Глава 17.
Обсессия означения
Или почему встреча с означаемым всегда откладывается
В этой работе мы уже не раз обращались к одной из важнейших проблем философии – о соотношении языка и реальности? Общая ее трудность заключалась, как мы помним, в принципиальной несоизмеримости одного и другого. Соответственно, диалектика указывала на необходимость смены языка описания – от аналитического (дискретного) к диалектическому (континуальному). Философия жизни и отчасти экзистенциализм настаивали на переходе с языка мысли и понятий на язык интуиции и поэзии. Структурализм же, в пессимистической своей версии рекомендовал ограничиться реальностью кода, т.к. выход за его пределы все равно невозможен, а в оптимистической – предписывал прибегать к спасительному посредничеству бессмысленного высказывания.
Но если еще немного поразмышлять о природе знака и самого механизма означения, то можно придти к выводу, что отношения между означением и реальностью еще более сложны и запутаны, чем может показаться на первый взгляд. Все вышеперечисленные решения проблемы несоизмеримости языка и мира, как кажется, были недостаточно радикальны в главном – указании на неочевидность предсуществования означаемого означающему. Ведь не совсем понятно предшествует ли реальность знаку или знак реальности, и если верно второе, а не первое, то не должны ли мы объявить знак самой реальностью, что, к нашему ужасу, немедленно уничтожает сам знак – ведь он только представительствует за вещь, и ни в коем случае не есть сама вещь. И, наконец, если исчезает знак, то не исчезает ли вслед за ним и реальность? Попробуем разобраться во всех этих вопросах по порядку.
Для этого нам нужно еще раз припомнить определение знака, языка и процесса означения, открытые структурной лингвистикой. По большому счету именно эти открытия и приводят к поразительным выводам, которые сделает из них поздняя неклассика (по большей части, в лице Ж. Деррида). Итак, припомним (см. подробно гл. 11), что согласно Соссюру языковой знак – это не связь реальной (физической) вещи и ее названия, а единство понятия (означаемого) и акустического образа (означающего). Понятие – это образ предмета в нашем сознании, а акустический образ – это образ звука в нашем сознании. Обе эти стороны знака имеют психическое происхождение, т.е. идеальны и существуют только в нашем сознании. Таким образом, знак – это двусторонняя психическая сущность, состоящая из означаемого и означающего. Самое существенное в этой дефиниции – идеальный характер не только означающего, но и означаемого. С этим определением трудно спорить, ведь ясно, что физическая вещь не может быть частью знака. Само постоянство знака обеспечивается его идеальностью. Ведь объекты физического мира могут быть разными, нет двух абсолютно одинаковых вещей. Равно слова мы тоже произносим неодинаково (разным тоном, тембром и с разной громкостью), также как и пишем их различно (разными почерками, печатными или прописными буквами, чернилами или графитом, на бумаге или на песке и т.д.), но знак неизменен, так как он идеален. Если бы означаемое было реальным физическим предметом (всегда изменчивым), а не понятием, то знак и, как следствие, язык оказались бы невозможны. Итак, лингвистический знак полностью имматериален. Это принципиальный момент, который позволяет нам говорить о собственно неклассической концепции знака, в отличие от классической (восходящей к Аристотелю), где означаемое понималось как реальная физическая вещь, предмет. Неклассическое определение знака сразу же ставит нас перед фундаментальной трудностью – если «тело» знака абсолютно идеально, то каково отношение знака к физической вещи? Неужели этим соотношением можно совершенно пренебречь, неужели можно отбросить реальный мир так, чтобы говорящий субъект ничего не заметил?
Как кажется, этого быть не может. Здравый смысл подсказывает нам, что по ту сторону знаков есть вещи, и хоть внутреннее строение знака не требует вещей, знак обязан соотноситься с вещами внешним образом. Чтобы не противоречить здравому смыслу, нам необходимо дополнить идеальный знак или, правильнее сказать, его окружение материальными предметами. Тогда вся лингвистическая конструкция знака могла бы выглядеть так: 1. материальный предмет, который обозначается знаком; 2. идеальное (психическое) понятие как часть знака (обозначаемое); 3. идеальный (психический) акустический образ как часть знака (обозначающее); 4. материальное воплощение идеального знака: звуки произнесенного слова или буквы слова написанного. Т.о. образом двум идеациям в пределах знака соответствуют два материальных состояния за его пределами. Но должны ли эти материальные состояния наличествовать для того, чтобы знак мог исполнять свою функцию, или он может прекрасно обойтись и без них? Ведь мы сказали, что знак вполне целостен, когда в нем представлены только две стороны, означаемое и означающее, обе из которых, идеальны. Следовательно, самым проблемным представляется участок соотнесения знака с материальным предметом. Почему предмет должен быть прибавлен к знаку, если знак не связан с ним никакими структурными (генетическими) узами? Один из возможных ответов, предлагаемых в этой связи лингвистикой, мог бы выглядеть так – сложившаяся система языка может функционировать и без отсылки к реальному миру вещей, но изначальное формирование языка должно было происходить по поводу и в связи с вещами. Иначе говоря, в основу «здравомыслящего» представления о знаке закладывается такая посылка, согласно которой на заре своего появления каждому знаку должна быть поставлена в соответствие реальная вещь, но затем язык автономизируется, знак обособляется и более не нуждается в посреднических услугах вещей – означающее отсылает к означаемому, которое идеально. Подобное объяснение, построенное на логике «первого раза», выглядит несколько мифически, поскольку не объясняет, каким образом «первое» означаемое могло быть вещью и как оно затем перестало ею быть и т.д. Как раз на эту трудность, как мы увидим ниже, и обращает внимание Деррида, указывая, что концепт знака не оговаривает удовлетворительным образом механизм взаимодействия с внешними предметами.
Это, однако, только часть намечающихся осложнений. Если мы задействуем теперь второе существенное определение знака и, в пределе, всего языка – как сугубо дифференциального образования, то вскоре увидим, что проблемы нарастают как снежный ком. Мы помним, что «значимость» знака определяется его положением в системе, т.е. зависит от его отношений с другими знаками. Знак не располагает субстанциональными характеристиками, т.е. не имеет никакой суверенной значимости за пределами системы в целом. Так значение любой шахматной фигуры формируется не вследствие ее вещественных характеристик (материал изготовления, форма, и пр.), а тем, какое место (позицию) она занимает на шахматной доске. Из этого следует, что знаки относятся, прежде всего, друг к другу. В рамках системы языка «всё находится во взаимозависимости», т.е. всякий знак не имеет значения сам по себе, но только относительно других знаков. Значения в языке определены не позитивно в терминах их содержания, но негативно – в противопоставлении к другим единицам той же самой системы. Отсюда следует, что в языке нет ничего кроме различий и противопоставлений (оппозиций) – он сплошь процессуален, т.к. противопоставляет одни знаки другим. Соответственно, всякая отдельно взятая единица языка характеризуется тем, чем не является другая. Так, в отношении знаков письма Соссюр говорит: «значимость букв вполне негативна и дифференциальна - все, что нам нужно уметь - это отличить одну букву от другой»343. И далее о системе языка в целом: «Весь механизм языка ... основан на оппозициях такого рода и на сопутствующих им фонетических и концептуальных различиях»344 (примеры, иллюстрирующие эти идеи приведены в гл. 11). Отсюда следует парадоксальный, но логичный вывод о невозможности существования одного знака, равно как невозможности языка с одним знаком, что служит хорошим подтверждением принципа радикальной дифференциальности (несубстанциальности) знака и языка. Если уж знак появляется, то где-то должен наличествовать как минимум еще один, обеспечивающий смысловую предметность первого, и наоборот. Иными словами, невозможно создать язык, который был бы представлен одним знаком, т.к. необходим второй знак, который, дифференцируясь, определял бы значение первого. В свою очередь и означающее и означаемое являются исключительно со-относительными объектами. Эти две стороны знака также удерживаются только взаимнореференциальной связью, т.е. одно существует, лишь отсылая к другому, что означает, что ни означающее, ни означаемое не предшествуют друг другу.
Таким образом, вопреки некоторой контринтуитивности любое слово не имеет какого-то субстанциального, самостоятельного значения, но зависит от других слов, которые могли бы занимать его место. Как раз здесь и намечаются еще две новые проблемы. Итак, выше мы указали на непроясненность отношения языка к физическим предметам в связи с тем, что означаемое идеально, и референция выполняется в пределах знака. Но существуют также и две другие трудности – поскольку означаемое и означающее отсылают друг к другу, то означаемое, во-первых, нельзя изолировать (вывести из структуры языка и поставить вовне), а во-вторых, невозможно определить, что предшествует чему – означаемое означающему, или наоборот. Если мы принимаем структуру знака, то должны согласиться с тем, что между ними вообще нет отношений предшествования – они существуют в одно и тоже время, по поводу и в связи друг с другом, т.е. всегда, когда есть одно (означающее), есть и другое (означаемое). Это положение, естественно вытекающее из определения знака, однако, тоже представляется контринтуитивным, т.к. здравый смысл стремится настоять на том, что означаемое имеет приоритет изначальности и существует до означающего. Но и здесь приходится игнорировать данные обыденного представления, т.к. если означающее и означаемое удерживаются друг другом, то у них не может быть ни смыслового, ни предметного опережения.
Последний проблемный узел, который следует принять во внимание по вопросу проблемы отношения языка к действительности – это т.н. принцип произвольности знака. Данный принцип, очень простой по своему смыслу и упоминаемый в философии еще до появления структурной лингвистики345, был взят на вооружение Соссюром в качестве ключевого принципа лингвистики. Согласно этому принципу не существует никакой естественной или необходимой связи между означающим и означаемым. Связи между тем и другим устанавливаются совершенно произвольно – любое означающее может обозначать любое означаемое. К примеру, бессмысленно спрашивать, почему слово «лес» обозначает лес? Нет никаких генетических или любых других причинно-следственных предпосылок к тому, чтобы именно это звукосочетание или буквенный ряд («л-е-с») отсылало к понятию «лес», с таким же успехом оно могло быть презентировано любым другим означающим. И, таким образом, «процесс, который выбирает одну специфическую звуковую последовательность, чтобы соответствовать одной специфической идее, полностью произволен»346347. Лингвисты говорят, не только о произвольности или непроизвольности отношения означающего и означаемого как двух сторон знака, но и о произвольности или непроизвольности отношения знака к предмету или явлению внешнего по отношению к языку мира – к гипотетической экстралингвистической реальности. Структурная лингвистика настоятельно предостерегает нас в этом вопросе от иллюзии фетишизма, в соответствии с которым означаемое (понятие) или вещь (предмет) внешнего мира содержит в себе какие-то эссенциальные характеристики, требующие именно этого означающего или знака в целом. Итак, принцип произвольности атрибутируется не только к знаку, но и ко всей знаковой системе.
Почему этот принцип, как видим самоочевидный348, важен для лингвистики? Объявив его краеугольным, Соссюр отмечал, что если бы слова соответствовали вещам с точки зрения некой сущностной, необходимой или естественной логики, то для слов можно было бы установить точные эквиваленты в различных языках, что не соответствует действительности. Любому носителю языку, владеющему более чем одним языком хорошо известно, как трудно подыскивать соответствия в понятиях. Эквиваленты подчас носят условный и компромиссный характер, допускающий, что контекстное обрамление слов и выражений при переводе с языка на язык будет утеряно. Так происходит потому, что каждый отдельный язык разделяет реальность произвольными лингвистическими категориями, и мир наших обыденных представлений, сформированный «родным» языком, может быть дифференцирован по-разному. Простой факт того, что в реальности нет таких двух языков, которые идентичным образом категоризируют реальность, призван иллюстрировать и обосновывать этот тезис.
Если теперь суммировать все вышесказанное, а именно 1. идеальность означаемого, 2. дифференциальность знака и языка, 3. одномоментность существования означаемого и означающего, а также 4. произвольность знака, то можно сделать неожиданный вывод – «язык никак не связан с миром», который может быть дополнен еще более парадоксальным соображением – «однако мир связан с языком». Иными словами, язык для того, чтобы функционировать может и не отсылать к миру реальных вещей и предметов, его автономия обеспечивается, как мы сказали, идеальностью означаемого и внутрисистемной референцией. Для того, чтобы передать значение знака, достаточно истолковать его при помощи второго знака, который, в свою очередь, отсылает к третьему. Носители языка усваивают значения слов благодаря тому, что они пользуются одним и тем же лингвистическим аппаратом – языком, представляющим собой замкнутую систему, дифференцированную по принципу взаимных отсылок. Отталкиваясь от этих соображений неклассика склонна решительно порвать с фетишистскими интерпретациями значения. Отныне, значением будет то, что образовано системностью языка (внутренним распорядком и распределением элементов), а не отношением знака к реальной вещи или отношением означаемого к означающему. Парадоксальная идея «язык никак не связан с миром» передает простой смысл – для успешного оперирования знаками вовсе не требуется, чтобы предмет, о котором «сообщает» знак, существовал в реальности. Строго говоря, эта идея не нова; она была хорошо известна и стоикам и схоластикам – и у тех, и у других можно встретить рассуждения о том, что, существование таких понятий как «самое большое натуральное число», «крылатый конь» или «квадратный круг» еще не означает их реального существования в качестве предметов вещного мира. Но неклассика расставит свои акценты, отважившись на кардинальные выводы – суверенная природа языка не ограничивается набором курьезных примеров, но даже те понятия языка, которые, как будто, имеют референциальное подкрепление в мире физических вещей получают свое значение не благодаря «миру», а благодаря словарю. Следовательно, язык никогда не пропустит нас к «действительности»; нельзя, продолжая языковую игру, прорваться к миру, ведь «говорить» – значит, иметь дело с понятиями, а не с самими вещами непосредственно.
Но в зависимости от того, что «скажет» язык, мир будет предъявлен нам как некая «реальность», предварительно означенная. Структурная модель языка, в которой код (означающее) предшествует сообщению (означаемому) (подробно об этом см. гл. 11) подразумевает, что язык не «фиксирует» действительность, а, скорее, «конституирует» её. Действительно, если знаки предшествуют вещам, то они и формируют то, что мы сможем увидеть. Во многом это напоминает кантианство, где роль трансцендентальной сетки категорий выполняет знак. Впрочем, фундаментальным отличием структуралистского подхода от трансцендентального является замена классического принципа присутствия (вещей как феноменов) принципом отсутствия. Поскольку знак не есть субстанция, но есть референция (внутрисистемная), т.е. всегда уже отсылает к другому знаку, то про знак нельзя сказать – «он есть». Знаки, как мы помним, определяются не позитивно через присутствие-данность, а негативно, через то, чем они не являются (через различия). Неклассическая концепция значения целиком дифференциальна и относительна: значение знаков определяется их систематическим отношением друг к другу, а не отношением знака к материальным предметам. Тайна означения, таким образом, заключается в том, что знаки всегда относятся друг к другу и никогда к вещам. В этой точке берет свое начало знаменитая неклассическая «метафизика отсутствия» призванная заменить собой классическую «метафизику присутствия». В неклассике речь идет не только о том, что знак представительствует за отсутствующую вещь, но в первую очередь о том, что наличность знака, как значения, является, своего рода, оксюмороном. Значение знака всегда в другом месте, и знак, таким образом, не представительствует также и сам за себя. Притом, что знак только «обещает» нам встречу с вещью, не присутствующей в непосредственном опыте, он и сам лишен присутствия – на его месте всегда «другой» знак, обеспечивающий его значение (мы помним, что знак не может существовать единолично; значение знака А есть знак В, и наоборот). В общем виде, мы выходим на неклассическую версию метафизики в два хода: 1. сохраняем трансценденталистский подход в восприятии мира и 2. заменяем категории на знаки. Тогда, в силу самой природы знака, который есть чисто дифференциальное образование, мир перестает быть нам дан в качестве простого присутствия в акте восприятия. Сказать, что язык формирует реальность, еще недостаточно. Следует добавить, что поскольку мир сформирован языком, то мы живем в дифференциальном, а не субстанциальном мире. Знаки ведут нас от одних знаков к другим, помимо и в обход вещей. Понятия не отражают и не символизируют предметы, но скорее находятся в не-отношениях с ними. Проще говоря, это означает, что вся система языка (вся область знаков) параллельна непосредственной действительности.
Может ли при этом, всё-таки, состояться встреча Означающего с Означаемым? В связи с этим вопросом, Деррида предложит термин «Трансцендентальное Означаемое», подчеркивающий суть проблемы – «трансцендентальность» означает внеположенность, впрочем гипотетическую, объекта-означаемого системе языка-означения. На первый взгляд, процесс означения абсолютно бессмыслен в отрыве от реальности – слова адресованы «миру» и ничему другому. Но как раз в этом наивном убеждении и состояла ошибка классической философии, упускающей из виду идеальность не только означающих, но и их «референтов». В системе означения референция к предмету только симулируется – «означаемое», к которому отсылает «означающее» само выступает в качестве «означающего», т.к. для того, чтобы быть значением, оно должно находиться в статусе адресации. Как скажет Деррида: «всякое означаемое есть также нечто, стоящее в положении означающего». В системе языка, где даны лишь имманентные связи, все отношения поддерживаются беспрерывным движением взаимных референций. Но тогда само «Означаемое» есть потому, что есть движение референциальной сети смыслоозначений, порождающих «Означаемое» как своеобразный эффект внутренней игры, присущей самому означению; эффект, встроенный в референтную систему языка и возникающий в цепи его взаимных субституций, подмен и смещений. В референциальном движении означения не возможно удержание в постоянном, тождественном себе состоянии, условием схватываемости значения служит его «смещённость», представление через другой знак. Таким образом, понимание мира, как выход к самому миру хоть и предполагает знаковую отсылку, оказывается всегда «отложенным» и «отсроченным» в терминологии Ж. Деррида. Мы вынуждены бесконечно продвигаться от слов к вещам, и, лишь обманываясь, принимать слова за вещи. Но, следуя по пути речи, откладывающей нашу встречу с вещами на неопределенный срок, мы вряд ли выйдем к миру. С одной стороны, осмысленность языка возможна лишь потому, что он как будто всегда «готов» предъявить нам реальные, а не идеальные означаемые. Однако, делает он это в буквальном смысле только «на словах», так как с другой стороны смысл, как мы помним, достижим лишь в пределах системы означения. Но неужели этот заговор ложных обещаний нельзя расторгнуть? Разве нельзя, сделав конечное число шагов в означении, вырваться навстречу миру и совершить победный жест указания на вещь, заключив, что «это» и есть то, о чем мы все это время говорили? Пускай, нам прекрасно известно, что «означаемое “собака” – это не та собака, которую изучает зоология», а «образ вещи, рождающийся в уме и соотносящийся с другими такими же образами»349, разве нельзя указать на реальную собаку как на то, что фундирует и дает истинные основания знаку? Но говорить так, значит, во-первых, вводить некоторую, ничем не оправданную избыточность в систему означения – даже, если бы в мире не было ни одной собаки, мы могли бы о ней поговорить. А, во-вторых, соотношение понятия и единичной вещи представляет собой дополнительную трудность, о которой нам уже доводилось говорить не раз (см. гл. 3, 6, 16). Как бы усердно мы ни апеллировали к вещественности, сближая язык и реальность, они рискуют разминуться в наиближайшей точке. Их пересечение вряд ли достижимо – двигаясь по пути слов, можно бесконечно близко подойти к вещи и, всё-таки, упустить ее, ибо – лишь только называние завершило свою работу оглашения, как только вещь названа одним-единственным словом: «Это собака», мы попадаем во власть языка; чтобы продолжать понимать, мы должны послушно следовать от понятия к понятию, увлекаемые его поясняющими посылами. В этом месте безгласная работа схватывающего видения окончена – в действие вступает понимающее говорение. Но видеть не значит говорить, равно как говорить – не значит видеть350. Как пишет в связи с этим Фуко: «У них нет общего пространства, места, в котором они могли бы взаимодействовать, где слова были бы способны к восприятию фигуры, а изображения могли бы войти в лексический ряд. Сказать, что существует лакуна или пустое пространство, - сказать слишком много: скорее, это отсутствие пространства, стирание «общего места» между знаками письма и линиями изображения … Между ними теперь может проговариваться лишь расторжение связи…»351. Иначе говоря, вербальная и визуальная репрезентация не совпадают друг с другом, они нигде не встречаются и не пересекаются. Речь, как всегда отложенная встреча с означаемым, ведет нас по кругу своих означений, позволяя осциллировать от знака к знаку в тщетной надежде снискать вещи как награду за пройденный путь. Но если от знака нельзя перейти к предмету – этот переход невыполним как последовательное и пошаговое сведение знака к вещи, но лишь знака к знаку – то, что остается в этом случае? Одна из стратегий будет заключаться в том, чтобы прибегнуть к разрыву в цепи означающих, к своего рода «короткому замыканию», когда мы готовы прекратить переадресацию знаков. Другая – в том, чтобы вопреки тому, что «говорить» еще не значит «двигаться к миру», продолжать говорить. В неклассической философии мы, по большей части, встречаемся со второй стратегией. Если с означающего может быть снято бремя соответствия некоему «реальному» означаемому, чья реальность к тому же связывается исключительно с его внеположенностью знаку, то в условиях заключения в скобки второго «реального/внеязыкового» измерения, означающее может получить ничем не ограниченную свободу означения. Если в мире нет того, чему приходится «соответствовать», то отныне, не будучи стеснёнными императивами референции, можно просто «быть», или, правильнее сказать, «становиться», т.к. означению чуждо статичное положение – оно есть чистое становление или дифференциация. Навязчивое движение означения, одержимого призраками вещей, может быть тогда приостановлено. В каком-то смысле с обсессией будет покончено, если допустить, что, в конечном счете, существует только одно означение352. Трансцендентальное означаемое окажется тогда фикцией, поскольку наделение объекта смыслом возможно только внутри структуры различий, т.е. в границах, обусловленных самой системой. Эта фикция, впрочем, конституирует означение, посредством указания на «внешний объект», к которому язык всегда ведет (как к своему референту), но никогда не приводит. Об этом объекте удается говорить лишь, пробегая внутренний круг означения, обнаруживая его упорное ускользание и раскрывая то фундаментальное обстоятельство, что и сама неустанность погони и сама неминуемость ускользания принадлежат единому полю означающих применений. В момент, когда мы совсем уже готовы сказать, что мира нет, нам придётся воздержаться – возможно, он есть, но как бесконечно откладываемое обещание доказать это.
Достарыңызбен бөлісу: |