[250] Завершая обзор столь полнокровной ученой и общественной деятельности В. В. Латышева, попытаемся теперь суммировать наши впечатления и оценить характер его личности, смысл или направление его главных занятий. В личности Латышева поражает редкое сочетание духовной глубины, целеустремленности, многогранности и продуктивности творческих проявлений. Центральной идеей, вдохновлявшей все его действия, было неукротимое стремление к истине, к обретению и утверждению истинного, правильного начала во всех областях доступной ему интеллектуальной и социальной жизни. Обладая при этом от природы практически неиссякаемым запасом энергии и трудолюбия, он сумел с равным успехом реализовать себя в самых различных сферах деятельности - как отвлеченной, собственно научной, так и практической, педагогической и административной.
Областью, где прежде всего раскрылись и реализовались его природные способности, была, разумеется, наука, именно наука об античности. Он много сделал как ученый, и можно сказать, что его трудами историко-филологическое направление в русском антиковедении было вознесено на самый пик успехов, на такую высоту, какой более ему уже никогда не удавалось достичь. О масштабе собственных научных свершений Латышева красноречиво свидетельствует список его печатных работ: он насчитывает более 240 номеров, среди которых фигурирует около 20 монографических исследований и фундаментальных изданий памятников древней письменности. К этому надо добавить еще длинный ряд редактирований и наблюдений за печатанием чужих трудов - еще 22 номера.69
Но дело даже не в количестве выполненных Латышевым работ, сколь бы внушительным оно ни было; дело в огромности содеянного им по существу. Ведь им было осуществлено собрание воедино и издание в виде двух огромных сводов ("Древние надписи" и "Известия древних писателей") всей известной к тому времени массы письменных свидетельств об античности на юге России, т. е. создание прочного источниковедческого основания для последующего всестороннего изучения античных, скифо-сарматских и протославянских древностей этого региона Евразии. Мало того, он сам выполнил целый ряд оригинальных исследований в этой области, среди которых монография об Ольвии остается замечательным, [251] до сих пор не превзойденным образцом конкретной историко-филологической работы об отдельном греческом полисе.
Объем и основательность научных трудов В. В. Латышева очевидны, как очевидно и то, что выполнены они могли быть лишь человеком больших природных дарований и исключительной интеллектуальной культуры. Об этих качествах Латышева лучше всего могли судить люди, близко его знавшие, и, к счастью, у нас нет недостатка в их свидетельствах. Выше мы уже приводили весьма уважительное суждение о Латышеве его учителя Ф. Ф. Соколова, который подчеркивал в своем отзыве эрудицию и энергию молодого эпиграфиста. Теперь приведем суждения о зрелом Латышеве его коллег. Целеустремленность и методичность выделяет в характере Латышева С. А. Жебелев: "Он (т. е. Латышев. - Э. Ф.) всегда ясно сознавал ту цель, достигнуть которой стремился в своих исследованиях, и шел к достижению этой цели твердым и неуклонным путем <...>. Оттого все работы В. В. [Латышева], независимо от того, приемлемы или неприемлемы те или иные результаты их, навсегда останутся глубоко поучительными в методологическом отношении. Труды В. В. смело можно рекомендовать всякому начинающему исследователю для изучения того, как нужно вести исследование".70
Другой современник известный византинист Ф. И. Успенский восхищался работоспособностью и несравненной дисциплиной труда В. В. Латышева: "Будучи давно знаком с Латышевым и следя за его карьерой и новыми учеными трудами, я нередко останавливался перед неразрешимой загадкой к объяснению работоспособности его при создавшихся условиях петербургской жизни. По-видимому, объяснение это заключается в исключительных и редких у нас качествах характера Латышева. Замечательно, что он мог взяться за прерванную работу по изучению какого-нибудь специального вопроса, - например, спорное чтение греческой надписи, перевод трудного текста и т. п., - во всякое время, когда служебные занятия позволяли это. Для него не было затруднения с выжиданием настроения, что для многих из нас составляет психологическую потребность, он мог работать настойчиво и с упорством, пользуясь всяким свободным часом, какой оставляли ему сложные служебные занятия".71
[252] С этими отзывами созвучна и развернутая характеристика, которую дает В. В. Латышеву другой выдающийся эпиграфист из школы Соколова А. В. Никитский: "Какими качествами отличался ученый талант В. В. [Латышева]?" - спрашивает он. И отвечает: "Я думаю, что не ошибусь, если прежде и больше всего укажу на удивительную ясность и трезвость мысли. Отсюда вытекали и завидная способность быстро ориентироваться в поставленных им научных вопросах, как бы сложны они ни были, и сопровождающееся обычно удачей стремление найти возможно простое и подкупающее своей очевидностью объяснение <...>. В связи с этим находится и то предпочтение анализа широким синтетическим построениям, которое мы видим в его изданиях. Оно в сущности вызывалось и самим материалом излюбленной им области научной работы, в которой приходится каждый день считаться с чрезвычайно разрозненно стоящими и в сущности всегда случайными открытиями документов, хотя бы и добытых при раскопках, если уже не говорить о фрагментарности их. Он, конечно, никогда не упускал случая установить значение трактуемого памятника среди прочего наличного литературного, эпиграфического и археологического материала и не уклонялся принципиально от общих построений, когда это казалось возможным, в других же случаях - и это, понятно, было чаще - очевидно, ясно сознавал, что блестящие общие построения, на которые наталкивают новые открытия и домыслы, могут при всей их заманчивости и эффектности исчезнуть подобно красивым мыльным пузырям. А для него точные и прочные научные результаты труда были выше всего, хотя бы и приходилось ограничивать себя частностями и кажущимися на первый взгляд, особенно для непосвященных, какими-то мелочами <...>. Считаю излишним говорить о его превосходном знании древнеклассических языков и древности, ибо оно являлось необходимой предпосылкой его трудов. Но никакие знания и никакая талантливость, как бы она ни была велика, не дали бы ему возможности достичь безусловно крупных результатов ученой работы, если бы он не обладал удивительной работоспособностью и любовью к труду".72
Другой ипостасью ученой деятельности В. В. Латышева была педагогическая работа; преподаванию древней словесности он отдавался [253] с такой же полнотой, как и изучению древних текстов и реалий. Напомним, что он начал свою самостоятельную деятельность с преподавания древних языков в виленской гимназии; позднее, по окончании министерской командировки, он продолжил это занятие в высшей школе - в Петербургском Историко-филологическом институте и одновременно, в качестве приват-доцента, в Петербургском университете. К своим педагогическим обязанностям он относился с такой же ответственностью, как и к занятиям наукой; и здесь также характерным для него было стремление к безусловной истине, к точности и порядку. Между тем на поприще преподавательском - в отличие от научного - это может отдавать чрезмерным педантизмом и восприниматься аудиторией, в особенности университетской аудиторией, достаточно холодно. Показателен в этом отношении отзыв С. А. Жебелева, который в бытность свою студентом Университета на двух первых курсах слушал лекции Латышева по греческим древностям и занимался под его руководством древней словесностью: переводил с греческого Плутарха и Фукидида, а с русского на греческий - популярное историческое пособие Д. И. Иловайского. "В. В. Латышев, снискавший себе почетную известность и за пределами России как блестящий эпиграфист <...>, - вспоминает Жебелев, - менее, чем его коллеги, удовлетворял нас как профессор; он казался нам попросту учителем. Один из наших сотоварищей говорил нам, что, заглянув как-то случайно в записную книжку В. В. Латышева, он увидел в ней, при фамилиях студентов, немалое количество единиц и двоек - очевидно, это были отметки, которые В. В. Латышев ставил нам за переводы из Иловайского".73
Вообще Латышев по природе своей был столько же ученым, сколько и учителем, старавшимся неукоснительно воплотить строгую методу и дисциплину не только в собственных научных занятиях, но и в обучении других, без какого бы то ни было снисхождения к ним. Между тем такая твердая позиция едва ли может быть признана целесообразной: без снисходительного, толерантного отношения наставника к своим подопечным, в том числе и, может быть, даже особенно к слабым, не может установиться той доверительной обстановки, той дружеской обоюдной связи, которая одна только способна доставить учителю преданных учеников. Могу сослаться [254] на хорошо знакомые мне примеры - на действия своих собственных университетских наставников, профессоров Ксении Михайловны Колобовой и Аристида Ивановича Доватура, умевших не только строгим требованием, но и ласковым участием привлекать к себе симпатии учеников.
Холодно встреченный в Университете, В. В. Латышев с тем большей страстью отдался преподаванию и организации учебного дела там, где его учительская манера была более естественной и более приветствовалась, - в Историко-филологическом институте и примыкавшей к нему гимназии. Позднее, став директором Института, он не жалел сил на его укрепление и развитие как самостоятельного очага высшего образования, по-видимому, даже противопоставляя его Университету, подобно тому, как иные французы склонны противопоставлять Высшую Нормальную школу (педагогический институт) Сорбонне (Парижскому университету).
Можно понять мотивы такой устремленности Латышева, но признать ее правильной нельзя. И здесь мы совершенно согласны с мнением С. А. Жебелева. "Такой любви и преданности к Институту, какие питал к нему В. В. [Латышев], - писал Жебелев, - я не встречал ни в одном из питомцев Института. Этою "влюбленностью" в Институт приходится объяснять до известной степени то, что В. В. готов был считать Институт, как высшую историко-филологическую школу, выше стоящим и более удовлетворяющим своему назначению, чем бывшие университетские историко-филологические факультеты, хотя последним, сколько бы ни было в них дефектов, Институт несомненно уступал и должен был уступать, как высшее учебное заведение, преследовавшее в первую очередь профессиональные и преимущественно практические задачи".74 После Октябрьской революции намечавшаяся "прогрессивная" реформа Историко-филологического института, имевшая в виду превращение его в педагогический ликбез самого широкого профиля, заставила Латышева уйти из института (1918 г.), и, по верному замечанию Жебелева, ему еще повезло, что он не дожил до полного уничтожения своей Alma mater и своего второго "я".75
Еще одним руслом занятий В. В. Латышева была его активная административно-общественная деятельность. Помимо Историко-филологического института полем приложения этой активности стало [255] центральное ведомство народного просвещения. Как уже упоминалось, он исполнял обязанности товарища попечителя Казанского учебного округа, позднее был вице-директором и директором департамента министерства народного просвещения, после чего оставался членом Совета министра просвещения, деятельно участвовал в работе министерских комиссий, занимавшихся преобразованиями в средней и высшей школе, и председательствовал в Постоянной комиссии по университетским делам.
Такая приверженность ученого к административным занятиям, в принципе, необычна; она должна была вызывать недоумение, смешанное с неодобрением, в ученом мире, о чем между строк можно прочитать в заметке С. А. Жебелева. "В. В. [Латышев], - пишет он, - всю жизнь упорно и неуклонно трудился. Трудился он в двух направлениях, в учено-учебном и в административном, причем оба эти направления, за исключением очень немногих лет жизни В. В., шли всегда параллельно. Какое из этих двух направлений было более по душе В. В., сказать не решаюсь. Кажется, однако, что административная деятельность привлекала и увлекала В. В. едва ли менее, чем ученая деятельность. Если бы было иначе, едва ли он, будучи избран в 1893 г. ординарным академиком Академии наук, согласился бы принять предложенную ему покойным Деляновым должность сначала вице-директора, а затем и директора департамента министерства народного просвещения и посвятить пять лет своей жизни, достигшей к тому времени периода своей akme, чисто чиновничьей службе, хотя бы и на пользу народного просвещения".76
В чем же заключалась причина такой вовлеченности ученого-классика в административные дела? Нам представляется, что причиной здесь была не только и даже, может быть, не столько некая отвлеченная гражданская ответственность, чувство долга перед отечеством, или более прозаическое желание улучшить сове материальное положение, - мотивы, выдвигаемые в качестве объяснения А. В. Никитским,77 - сколько все та же страсть к обретению и утверждению высшей истины, правильного начала, что двигала и его учеными и педагогическими трудами. В этом смысле административные занятия В. В. Латышева были естественным продолжением его научной и учебной деятельности, а еще одним вариантом [256] такого продолжения было активное участие в жизни различных ученых обществ и организаций, где он также занимал видные или даже руководящие посты, - в Русском Археологическом обществе, в Петербургском обществе классической филологии и педагогики, в Археологической комиссии, в Палестинском обществе. Дополнительным проявлением этой черты, этого стремления Латышева во всех доступных ему сферах содействовать утверждению правильного начала, надо считать и его пристрастие к редакторской и каталогизаторской работе, которую ученый другого склада, если бы ему пришлось ею заниматься, воспринял бы как обременительную и неприятную ношу.
С общей психологической точки зрения наполнявшее деятельность В. В. Латышева стремление к точности и порядку вполне понятно и оправдано, но в практическом отношении это стремление оборачивалось опасной установкой диктовать правила, претензией на исключительное постижение истины, а следовательно, и на монополию в своей области. Мы уже указывали на отрицательные последствия такой жесткой позиции в педагогической деятельности Латышева - на отсутствие вокруг него группы учеников. Конечно, это не следует понимать буквально; у такого видного ученого и преподавателя, каким был Латышев, разумеется, имелись ученики, но это были, как правило, малооригинальные люди, пригодные для вспомогательных работ, но не способные продолжить дело своего руководителя по существу. Характерный пример - П. И. Прозоров, ученик Латышева по Историко-филологическому институту, помогавший ему и в работе над сводом "Известий древних писателей о Скифии и Кавказе", и в других изданиях, составивший весьма полезный указатель книг и статей по греческой филологии, опубликованных в России практически с начала книгопечатания,78 но так и не проявивший себя как оригинальный исследователь.79
Разительно отличалась в этом плане деятельность Латышева в центральной области своих ученых занятий, в эпиграфике, от того, что удалось сделать его собственному наставнику Ф. Ф. Соколову. [257] Этот последний создал целую школу первоклассных ученых-эпиграфистов; Латышев, очевидно, превосходивший своего учителя размахом научного творчества, такой школы после себя не оставил. Заслуживает внимания выказанное на этот счет весьма откровенно мнение С. А. Жебелева. "С 1885 г., когда появился первый том IOSPE, и до конца жизни, - отмечает Жебелев, - В. В. [Латышев] был почти монопольным хозяином по изданию и объяснению греческих надписей, происходящих с юга России. К этой своей "монополии" он относился очень и ретиво и ревниво. Он не очень-то жаловал, когда кто-нибудь другой вторгался в эту область, где он считал себя - и в значительной степени мог считать себя по праву - полным хозяином. С одной стороны, эта "монополия" имела свои хорошие стороны: каждая вновь находимая надпись попадала в вполне надежные руки, и опубликование ее не задерживалось. С другой стороны, "монопольная" сторона имела и нечто отрицательное: В. В. не дал возможность другим войти в южнорусскую эпиграфику, не создал "школы" в ней, не оставил после себя достойных себе преемников в отмежеванной им для себя области".80
Конечно, это мнение не может быть принято без некоторых оговорок. Очевидно, что заявление о недопущении Латышевым других в область южнорусской эпиграфики не может относиться буквально ко всем, например, к таким самостоятельным фигурам (примерно того же или чуть более молодого возраста), как Э. Р. Штерн (1859 - 1924 гг.) или М. И. Ростовцев (1870 - 1952 гг.), которые и сами издавали и интерпретировали надписи независимо от Латышева. С другой стороны, модно заподозрить и самого Жебелева в ревнивом отношении к делу, тем более, что после смерти Латышева он более чем кто-либо другой потрудился над ревизией его научного наследия (наиболее яркий пример - новая интерпретация Херсонесской присяги). Однако главный отмеченный им факт - то что Латышев в причерноморской эпиграфике не взрастил достойных себе преемников, - соответствует истине, и дела не спасает предложенная позднее Т. Н. Книпович корректировка. Когда она, внешне соглашаясь с Жебелевым, пытается оспорить его мнение по существу, указывая, что хотя Латышев и не создал новой школы эпиграфистов, но своими трудами по эпиграфике оставил всем доступные образцы для поучения, то эта попытка является всего лишь благородной [258] уловкой, не более того.81
Таким рисуется нам облик В. В. Латышева. При некоторых оговорках, неизбежных при оценке любой выдающейся личности, мы должны признать, что это был в высшей степени незаурядный человек - одаренный и трудолюбивый ученый, внесший наибольшую лепту в утверждение историко-филологического направления в русском антиковедении; видный педагог, администратор и общественный деятель характерного консервативного плана, чей консерватизм, однако, определялся не столько какой-либо выраженной политической тенденцией, сколько общим пристрастием к акрибии и порядку; наконец, в самом общем плане, - русский интеллектуал, скорее почвеннического, чем западнического типа, искавший не столько новых перспектив, как это было характерно, например, для М. И. Ростовцева, сколько устойчивости, твердой опоры, которую он, подобно многим другим русским классикам, например, П. В. Никитину или С. А. Жебелеву, думал обрести в слиянии традиций классицизма и православия. Октябрьская революция 1917 г. разрушила эти надежды; сломав привычный образ жизни, истребив социальную среду и уничтожив институты, поддерживавшие существование русского классицизма, она стала совершенной катастрофой для людей типа Латышева. В отличие от Ростовцева и точно так же, как Жебелев, он был слишком привязан к русским корням и не помышлял об эмиграции. Но, в отличие от Жебелева, он не мог прибегнуть и к духовной маскировке, к своего рода мимикрии, и таким образом приспособиться к новому режиму, - не мог именно потому, что при старом порядке добился самого высокого положения и отличия, какие вообще были мыслимы для людей его класса.
В самом деле, продвигаясь по административной лестнице, В. В. Латышев уже в 1905 г. получил высокий чин тайного советника, т. е., по принятой в старой России Табели о рангах, - чин III класса сверху, равный на военной службе званию генерал-лейтенанта или вице-адмирала. Между тем, надо иметь в виду, что на гражданской службе уже чин IX класса (титулярный советник) доставлял его носителю права личного дворянства, а чин IV класса (действительный статский советник) - права потомственного дворянства. Иными словами, наш ученый-эпиграфист с чином III класса, [259] уравнивавшим его, по положению, с товарищем министра, входил в круг самой высокой чиновной знати России. Далее, в 1911 г. Латышев был награжден редким и почетным орденом Белого Орла. Этот орден был учрежден польским королем Владиславом I в 1325 г.; позднее, с присоединением Королевства Польского к России, он был включен в число российских орденов (в 1831 г.). Знак ордена являл собой изображение одноглавого (польского) орла на фоне креста и двуглавого (российского) орла, с царской короной и скрещенными мечами наверху. Девизом ордена было: "За веру, царя и закон". Этому девизу, без сомнения, отвечала вся многосторонняя деятельность Василия Васильевича Латышева, все его служение Отечеству, но именно поэтому для него не было места в новом советском государстве и обществе.
Как бы то ни было, В.В.Латышев являет собой практически идеальный тип ученого-классика. Подробное знакомство с его биографией и трудами было для нас удобным способом познакомиться поближе и с общим состоянием русской науки об античности в лучшую пору ее существования. Дополнительными примерами могут служить не только В.К.Ернштедт, о котором уже речь шла выше, но и два других старших соколовца, которых мы еще не касались, - А.В.Никитский и Н.И.Новосадский.
Александр Васильевич Никитский (1859-1921 гг.) так же, как и Латышев, был воспитанником Петербургского Историко-филологического института.82 Свое образование эпиграфиста он сходным образом завершил в Греции во время двухгодичной научной стажировки. Однако, если Латышев по окончании командировки в основном специализировался по южнорусской эпиграфике, то Никитский остался верен первоначальному выбору - изучению надписей Средней Греции, именно Дельф, Локриды и Этолии. Трудному и тонкому делу реконструкции и истолкования эпиграфических документов, происходящих из этих регионов, были посвящены обе диссертации Никитского: магистерская - "Дельфийские эпиграфические этюды" (Одесса, 1894/95) и докторская - "Исследования в области [260] греческих надписей" (Юрьев, 1901). Им предшествовало опубликование Никитским собственного перевода пособия по эпиграфике Г.Гинрикса,83 - работа, свидетельствовавшая о кропотливом, систематическом изучении им специальной научной литературы по избранному предмету.
Никитский - мастер изощренного эпиграфического анализа; не пропуская ни одной мелочи на камне, тщательно используя все данные и любые возможности, он, как никто другой, умел прочесть самые трудные и восстановить наиболее поврежденные надписи. Огромное методологическое значение имеют его Prolegomena (вступительные замечания) к докторской диссертации. Здесь в сжатой форме им изложены основные правила историко-филологического анализа надписей и представлена убедительная демонстрация этих правил на ряде примеров. Непрерывно занимаясь изучением, изданием и переизданием надписей Центральной Греции, Никитский в своих трудах неоднократно критиковал работы и исправлял восстановления своих западноевропейских коллег по эпиграфике и в их числе - таких авторитетных ученых, как Г.Помтов, Френкель, Баунак и др. Критика Никитского была, как правило, совершенно обоснована, и с нею считались везде - и в России, и на Западе. Ф.Ф.Соколов, рецензируя докторскую диссертацию своего ученика, имел полное право заявить, что "в лице А.В.Никитского русская наука имеет настоящего мастера в эпиграфике, стоящего на равной линии с лучшими европейскими знатоками греческих надписей".84
Надо, впрочем, заметить, что в последние годы своей жизни, вероятно, в связи с разрывом научных связей с Грецией и Западной Европой, Никитский стал отходить от занятий документальной традицией классической Греции и, подобно многим другим русским классикам, обратился к изучению более поздних эпох. Однако при этом он не изменил своей привязанности к эпиграфике и избрал предметом своих новых научных занятий средневековые генуэззкие надписи Северного Причерноморья (напомним, что в XIII-XIV вв. Генуэзской республикой было основано несколько колоний в Крыму, в том числе в Феодосии, Балаклаве и Судаке).
[261] Вообще как ученый А.В.Никитский рано добился высокого признания: в 1902 г. он был избран членом-корреспондентом Российской Академии наук, а в 1917 г. стал ее действительным членом. Обладая ярко выраженным исследовательским талантом, Никитский, однако, никогда не был - да в те времена и не мог быть - только ученым. Он должен был служить, а это означало быть преподавателем: сначала он состоял доцентом Новороссийского (в Одессе), затем профессором Юрьевского (ныне Тартусского) и Московского университетов. За годы преподавательской деятельности в этих учебных заведениях им было подготовлено не одно поколение специалистов-классиков. Плодом университетских занятий стало большое литографированное издание лекций, посвященных объяснению афинских ораторов Исея и Демосфена, авторов, особенно ценных своей информацией по частно-правовым греческим реалиям.85
Революционное лихолетье пагубно отразилось на жизни и занятиях А.В.Никитского. Ф.И.Успенский, близко знавший его и поддерживавший с ним отношения в те годы, свидетельствовал: "Время было неблагоприятное для выполнения широких научных задач столько же по случаю прекращения научных сношений с Западной и Южной Европой, сколько по условиям личной жизни и состояния здоровья Никитского. Он жил одиноким на Петербургской стороне и занимал отдельную квартиру, обходясь без прислуги. Легко понять, сколько времени отнимали у него мелкие хозяйственные заботы по дому: чистка и отопление помещения, забота о продовольствии и изготовление пищи собственным опытом и искусством. Другой на его месте не выдержал бы таких условий существования, но наш академик был по характеру мастер на изобретения и новые приспособления и с поразительным искусством справлялся с трудностями своего положения".86 Тем не менее, изнемогая от невзгод, Никитский в конце концов переехал жить в помещение вновь учрежденной Академии истории материальной культуры, откуда уже в тяжелом состоянии был перевезен в больницу, где - заканчивает свое повествование Успенский - и "угас <...>, одинокий и беспомощный".
Сверстник и соученик Никитского по Историко-филологическому
Достарыңызбен бөлісу: |