Б. Но позвольте, они ведь оба не заслуживают доверия читателя, эти тексты...
А. Конечно. Но в обоих случаях это настолько явная ложь, что её и опровергать-то не надо; это, прежде всего, эстетически значимая ложь, наглядно представляющая характер продуцирующих её персонажей. Это такая ложь, которую можно назвать «правда наоборот» — читатель её сам легко корректирует, и тогда обретённая им правда оказывается тем более убедительной. И никаких особых проблем при этой реконструкции нет; всё понимают даже второстепенные персонажи: в первом случае даже сподвижникам-прогрессистам становится немного стыдно за автора клеветнической статьи, г-на Келлера (ему, впрочем, нисколечко), а сторонний наблюдатель попросту резюмирует — «точно пятьдесят лакеев собрались вместе и сочинили»... Враньё же генерала Иволгина — это своеобразное чистое искусство вранья, полёт пьяной фантазии на тему нашествия Наполеона, вдохновенная игра беллетристическими стереотипами; эта игра совершенно бескорыстная и даже в чём-то милая. Господин генерал и в раннем детстве своём, оказывается, был причастен к мировой истории: он, видите ли, во время нашествия Наполеона оставался в Москве, привлёк к себе внимание самого императора, был приближен ко двору, но при этом остался ещё каким патриотом... Игра эта и завершается-то по-игровому: Наполеон, отправляясь в обратный путь из Москвы, будто бы пишет в альбом нашему герою: «Ne mentez jamais!» [1, 8, 417] — «Никогда не лгите!» — вот он и воплощает, как умеет, завет своего кумира... Но есть в этих обоих «встроенных» текстах и некий второй план, простым читателем, может быть, и не воспринимаемый. В первом случае — это концовка статейки Келлера, в которой приводится «восхитительная эпиграмма», вроде бы, принадлежащая перу «одного из известнейших наших юмористов» [1, 8, 221], — своеобразный «встроенный» текст во «встроенном» тексте — стишонки столь же клеветнические и разухабистые, как и статья. Но при этом они узнаваемы и уже давным-давно прокомментированы [1, 9, 444]. Ещё в 1863 году М.Е.Салтыков-Щедрин напечатал в «Свистке» «детскую сказку в стихах» «Самонадеянный Федя» — вполне невинную и чисто литературную шалость по поводу писательского дебюта Достоевского. Ну и писатель ответил... Так ответил, что по форме и не придерёшься: ну что взять с господина Келлера? Вполне возможно, что тот и сам стишки выдумал, а «одному из наших известнейших юмористов» попросту приписал. Тем более, что и в статье написано: «Говорят...» И всё же перемаркировка литературной шутки в гнусный пасквиль (правда, по отношению к воображаемому герою) налицо...
Б. Щедрин как-то отреагировал?
А. Очень сдержанно и достойно. Не увидеть выпада он не мог: гоголевская «Шинель», которой «играл» в его шуточном стихотворении «самонадеянный Федя», правда, превратилась во вполне реальную шинель персонажа, но две строчки обоих стихотворений вообще прямо идентичны:
И обычной канителью
Время наполнял...
И что же? В рецензии на совсем другое произведение в качестве примера прискорбного свойства русской беллетристики — «наши художники когда пишут, то руки у них дрожат от негодования» [57, 230] — в качестве примера упоминается роман Достоевского. И после общей высокой оценки художественного творчества писателя вообще и данного романа в частности Щедрин позволяет себе лишь отграничить художественные образы, полные жизни и правды, от «марионеток, сделанных руками, дрожащими от гнева» [57, 231]. Может быть, эта мудрая и взвешенная реакция способствовала потом самой возможности последующего сотрудничества ФМ в «Отечественных записках»...
Б. Итак, во-первых, — «встроенный» текст во «встроенном» тексте: один — для массового читателя — ложный взгляд на героя и на сюжет, другой — литературные счёты, штучка для знатоков; вроде того, как современный режиссёр снимает, скажем, фильм, в котором герой там стоит на автобусной остановке, а на стене плакат «Их разыскивает милиция» — а там фотографии режиссёра, оператора и сценариста — шуточка для «Дома кино»... Ну а что «во-вторых»? Неужто и в невинном вранье генерала Иволгина имеется какой-то скрытый смысл?
А. Большая часть реминисценций и этого «встроенного» текста также прокомментированы [1, 9, 454 и далее]. Но ни комментаторы, ни читатели-современники не оценили по достоинству этого «встроенного» текста — исторической фантазии героя, которая представляет собой комическую профанацию наполеоновского мифа и в романтической его модификации, да и в сентименталистской: актёр-император здесь то скрещивает руки на груди, то хмурит брови, вперяя вдаль свой задумчивый взор, то произносит «исторические» фразы, то стонет и плачет, обильно орошая слезами нашего юного героя — собеседника великого человека; исторические события, которые вполне всерьёз несколько ранее воссоздавал великий современник Достоевского автор «Войны и мира», предстают здесь в виде какого-то потешного балагана. И не со страниц ли толстовского романа-эпопеи попали сюда маршал Даву, «le petit boуard», «le roi de Romer», оба мамелюка и Жозефина? Да и сам мотив — судьбоносное решение, свидетелем которого является ребёнок? Только у Толстого всё всерьёз, и это судьбоносное решение принимает Кутузов, а на полатях крестьянской избы маленькая девочка русской душою своею понимает, что «дедушка» хороший, а «долгополый» (Бенигсен) — нет. У Достоевского, а точнее — у его героя — ситуация на другом полюсе противостояния вроде бы схожа: «Дитя! — сказал он мне вдруг, — что ты думаешь о нашем намерении?» [1, 8, 416], — это Наполеон обращается к нашему фантазёру, который умудряется одновременно быть и патриотом, и... камер-пажом французского императора. И вот кто, оказывается, был главным действующим лицом мировой истории, именно он, наш скромный герой! «Улепётывайте восвояси», — говорит он, и — погибла Великая Армия, и всемирная история окончательно превращается в балаган...
Б. А Толстой как-нибудь отреагировал?
А. Именно на этот эпизод — никак... Но вот, к примеру, типично толстовское восприятие произведения Достоевского: «Читал Достоевского. Хороши описания, хотя какие-то шуточки, многословные и мало смешные мешают» [70, 616]. Это Лев Николаевич хотя и о «Братьях Карамазовых» отзывается, но ведь всё равно показательно? В ХIХ веке такой юмор вообще не очень-то воспринимали; к тому же в этом эпизоде он ещё и психологией осложнён: тут, собственно, представлена «последняя гастроль» нашего героя, генерала Иволгина, который именно сочувствия и жалости своего слушателя-то и не перенёс. И там дальше уже совсем не смешно — маразм, распад сознания героя и, наконец: «Старик побагровел, губы его посинели, мелкие судороги пробегали ещё по лицу. Вдруг он склонился и начал тихо падать на руку Коли» [1, 8, 420]. Где в данном случае кончается комизм и начинается маразм героя — тут хоть, по крайней мере, ясно. Но если мы обратимся к одному из самых загадочных «встроенных» текстов — к стихотворению-прокламации «Светлая личность» в романе «Бесы» [подробнее — см.: 60, 141-148], — то вот здесь однозначно ответить на этот вопрос будет весьма затруднительно. Для удобства анализа можно даже привести данный «встроенный» текст полностью:
СВЕТЛАЯ ЛИЧНОСТЬ
Он незнатной был породы,
Он возрос среди народа,
Но, гонимый местью царской,
Злобной завистью боярской,
Он обрек себя страданью,
Казням, пыткам, истязанью
И пошёл вещать народу
Братство, равенство, свободу.
И, восстанье начиная,
Он бежал в чужие краи
Из царева каземата,
От кнута, щипцов и ката.
А народ, восстать готовый
Из-под участи суровой,
От Смоленска до Ташкента
С нетерпеньем ждал студента.
Ждал его он поголовно,
Чтоб идти беспрекословно
Порешить вконец боярство,
Порешить совсем и царство,
Сделать общими именья
И предать навеки мщенью
Церкви, браки и семейство —
Мира старого злодейство! [1, 10, 273]
Как видите, «встроенный» текст на этот раз такой очевидный, границы его вполне обозначены, но теперь уже приходится атрибутировать его в рамках произведения... и опять-таки, спрашивается, — кому приходится это делать?
Б. Наверное, читателю?
А. В конечном счёте — ему, но этим в тексте занимаются и персонажи. Поначалу это, вроде бы, достаточно простая атрибуция. Пётр Степанович как бы пробалтывается господину губернатору, что автор прокламации — Шатов, и будто бы писал он стишки... про себя. Очевидно, что это провокация: данный персонаж, насколько мы его к этому моменту знаем, — не экстремист, не дурак и… не поэт. Столь же очевидно, что записка Шатова: «Светлую личность» отпечатать здесь не могу, да и ничего не могу; печатайте за границей» [1, 10, 275], — вовсе не доказательство его авторства, подобный аргумент может убедить лишь только дурака Лембке, но отнюдь не внимательного читателя. Пётр Степанович тут же уточняет свою версию: будто бы сам Шатов для повышения своего реноме приписывает эти стихи уже покойному к тому времени Герцену, как будто бы тот написал их «в память встречи, в похвалу, в рекомендацию» [1, 10, 276]. Читатель очень даже вправе и этому не поверить... У внимательного читателя вполне может (и должна бы!) оформиться мысль, что вот сам-то Пётр Степанович как раз вполне мог бы в своих целях приписать стихи и Герцену, и вообще кому угодно; да и выступить в качестве героя стихотворения и, может быть, именно он-то и является автором оного... И буквально через пару десятков страниц уже сам Шатов в разговоре с Петром Степановичем спрашивает: напечатана ли эта «ваша подлая «Светлая личность»? И Пётр Степанович, нисколько не обижаясь на «подлая» и совершенно не отрицая «ваша», отвечает, что напечатана. И когда Шатов далее спрашивает: «Гимназистов уверять, что вам сам Герцен в альбом написал?», а Пётр Степанович спокойно отвечает: «Сам Герцен» [1, 10, 294], то у читателя и вовсе должно бы упрочиться представление об авторстве злополучной прокламации, которая в результате подобной атрибуции приобретает особенно гнусный вид.
Б. Как это «в результате атрибуции»? С текстом же ничего не произошло; в результате Вашей атрибуции, ни буковки ведь не прибавилось и не убавилось...
А. И, тем не менее, смена представления о воображаемом авторе должна бы оказать весьма существенное воздействие на восприятие данного «встроенного» текста. Его восприятие во многом зависит от представления об авторе, можно сказать, что текст оказывается не равным самому себе. Одно дело, если автор прокламации — какой-нибудь наивный гимназист, не слишком-то искушённый в поэтическом творчестве и не замечающий как бы невольно возникающего комизма ситуации, когда готовый восстать народ «от Смоленска до Ташкента» с нетерпеньем ждёт «студента». И прямо-таки «поголовно» ждёт, чтобы за ним «идти беспрекословно»... Мы только можем горько улыбнуться и даже пожалеть наивного автора, которому предстоит ещё утрата подобных иллюзий. И совсем другое дело, когда циничный аферист приписывает свои ублюдочные стишки авторитетному деятелю общественного движения, используя их то как верительную грамоту, то как материал для провокации. Такой «автор» дезавуирует и сам текст, и проводимые в нём идеи. В этом случае «светлая личность» на поверку выходит личностью достаточно тёмной, и этот колорит естественно накладывается на текст... Это, в конце концов, понимает даже и один из соратников Петра Степановича, который с горечью констатирует, что «и стишонки «Светлая личность», самые дряннейшие стишонки, какие только могут быть, и никогда не могли быть сочинены Герценом» [1, 10, 423]. Понятно, что Пётр Степанович не согласен и утверждает, что это «хорошие» стихи.
Б. А, собственно, при чём здесь Герцен?
А. Надо полагать, по двум причинам: к моменту написания романа он уже умер, и упоминание его в тексте уже никак не могло бы ему повредить; важно также и то, что Герцен никаких стихов-то и не писал, но вот друг его и соратник Н.П. Огарёв как раз писал, и у «Светлой личности» имеется любопытный прототекст именно из творческого наследия Огарёва. Упоминание же Огарёва как автора «Светлой личности» походило бы несколько на донос, да и на клевету бы, в общем-то, походило; во всяком случае, ФМ, уж конечно, не метил здесь именно в данного автора. Впрочем, в «Примечаниях» к роману «Бесы» «Светлая личность» вполне традиционно называется пародией на стихотворение Н.П. Огарёва «Студент» [1, 12, 203], которое герой известного политического процесса С. Нечаев использовал в своих целях именно как верительную грамоту: ну прямо в точности на манер Петра Степановича.
Б. «Называют пародией»? Надо полагать, что Вы с этим не согласны?
А. Если это и пародия, то, согласитесь, какая-то странная: Огарёв в тексте не упомянут вообще, а поэтика его стихотворения (да и сюжет) не столько имитирована, сколько трансформирована. Рядовому читателю «Бесов» навряд ли была известна история огарёвского стихотворения, впрочем, так же, как и его текст. Между тем история эта заслуживает внимания. Стихотворение это было посвящено памяти Сергея Астракова, и представляет собой как бы надгробное слово на могиле товарища, собрата по идейной борьбе. Сергей Астраков умер 24 декабря 1866 года. Понятно, что ни о какой публикации текста стихотворения, посвящённого памяти революционера, в российской подцензурной печати не могло быть и речи... Но вот С. Нечаев «находит» это стихотворение в бумагах Огарёва и, надо полагать, решает «полезным для дела» использовать его в своих целях [30, 241]. Можно предположить, что именно с его же подачи М. Бакунин предлагает Огарёву «перепосвятить» стихотворение «молодому другу Нечаеву» «заместо памяти Астракова» [45, 1, 409]. Видимо, поэт соглашается, потому что в 1869 г. стихотворение «Студент», снабжённое новым посвящением, печатается в Швейцарии в типографии Чернецкого в виде отдельного листка. Новое посвящение существенным образом меняло смысл стихотворения: вместо надгробного слова об умершем товарище перед читателем прокламации оказывалась своеобразная верительная грамота для живого и здравствующего деятеля, которая санкционировала и освящала все его действия. Конечно же, «для пользы дела»... Несмотря даже и на явный нонсенс — живой Нечаев представлен как уже покойный:
Жизнь он кончил в этом мире
В снежных каторгах Сибири [45, 1, 189].
Впрочем, если рассматривать это как предсказание, то оно в известной мере и сбылось: Нечаев умер в Петропавловской крепости и, что бы там о нём ни говорили, — до конца «борьбе остался верен»: и во время процесса, и в застенках Алексеевского равелина, где его гноили 10 лет [17, 254]. В 1871 году во время известного нечаевского процесса стихотворение было опубликовано в «Правительственном Вестнике» (№ 165). Да и сама прокламация также получила некоторое распространение. И всё же уровень известности данного текста преувеличивать не стоит... И если Достоевский что и пародировал, то не поэтику Огарёва и не данное стихотворение в частности.
Б. А что же он пародировал?
А. Прежде, чем ответить на этот вопрос, давайте условимся о том, что такое пародия. Будем исходить из того, что сущность пародии состоит в комическом «сдвиге систем» [73, 294]. В качестве объекта пародии («изображаемой системы») может выступать произведение, автор, журнал, жанр... что ещё? Образ мыслей? Социальный тип? В данном стихотворении воспроизведён и, если хотите, спародирован образ мысли экстремиста-фанатика, раба своей идеи, который для её осуществления не пожалеет ни себя, ни других...
Б. То есть — образ мыслей С.Г. Нечаева?
А. В частности, и его. Отдельные строчки «Светлой личности» ориентированы на историю данного конкретного политического деятеля, который помимо прочего рассказывал о себе, что он бежал из Петропавловской крепости, это, надо полагать, и отразилось в следующих строчках:
И, восстанье начиная,
Он бежал в чужие краи
Из царёва каземата...
На процессе, правда, выяснилось, что ни из какой крепости Нечаев не бежал, об этом писала и русская, и зарубежная пресса [1, 12, 202]. То есть: врал «для пользы дела»... Но это, пожалуй, и всё, что относится в стихотворении собственно к Нечаеву. Герой стихотворения, экстремист-недоумок, обрекший себя «казням, пыткам, истязаньям» и мечтающий разрушить «церкви, браки и семейства», более смешон, нежели страшен, и явно имеет совершенно превратные представления и о народе, и об историческом процессе, и о себе лично... Это скорее обобщение, нежели портрет конкретного политического деятеля. В очередной раз приходится повторять, что если Достоевский и использовал в «Бесах» материалы нечаевского дела, то при этом никогда не ставил себе задачу изобразить именно Нечаева и его сподвижников. Отталкивался, но — не копировал...
Б. Итак: огарёвский «Студент» скорее материал, нежели объект пародирования, а адресат пародии в данном случае — герой стихотворения, обобщённый и шаржированный тип фанатика-экстремиста?
А. Адресат пародии — отнюдь не только герой, но и даже в бóльшей степени — воображаемый автор стихотворения: это ведь тоже изображаемая система. Этот «фантомный» автор словно бы не замечает явных несообразностей: отдельные выражения («зависть боярская» — с чего бы это «боярам» завидовать герою?; «предать мщенью» — мщенье тут совершенно ни при чём, по смыслу надо бы — «разрушить»; «пошёл вещать... свободу» — как будто: «пошёл нести чепуху») ярчайшим образом обличают его малокультурность, профанируют его же сокровенные идеи, и в этом смысле стихотворение «Светлая личность» можно определить как «плохой-хороший текст»...
Б. ...которому Вы явно придаёте гораздо большее значение, нежели он того заслуживает, не правда ли?
А. Не торопитесь с суждением, потому что история текста (теперь уже именно этого «встроенного» текста) ещё отнюдь не закончилась... Как это ни удивительно, но и наряду со стихотворением-источником (огарёвский «Студент») «Светлая личность» неожиданно оказалась использованной... в революционной пропаганде, и прокламации именно с этим текстом стали появляться в кругу студенческой молодёжи, что вызвало переписку между Третьим отделением канцелярии Его Величества и Министерством внутренних дел. И хотя в итоге было признано, что стихотворение это представляет собой «документ, характеризующий образ мыслей и приёмы зловредных пропагандистов», и написано оно автором, преследующим «обличительную и вполне похвальную цель», тем не менее, публикация автономного от романа текста «Светлой личности» «не могла бы быть терпима в русской печати» [46, 303]. Надо полагать, что подобный поворот в судьбе «встроенного» текста его истинным, а не воображаемым автором вряд ли был запланирован...
Б. То есть нашлись читатели, которые не восприняли «Светлую личность» как пародию?
А. Нашлись... И, обратите внимание, какова тонкость восприятия художественного текста у господ жандармов! Они вполне уяснили, что в различных контекстах текст оказывается не равным самому себе и может восприниматься не то что различным, но и прямо противоположным образом!
Б. То есть: в романе — воображаемый автор «Светлой личности» — либо полный болван, либо мошенник от революции, если же стихотворение представлено в виде листка-прокламации — то воображаемый автор оказывается наивным энтузиастом, и все несообразности текста не только вполне извинительны, но, если можно так выразиться, даже и в высшей степени извинительны: нам, де, не до поэтических тонкостей, мы люди простые, прямые... Но, между прочим, теоретически возможно представить и даже реконструировать третий вариант воображаемого автора: это точка зрения цинической наивности, данный воображаемый автор как бы играет революционной в данном случае фразеологией, попросту забавляя себя и читателей...
А. Блистательная игра в атрибуцию данного «встроенного» текста, предложенная читателю Достоевским, кажется, захватила и Вас? И вот в качестве воображаемого автора стихотворения Вы полагаете возможным представить незабвенного капитана Лебядкина, так что ли получается?
Б. Почему бы и нет? Вот, в частности, Д.Д. Шостакович, создавая цикл песен на стихи капитана Лебядкина, включил же туда и «Светлую личность» [19, 193]...
А. Композитору, заинтересовавшемуся творчеством Достоевского, скорее следовало бы обратить внимание на некоторые музыкальные замыслы писателя, словесные воплощения которых можно также рассматривать в качестве «встроенных» текстов. А возможное их музыкальное воплощение — в качестве своеобразного ВРТ...
Б. Музыкальный замысел... Достоевского? Полно, о чём это Вы?
А. Точнее сказать, музыкальные замыслы персонажей писателя в их словесном воплощении. Ибо Словом можно выразить всё, а если ещё использовать порядок слов, знаки препинания...
Б. А как же: «Мысль изреченная есть ложь»?
А. Но и эта мысль, в свою очередь, есть «мысль изреченная», не так ли? Но вернёмся к музыкальным замыслам. В романе «Бесы» хроникёр весьма подробно излагает одну «музыкальную штучку», которую то ли сочинил, то ли где-то подслушал один из второстепенных персонажей, некто Лямшин. У неё даже название есть: «Франко-прусская война». «Штучка» заключается в своеобразном фортепианном поединке величавой и грозной «Марсельезы» с «гаденьким мотивчиком» «Майн либер Августин» [1, 10, 251-252]. Сначала «Марсельеза» гремит, и, кажется, что она подавляет всё вокруг, но вот вклиниваются звуки «Августина», мотивчик крепчает и в конечном итоге величественный гимн как-то сникает, мотивчик уже ревёт, победно и самодовольно...
Б. Это, собственно, комическое профанирование хода реальной франко-прусской войны, современником которой был Достоевский?
А. Да, но и не только. Это же ведь и структура романа Достоевского в её музыкальной ипостаси: идейный поединок, взаимопроникновение стилей и голосов героев. Это также наглядно выраженное эстетическое единство, порождённое Новым Временем — от гармонии к дисгармонии (в духе Шостаковича, Малера, Шёнберга, если говорить о музыкальных формах)… Второй музыкальный замысел также принадлежит второстепенному персонажу, но уже из романа «Подросток». Молодой человек из сомнительной компании шантажистов рассказывает главному герою романа свой замысел оперы, точнее её финальной сцены. Опера на сюжет «Фауста», финальная сцена происходит в готическом соборе, звучат ангельские хоры, потом наивный речитатив Гретхен, вступает тенор дьявола — «ты погибла, погибла», опять речитатив; ангельские гимны как бы борются с голосом дьявола, а итоге, естественно: «Осанна!» [1, 13, 352-353]. Вот такие музыкальные замыслы мог бы воплотить композитор, обратившись к текстам Достоевского.
Б. А не кажется ли Вам, что это, собственно говоря, один замысел, ну, скажем, в двух его модификациях, комической и драматической? И потом: сюжетного значения эти «встроенные» тексты ведь не имеют? Тогда зачем они в произведении?
А. Да, структурно это один замысел: своеобразный музыкальный поединок. Да, с точки зрения сюжета они излишни. Но в романе писателя с точки зрения сюжета многое кажется излишним, потому что тут совсем иные критерии... Герои Достоевского — даже периферийные — никогда не замкнуты в сфере бытовых мотивировок, они вовсе не исчерпываются сюжетной функцией, и «встроенные» тексты призваны помимо прочего вывести героев из только лишь бытовой сферы. Но это лишь один аспект функции данных текстов. В данном случае музыкальные замыслы персонажей организуют восприятие произведения, в котором тоже ведь идут постоянные интеллектуальные поединки, так что эти своеобразные музыкальные аналогии произведений писателя представляют собой некий ключ для их эмоционального восприятия.
Б. А как же всё-таки насчёт того, что для Шостаковича «Светлая личность» очевидно и непреложно входит в цикл стихов капитана Лебядкина?
А. В тексте буквально никаких намёков на этот счёт нет. А коли уж зашла речь о данном цикле «поэтических» текстов, то давайте обратимся к одному из них, на наш взгляд, наиболее типичному:
Любви пылающей граната
Лопнула в груди Игната.
И вновь заплакал горькой мукой
По Севастополю безрукий [1, 10, 95].
Кончается ли на этом текст? Видимо, нет; но он как-то органически переходит в прозаический комментарий автора-персонажа: «Хоть в Севастополе не был, и даже не безрукий, но каковы же рифмы!» Персонаж-автор сам дезавуирует своё «произведение» и ну вот нисколечко этого не стесняется, потому как — лёгкость в мыслях необыкновенная... Это опять-таки плохой-хороший текст, но что является здесь предметом пародии? Объективизированный лирический герой, профанирующий буквально всё, что попадает в сферу его пьяного сознания: обличительный либеральный пафос, патриотическую и философскую лирику, «чистое» искусство да мало ли? Да и пародия ли это, в сущности говоря?
Достарыңызбен бөлісу: |