Муз-Адыре был, а его не видел. И Мёнгубай не видел, а то бы сказал.

— Зато другие видели.

— Кто?


— Охотник Нургазы...

— Э-э, он вам наговорит. Однажды он сказал, что поймал барса, а это был сурок. А когда его пристыдили, он сказал: «Ну, что я могу поделать, если мне так показалось?» Может быть, он меня видел или Мёнгубая, хорошо еще, что не пристрелил.

— Это мой дядя, и я ему верю,— подал голос молодой парень.

— Вот как! — Байтерек развел руками и задумчиво уставился на тлеющий огонь.

— И с вертолета его видели, — сказал старший после некоторого молчания.

— А как он ходит, на двух ногах или на четвереньках?

— На ногах.

— А как живет, кормится?

— Огонь разводит, охотится на горных козлов.

— Значит, нет его здесь, снежного человека, — спокойно и уверенно произнес Байтерек.— Нет. Человека в горах можно и не заметить, а огонь всегда увидишь, учуешь. Вон, поглядите, если бы не эта щель, куда уходит дым, мы бы с вами не грелись у костра, задохнулись бы. А горного козла без ружья не возьмешь...

— Брали же раньше, — в голосе старшего не было сомнений, была лишь легкая досада, что приходится говорить о прописных истинах.

— Раньше не жил, не знаю. Только горного козла без ружья не возьмешь.

— Знаешь, друг, — прямо взглянул в глаза Байтереку старший и сдержанно сказал: — Мы не ждем милостей, мы пришли найти этого человека, и мы его найдем. А если не мы, то после нас придут другие, такие же неистовые и одухотворенные.— Голос старшего перешел на шепот. — Нам бы отдохнуть...

Искатели, подложив под головы рюкзаки, свернулись калачиком.

Байтерек растревожил угасающий костер, подул на него всеми силами, положил в занявшийся огонь сучьев, чтобы теплее было, и сам прилег рядом. Смыкались веки, одолевала усталость, и перед тем как погрузиться в сладкий и крепкий сон, Байтерек сказал негромко и с участием:

— А все же шли бы вы к своим женам...


С тех пор как Байтерек реже стал появляться на людях, каждое его слово подхватывалось аильчанами и становилось крылатым. Не прошло и двух дней после его встречи с искателями в Белой пещере, а уже в Алабаше передавали из уст в уста слова ясновидца: «Шли бы вы к женам». Неспроста так сказано, ох, неспроста. Ну, что, казалось бы, в этом особенного, ну, посочувствовал, ну, предложил идти к женам. Нет, не такой он, Байтерек, чтобы так просто слово молвить, не вложив в него смысла мудреного.

— Ну, посудите сами,— словно вещий сон толковал старый Ыбрай в кругу своих седобородых приятелей, — жена — это хранительница очага. А очаг у нас, у киргизов, святая святых. Или я не то говорю?

— Верно, ты правильно ведешь мысль, Ыбрай, продолжай.

— Значит, Байтерек сказал им: идите к своему очагу, и пусть никогда не потухнет огонь в вашем доме. А еще, олуя посылал их к женам, потому что жена — это щедрое поле, что плодоносит...

— Жена сама по себе еще не щедрое поле, нужен пахарь, — не так чтобы робко, но и не слишком уверенно возразил один из стариков, носивший не войлочный колпак, как все, а видавшую виды помятую шляпу.

— Помолчи, пахарь. Не об этом речь, — перебили его.

— Жена — это хранитель рода, — пропустив мимо ушей замечание приятеля, степенно продолжал Ыбрай. — Байтерек сказал пришельцам: идите и продолжайте и приумножайте род человеческий. Вот что сказал Байтерек.

— Мудр, мудр, — согласились присутствующие.

— А все-таки жена — это прежде всего жена, — опять пытался возразить старик в помятой шляпе, как видно, не слишком расположенный к символам. Но то был слабый голос одинокого, и слова Ыбрая к вечеру облетели дворы Алабаша как единодушное мнение старцев...

Через месяц, после бесплодных поисков снежного человека, исчерпав запасы провизии, сброшенные с вертолета, ушли из Муз-Адыра искатели. Ушли той же тропинкой, которой пришли, прошли, устало стуча коваными ботинками по единственной улочке Алабаша, были огорчены настолько, что вежливо и угрюмо отказались от приглашения доброй Керез выпить холодной джармы, заквашенной в шестиведерном казане...

Долгое время затем в Алабаше в особо торжественных случаях, когда надо было от души выразить сокровенное о родном очаге или роде человеческом, говорили: «Шел бы ты к жене» или «Шли бы мы все к женам...».

Люб был Байтерек Алабашу. Так бы и жить ему, не зная печали, до глубокой старости, хотя совестливый Байтерек всегда чувствовал неловкость за чрезмерное доверие земляков, признающих в нем «божественный дар», но не в силах был переубедить в обратном — и это еще более его печалило. Так бы и жить Байтереку, окруженному вниманием и заботой аильчан, принимая признания в трепетных чувствах, в ореоле славы. Так бы и жить... Да что-то стряслось неожиданно и незаметно, — с недавних пор стали в Алабаше сторониться его и побаиваться. Теперь аильчане старались не попадаться ему на глаза, а если оказывались на одной тропе, — сворачивали в сторону. А все потому, что по аилу пошел слух: не только доброе, но и худое предсказывает Байтерек. А человек, где бы он ни жил, в Алабаше или вне Алабаша, так уж устроен, что лучше ему не знать, когда придет худое, пусть лучше как гром грянет среди ясного неба, но лишь бы быть в неведении. И еще, билерман-ясновидец не только предсказывает худое, но и кличет. «Кличет! — уверяла тетушка Ойтобо, еще не забывшая, по чьей вине ей пришлось до ряби в глазах глядеть на синий камушек. — Он мне беду накликал, издохла моя коровушка».

Издохла коровушка Ойтобо, это верно, да только сама и грешна. Привязала пастись ее за домом, у обрыва, та и оступилась. А за день до того шел мимо дома тетушки Ойтобо Байтерек, увидел, как она изводится, чтобы подоить свою шальную корову. Скотина не давалась старушке, то мотнет головой, грозно уставя на нее рога, то лягнет легонько, опрокидывая ведро. Подоила Ойтобо ее с горем пополам, с причитаниями, с мольбой и руганью. Посочувствовал Байтерек старушке, посоветовал продать корову: «От нее молока две пиалы, больше мороки. Не будет она тебе скотиной, или подохнет с таким норовом, или тебя замучает».

Вот и говорила потому Ойтобо, что «худое наговаривает наш-то, беду кличет».

Она была первой, кто решился сказать это вслух, хотя уже многие опасливо подумывали об этом. У всех еще была на памяти та страшная, лютая зима позапрошлого года. А ведь Байтерек предсказал, а может, даже накликал ее. Помнится, неделю ходил он молчаливый и, словно отрешенный, взирал на небо, звезды, луну, солнце, а потом сказал, что нынче зимой будет джут. Для горцев нет, пожалуй, ничего страшнее этого слова, это звучит как «чума», и они стараются не произносить его вслух, потому что от дедов и прадедов осталось, что джут — это бедствие, беда. А Байтерек предупредил открыто: будет джут, готовьтесь.

И джут был. Он косил скотину, словно смерч, и трудно было что-либо поделать. Суеверные старики качали головой, вздыхали: не надо было говорить Байтереку это слово — злой дух прослышал, напрасно Байтерек это сделал. Хмурые ходили аильчане, дни и ночи не смыкавшие глаз, косо глядели на Байтерека — ну, что ему стоило промолчать?!

Он, конечно, мог бы и промолчать, да ведь верен был самому себе, сказал то, что предчувствовал, что было на уме, поделился с земляками. Ему и самому было тревожно, думал, сообща будут искать выход, не зря говорят в народе: не болит тот палец, что режешь посоветовавшись. А алабашевцы, давно не ведавшие горя, давно забывшие о таких бедах, как мор и голод, привыкшие жить в достатке и сытости, редко вспоминали о жестоких нравах природы и стихийных бедствиях; беспечно почивавшие в тиши и спокойствии, коротко ответили на тревогу Байтерека: поживем, сынок, увидим. И остались недостроенными отваленные землетрясением сараи.

А джут был. И после этого джута опустели скотные загоны во дворах Алабаша, худая скотина не несла приплода. И только у Байтерека, который приладил саманными кирпичами рухнувшие стены овечьего загона, бараны были целы и не валились от худобы. Обычно по весне сгоняли со дворов аильчане овечек и, пересчитав для верности, уговаривались по очереди выпасать общую отару на травах рядом с аилом. Этого дня ждали, потому что каждый хотел показать, насколько он умел и рачителен, показать достаток в своем хозяйстве. Говорили, перебивая друг друга, о приплоде, об оставшихся запасах прошлогоднего клевера, о двойнях и тройнях. Потом до поздней ночи гуляли во дворах Алабаша, приговаривали, что вот прошла и эта зима, что все здоровы и скотина не в ущербе, цела. Этой же весной, после джута, все было не так. Безрадостно было гнать в общее стадо жалобно блеющих, шатающихся на обессиленных ногах редких овечек. Но сгонять надо, надо бы выходить хотя бы этих, не пропадать же совсем. Пригнал и Байтерек свою небольшую резвую живность. И сказал ему тогда старик Туман, более всех пострадавший от джута:

— Куда нашим клячам до твоих рысаков, пусть пасутся отдельно.

Не со зла будто сказал, по делу, а другие понуро молчали, разделяя мнение Тумана. И оказался Байтерек сам по себе, как отрезанный ломоть, — было над чем задуматься. Отныне его овцы паслись отдельно и иной тропой шли домой. И вот однажды, не в силах больше сдержать свои чувства, Байтерек высказал обиду старику Туману:

— Где же справедливость, в чем моя вина?

Молчал старый Туман, не хотел, видимо, теребить незажившую рану, не ответил на слова Байтерека.

— Ну что ж,— вздохнул Байтерек, — пусть каждому воздастся по справедливости.

Нельзя сказать, чтобы это было произнесено строго и торжественно, даже, напротив, грустно и с легкой досадой, голосом тихим произнесено, без запальчивости. Но невозможно было не вспомнить это через две недели, когда старый Туман, возвращаясь в вечерних сумерках с гор (была его очередь пасти овец), упал с лошади и поломал себе ногу. Он мирно дремал в седле, погоняя окрепшую на свежем выпасе отару, когда его лошадь оступилась в сурочью нору.

Ну, конечно же, это месть Байтерека, внял всевидящий просьбам ясновидца — это было ясно как ясный день и Туману, и всем остальным в Алабаше.

— Ой-тобо, тобо, ой-тобо! — испуганно приговаривала старушка Алдей, обуреваемая предчувствием, что и над ее головой собираются тучи. — Быть беде, ох, не миновать...

— Да, тетушка Оитобо,— подшучивали над ней молодые для забавы,— теперь твой черед, ты, кажется, говорила, что Байтерек — шайтан. Теперь не отвертишься, тетушка.

После этого случая не только старая Ойтобо лишилась сна. «На кого же теперь падет гнев Байтерека? — бессонными ночами размышляли старики.— Как же дальше-то? Нет, не будет теперь покоя от ясновидца. Как же от него избавиться?!» Думали, думали и наконец придумали — переселить его. Вот именно, переселить! В другой аил. Хорошая, показалось, мысль. Хорошая-то хорошая. Но как это сделать? Легко сказать — переселить. А ведь он такой же колхозник, как и все остальные, даже лучше в некоторых отношениях: передовой яковод, портрет его висит в районе на Доске почета. Нельзя выселять, по уставу не положено. Вот тогда-то и понадобилась мудрость старца Ыбрая. Он вспомнил, что в соседнем аиле живет двоюродный дядя Байтерека, он виделся с ним однажды, правда, уже не помнит, по какому случаю.

— Ну и что?! — нетерпеливо спросил Туман, лежащий в гипсе.— Что это изменит, если дядя встретится с ясновидцем?

— Возьми себя в руки, Туман,— сдержанно произнес Ыбрай. — Это присказка, а сказке быть после. — И он поведал о своих думах старикам, те шумно заспорили. Ыбрай не слышал их слов, потому что мыслями он уже был там, в аиле двоюродного дяди Байтерека.


В условленный день старец Ыбрай собрался в аил, где жил двоюродный дядя Байтерека.

Он объяснил внуку, что надо побывать там и справиться о здоровье его бабушки Олончач по материнской ветви.. Внук, хотя и относился с должным уважением к родству по материнской линии, но все же был склонен воздержаться на сей раз от поездки, потому как всю эту ночь провел на колхозном поле, на поливе ячменя. Но старец Ыбрай все же настоял на своем, повторяя: кто знает, сколько ей еще осталось жить? И недовольный внук, с красными от бессонницы глазами, выкатил со двора голубой «Москвич», и они поехали, поднимая пыль, по единственной улочке Алабаша, провожаемые взглядами стариков, в которых были тревога и надежда.

Бабушка по материнской ветви, была здорова и, растроганная до слез, выразила настойчивое желание угостить их вечером бешбармаком, что, конечно, расстроило внука, у которого еще не кончился медовый месяц и были, наверное, иные думы; зато Ыбрай нашел такое гостеприимство выражением душевных родственных чувств и, с глубоким почтением взглянув на старую женщину, снял галоши и поудобнее сел на мягкие одеяла. Потом, когда уже варилось мясо в котле, он справился об аильчанах-стариках, есть ли среди них такие, которые могли бы поддержать беседу, чтобы за чаем скоротать время. Как же не быть, есть. И старушка стала перебирать их по именам, решая, кого же пригласить. Она назвала, кажется, всех стариков аила, кроме двоюродного дяди Байтерека. Ыбрай припомнил и его.

— Чаргын! — всплеснула руками старушка. — Да он же молчун, двух слов не свяжет.

— Вот такой мне и нужен, — сказал Ыбрай, — молчун. Говорить буду я.

Нет ничего важнее желания гостя, не прошло и десяти минут — маленький краснощекий Чаргын с редкой седой бородой уже здоровался за руку с приветливым Ыбраем. О погоде поговорили, о будущем урожае. Слово за слово, как и повелось, перешли к родословной, семь отцов своих назвали, достойных и менее славных, и, полегоньку распутывая узел родословных отношений, Ыбрай изрек, как подобает почтенному старцу:

— Да, верно говорят, что корней родственных, людских больше, чем корней в земле. Вот и в нашем аиле живет ваш племянник.

Чаргын или не расслышал, или не придал этому должного значения, и Ыбраю пришлось повторить:

— Ваш племянник, двоюродный.

— Племянник? — переспросил Чаргын.

— Да.

— Двоюродный?



— Да. А собственно, какая разница, двоюродный или родной?!

— Как его зовут?

— Байтерек.

— Не слышал.

— Не слышал о Байтереке? Он у нас ясновидец.

— А-а, ясновидец... Что-то говорили о нем. Так это мой племянник?

— Выходит, племянник.

— Знатный, — довольный своим родством, улыбнулся Чаргын.

Ыбрай стал горячо и с участием рассказывать о племяннике, чтобы вызвать сочувствие двоюродного дяди к судьбе близкого родственника. Рассказывал о том, что нет у него родных в аиле, ни братьев, ни сестер, и что потому он, славный человек, чувствует себя одиноко, нет у него опоры и поддержки. Конечно, говорил Ыбрай, мы все его любим, но разве сравнить это с родственными чувствами. Рассказывал старец и о достоинствах Байтерека, о его прозорливости и о том, что работник он мировой, и помощник, и хороший семьянин, отец и муж, и добрая душа. Судьба щедро наделила его всем, кроме родственных уз.

— Как был бы он счастлив увидеть вас, — заключил Ыбрай, — ради родной крови он решится на все...

— Я ведь тоже один в аиле от отца и матери,— с чувством проговорил Чаргын.

— Да-а, — глубоко вздохнул старец Ыбрай, размышляя над очередной мудростью, — видит бог, вы не одиноки, у вас есть дети и внуки, с вами рядом добрые земляки. Но я вас понимаю: родственник есть родственник. Вы в таком же положении, что и Байтерек. И если он переселится сюда, вас будет двое.

«Какой же я черствый человек, — тысячу раз повторил про себя потом Чаргын, — раз не чуяло сердце близость племянника. Черствый!» — укорял он себя и с этим чувством, не дожидаясь утра, не объяснив толком семье причину своих волнений, он выехал со старцем Ыбраем в аил Алабаш.

Появление двоюродного дяди было неожиданно для Байтерека. А его уговоры оставить Алабаш и переехать к нему (дядя со слезами на глазах говорил, что сам построит дом, что это не забота племянника), эти уговоры тревожили и тяготили душу. Он не представлял, как может оставить аил и дом, где родился и жил столько лет. Но дядя был добр сердцем, а потому настойчив.

— Черствая моя душа! — говорил он. — Переедем!

Дядя согласно кивал головой, когда Байтерек объяснял, что это невозможно, и повторял: переедем. Тогда Байтерек пригласил аильных стариков, чтобы они рассудили родственников.

Пришли все, кого звали, даже лежащий в гипсе Туман и тот явился, опираясь на костыли,— это растрогало Байтерека: пришли, откликнулись на его зов. И он подумал, что зря держал на них обиду. Усадив аильчан за досторкон, Байтерек, волнуясь, путано и долго объяснял, зачем к нему приехал двоюродный дядя.

Чаргын был настойчив по натуре, но сейчас настойчив из-за чувства вины перед племянником, что не знал о нем раньше. А не знал потому, что не помнил, не думал, был занят лишь собой, собственным благополучием, хозяйством. А когда пришли старики, Чаргын, обычно молчаливый, из которого и арканом нельзя было вытянуть и двух предложений, обратился к племяннику:

— Мы не одиноки в этом мире, сородичи. Мы все имеем друзей, детей, у тебя добрые земляки. Но я так же, как ты, один из нашего рода на весь аил. Переедем. И нас будет двое, Байтерек. — Сказав это, Чаргын подумал, что где-то, когда-то уже говорил такие слова или слышал, уж не во сне ли, иногда с ним случалось подобное. А может, наяву, наверняка наяву, потому что сегодня он целый день мысленно обращался к племяннику, спорил с ним в душе, предвидя его возражения.

Байтерек все еще молчал, ему трудно было сладить с чувством растерянности.

— Я стар. И должен быть уверен, что ты положишь горсть земли на мою могилу, — сказал Чаргын в наступившей тишине.

— Тут недалеко, я могу и приехать, — ответил на это Байтерек.

— Это не одно и то же, сын мой, — молвил, постукивая костяшками пальцев по еще не снятому гипсу, Туман.

— Мы будем жить одной семьей. Так было угодно судьбе. — Во взгляде Чаргына, обращенном на племянника, было столько теплоты, что повергло того в душевное смятение.

— Сын мой! — молвил наконец от имени приглашенных стариков Ыбрай. – Мы, кыргызы, народ, чтящий обычаи, тем и сильны, на том и стоим. От прадедов и дедов осталась мудрость: повинуйся слову старшего. С добрыми намерениями прибыл Чаргын, и пусть твой ответ не будет ему в обиду.

— Но как я брошу друзей, Алабащ, всех вас как брошу? — в отчаянии произнес Байтерек.

— Ты не бросаешь нас, сынок, — все так же мудро рассудил Ыбрай, — ты нас обретаешь. Обретаешь! Мы навсегда поселимся в твоем сердце. А ты в нашем. Это не измена, это обретение, великое обретение.

Долго был еще в плену сомнений Байтерек, старался склонить чашу весов на свою сторону. Время шло к вечеру. И только в полночь, когда в небе замигали бесчисленные звезды, наступило согласие. Старики благословили родственников и пожелали Баитереку всех земных благ на новой земле. А еще через несколько дней, не успела еще отцвести весна и влиться в русло лета, прибыли на пяти машинах и трех арбах дети и внуки Чаргына, и Байтерек с почестями покинул Алабаш.


***
И стало покойно в Алабаше.

Аильчане постепенно забывали ясновидца и его предсказания. О нем напоминал лишь дом, оставленный им в целости, нетронутым и непроданным. «Если приглянется или понадобится кому — пусть поселится так, безвозмездно», — наказывал Байтерек соседям. И хотя дом был крепкий и ладный, никто не решался стать его хозяином. И дом стоял безлюдный и покинутый.

Однажды кто-то в аиле разобрал одну стену сарая Байтерека и использовал его кирпичи — построил печь. Но то ли не так он ее сложил, то ли действовала еще прозорливая сила ясновидца, а пошел из той печи дым не в дымоход, как положено, а по дому, чуть домочадцев не сгубил. И ничего, кроме этого случая, не потревожило» не побеспокоило аильчан. Казалось, мир навсегда воцарился в Алабаше. По-прежнему старуха Ойтобо успевала обойти за день все дворы аила, по-прежнему в своем шестиведерном казане варила джарму добрая Керез, по-прежнему ясный день сменялся темной ночью наступал рассвет.

Но вот осыпалась осень, потом оттаяла зима, и стали поговаривать в аиле, что скучно и пусто нынче у них, не стало хватать чего-то...

— Не чего-то, а кого-то,— молвил старец Ыбрай. — Уехал Байтерек, и словно дыра зазияла, не возместить. А без него в аиле как Семерице-Жетигену1 в небе без одной звезды.

И никого в Алабаше не удивила весть, услышанная однажды утром на рассвете, что поехал Ыбрай в соседний аил звать назад Байтерека, обещал старикам: не приеду, пока своего не добьюсь. Не удивила эта весть никого в аиле, потому что каждый из них, будь на месте мудрого старца, поступил бы так же. А иначе, как убедились аильчане, и быть уже не могло.

Ждали в Алабаше Байтерека.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет